Дрюон_Французская волчица (Часть 3-4)
Исторические
Серия Проклятые короли - 5Морис Дрюон
Французская волчица
Часть третья
Похищенный король
Оглавление
Часть третья Похищенный король
Глава I Супруги-враги
Глава II Возвращение в Нофль
Глава III Королева Тампля
Глава IV Совет в Шаали
Часть четвертая Лютый поход
Глава I Xаридж
Глава II В предрассветный час
Глава III Герифорд
Глава IV VOX POPULI [16]
Глава V Кенилворт
Глава VI Война с котлами
Глава VII Соломенная корона
Глава VIII Bonum est
Глава IX Раскаленное железо
Глава I Супруги-враги
Глава II Возвращение в Нофль
Глава III Королева Тампля
Глава IV Совет в Шаали
Часть четвертая Лютый поход
Глава I Xаридж
Глава II В предрассветный час
Глава III Герифорд
Глава IV VOX POPULI [16]
Глава V Кенилворт
Глава VI Война с котлами
Глава VII Соломенная корона
Глава VIII Bonum est
Глава IX Раскаленное железо
Глава I
Супруги-враги
Вот уже восемь месяцев королева Изабелла жила во Франции; здесь она познала свободу, обрела любовь. И забыла своего супруга, короля Эдуарда. Он жил в ее сознании, вернее, в самом дальнем, отмершем уголке ее сознания, лишь как некое отвлеченное понятие, как дурное наследие, оставшееся от той, другой, уже не существовавшей более Изабеллы. Изабелла не могла бы теперь даже при желании оживить в памяти прежнее отвращение к запаху его тела и цвету глаз. Перед ее взором всплывал лишь смутный, расплывчатый образ – чересчур длинный подбородок под белокурой бородкой, до омерзения гибкая спина. Но если память об Эдуарде все больше стиралась, то ненависть к нему оставалась по-прежнему упорной.
Поспешное возвращение епископа Степлдона в Лондон подтвердило опасения Эдуарда, и он понял, что необходимо как можно скорее вернуть жену домой. Но для этого нужно было действовать тонко, ибо, по словам Хьюга старшего, чтобы вернуть волчицу в логово, следовало усыпить ее подозрения. Вот почему последние несколько недель письма Эдуарда походили на письма любящего мужа, страдающего в разлуке с женой, Диспенсеры тоже не остались в стороне, они слали королеве заверения в преданности и, присоединяясь к мольбам короля, умоляли доставить им радость своим скорым возвращением. Эдуард повелел также епископу Уинчестерскому использовать свое влияние на королеву.
Но первое декабря все изменило. В этот день Эдуарда внезапно охватил безумный гнев, бешенство, недостойное короля, которое, однако, обычно давало ему иллюзорное ощущение собственного могущества. Епископ Уинчестерский привез ему ответ королевы; она отказывалась вернуться в Англию из страха перед Хьюгом младшим и поделилась этими опасениями со своим братом, королем Франции. Вот это-то и вывело Эдуарда из себя. Письма, которые он диктовал в Вестминстере пять часов подряд, глубоко поразили все европейские дворы.
Сначала он написал королеве. Всякие любезные слова вроде «душечка» были забыты.
«Мадам, – писал Эдуард, – неоднократно требовали мы, как до принесения присяги, так и после оной, чтобы вы, учитывая желание наше видеть вас с нами и неловкость столь долгого отсутствия вашего, немедля и ни на что не взирая возвратились к нам.Перед принесением присяги вы ссылались на то, что переговоры требовали вашего присутствия; но, известив нас через почтенного отца, епископа Уинчестерского, о том, что не возвратитесь, ибо не доверяете Хьюгу Диспенсеру и страшитесь его, вы весьма удивили нас, ибо всегда в моем присутствии рассыпались во взаимных похвалах, а после вашего отъезда вы в личных письмах, которые он нам показал, расточали ему заверения в искренней дружбе.Нам доподлинно известно, и вы тоже знаете сие, мадам, что вышеупомянутый Хьюг всегда верой и правдой служил нам; знаете вы также, что никогда, с тех пор как вы стали моей подругой, с вами не поступали низко, разве лишь один только раз, случайно и по вашей же вине, как вы это, вероятно, помните.Мы будем сильно раздосадованы, если теперь, когда принесена присяга верности нашему дражайшему брату, королю Франции, с коим мы находимся в добрых дружественных отношениях, вы, наша посланница мира, явитесь, и к тому же без всякого к тому основания, причиной отчуждения между нами и королем французским.В силу чего мы предписываем, требуем и приказываем, чтобы вы, отбросив все ссылки и ложные предлоги, немедля возвратились к нам.Что же касается ваших расходов, то, когда вы выполните долг супруги перед ее господином и вернетесь, мы распорядимся таким образом, чтобы у вас ни в чем не было недостатка и чтобы ваша честь ни в чем не была ущемлена.Мы желаем также и требуем, чтобы вы как можно скорее отправили к нам нашего дражайшего сына Эдуарда, ибо мы весьма сильно соскучились по нему и очень хотим побеседовать с ним.Почтенный отец Уолтер, епископ Экзетерский, недавно известил нас, что кое-кто из наших врагов и изгнанников, находящихся при вас, выслеживали его и покушались на жизнь его и что, дабы избежать такой опасности, он, служа нам верой и правдой, поспешил вернуться к нам сюда. Мы извещаем вас об этом, дабы вы знали, что это была единственная причина, по которой упомянутый епископ внезапно покинул вас.Написано в Вестминстере декабря первого дня 1325 года.Эдуард»
Если начало послания дышало яростью, сменившейся затем ложью, то конец весьма искусно был приправлен ядом.
Другое, более краткое письмо было направлено юному герцогу Аквитанскому.
«Дорогой сын наш, как бы молоды и неопытны вы ни были, помните то, что поручили и приказали мы вам, когда вы отправлялись в путь из Дувра. Помните также ваш ответ нам, которым мы остались очень довольны, ни в чем не превышайте ваших полномочий и ни на йоту не отступайте от данного вам поручения.И поскольку теперь присяга верности вами уже принесена, предстаньте перед нашим дражайшим братом и вашим дядей, королем Франции, распрощайтесь с ним и возвращайтесь к нам вместе с нашей дорогой супругой и вашей матерью королевой, если она соизволит отправиться в то же время.А ежели она не пожелает возвратиться, не задерживайтесь более и поспешите с отъездом, ибо мы горим желанием видеть вас и говорить с вами; не слушайте никого, кто будет вас отговаривать от этого, будь то мать или кто другой.Благословляем вас».
Частые повторы, а также сумбурный и раздражительный тон письма свидетельствовали о том, что писал его не канцлер и не секретарь, а сам король. При чтении письма, казалось, был даже слышен голос короля Эдуарда, диктующего послание. Карл IV Красивый тоже не был забыт. В адресованном ему письме Эдуард почти слово в слово повторял то, о чем говорилось в письме к королеве:
«Мы слышали от лиц, достойных доверия, что наша супруга, королева Англии, не решается вернуться к нам из-за того, что опасается за свою жизнь и не доверяет Хьюгу Диспенсеру. Однако, возлюбленный брат наш, ей не следует сомневаться ни в нем, ни в каком-либо другом человеке в нашем королевстве; ибо, слава богу, ни Хьюг, ни кто другой из живущих на земле нашей не желают ей зла, а если бы мы обнаружили нечто подобное, мы покарали бы виновного так, чтобы и другим неповадно было; у нас для этого, благодарение богу, достаточно власти.
Поэтому, дражайший и возлюбленный брат наш, мы особо обращаемся к вам с просьбой, ради нашей и вашей чести и чести нашей супруги, соблаговолить сделать все необходимое, дабы она как можно скорее вернулась к нам; ибо мы очень грустим без нее. Мы никогда не согласились бы на столь прискорбную для нас разлуку с нею, если бы не испытывали глубокого доверия к вам и не были уверены в вашей доброй воле способствовать ее возвращению, когда мы того пожелаем».
Эдуард требовал также возвращения своего сына и писал о покушениях на жизнь епископа Экзетерского, в чем он обвинял «находящихся там врагов и изгнанников».
Да, гнев его в первый день декабря был так велик, что под сводами Вестминстера эхо еще долго повторяло его крики. По тому же поводу и в том же духе Эдуард написал послания архиепископам Реймса и Руана, Жану де Мариньи, епископу Бовэзскому, епископам Лангра и Лаона, всем пэрам церкви, герцогам Бургундскому и Бретонскому, а также графам Валуа и Фландрскому светским пэрам, аббату Сен-Дени, главному казначею Людовику Клермон-Бурбонскому, Роберу Артуа, главе Счетной палаты Милю де Нуайэ, коннетаблю Гоше де Шатийону.
То, что из всех пэров Франции одна лишь Маго не получила подобного письма, достаточно убедительно подтверждало ее связи с Эдуардом, а также и то, что она была прекрасно осведомлена об этом деле и не нуждалась в официальной переписке.
Робер, распечатав предназначенное ему послание, пришел в неописуемый восторг; давясь от смеха и хлопая себя по ляжкам, он тотчас же помчался к своей английской кузине. Забавная история, вот-то можно будет позабавиться! Итак, этот несчастный Эдуард слал гонцов во все концы королевства, чтобы известить всех о своих супружеских горестях, защитить своего любимчика и собственноручно подтвердить, что он не в силах заставить вернуться домой собственную супругу. Экие бедняги эти английские сеньоры, что за жалкий король достался им на долю! И в руки какого беспокойного безумца попал скипетр Вильгельма Завоевателя! Со времен ссоры Людовика VII с Алиенорой Аквитанской, пожалуй, не было такой занятной истории.
– Наставьте ему рога, кузина, – кричал Робер, – да такие, чтобы вашему Эдуарду пришлось сгибаться вдвое, прежде чем войти в дверь замка. Не правда ли, кузен Роджер, лучшего он не заслуживает?
И гигант игриво похлопывал Мортимера по плечу.
В порыве гнева Эдуард решил также принять крайние меры и отобрал имущество своего брата графа Кентского и лорда Кромвеля, возглавлявшего свиту Изабеллы. Более того, специальным указом он назначил себя «правителем и распорядителем» ленных владений своего сына, герцога Аквитанского, и от его имени потребовал возвращения потерянных земель. Таким образом он свел на нет и договор, заключенный его супругой, и присягу верности, принесенную его сыном.
– Воля его, воля его, – твердил Робер Артуа. – Что ж, придется еще раз отобрать у него герцогство; по крайней мере то, что от этого герцогства осталось, ибо теперь можно прямо сказать, что большая половина его видна лишь во время отлива. Раз двух кампаний недостаточно для того, чтобы научить это ничтожество помнить свой долг, мы предпримем третью. Тем более что арбалеты, предназначенные для крестового похода, уже покрылись ржавчиной!
Для этого вовсе не обязательно было поднимать в поход королевское войско и посылать коннетабля, у которого от старости закостенели суставы; за глаза хватит двух маршалов во главе регулярного войска, чтобы задать где-нибудь около Бордо легкую взбучку гасконским сеньорам, которые, по малодушию или по глупости, остались верными английскому королю. Такие походы уже входили в привычку. И каждый раз противник становился все малочисленное.
Послание Эдуарда было последним, которое прочли Карлу Валуа, это был последний отзвук великих мирских дел, который еще дошел до него.
Его высочество Карл скончался в середине декабря; похороны его были такими же пышными, какой была его жизнь. За гробом шли все члены его семьи, и теперь, когда она была в сборе, стало видно, сколь могущественно и многочисленно это семейство. В траурном кортеже заняла свои места также французская королевская фамилия, все сановники, большинство пэров, две вдовствующие королевы, Парламент, Счетная палата, коннетабль, ученые мужи университета, парижские корпорации, вассалы из ленных владений, представители церквей и аббатств, перечисленных в завещании. Проводили гроб до Францисканской церкви, где графу Карлу было уготовано место между гробницами двух его первых жен и куда опустили тело самого неугомонного человека своего времени, ставшее неестественно легким после долгой болезни и после работы бальзамировщиков.
Судьба не даровала ему всего трех лет жизни, тогда он мог бы стать королем Франции, ибо Карлу IV, его племяннику, не имевшему наследника, не суждено было прожить больше!
Внутренности великого Карла Валуа были отправлены в аббатство Шаали, а его сердце, заключенное в урну, передали третьей супруге, у которой оно будет храниться до тех пор, пока она сама не сойдет в могилу.
Сразу же за похоронами ударили сильные холода, словно захороненные кости принца заморозили землю Франции. Старожилам было легко запомнить год его смерти; достаточно было сказать: «было это во время сильных морозов».
Мороз сковал Сену; через маленькие ее притоки, такие, как ручеек Гранж Бательер, ходили пешком, колодцы замерзли, и воду из водоемов добывали не ведрами, а топорами. От холода в садах лопнула кора деревьев; некоторые вязы раскололись до самой сердцевины. Сильно пострадали парижские заставы, ибо от стужи потрескались даже камни. Птицы, которые никогда не залетают в города, – сойки, сороки – искали себе корм на мостовых Парижа. Торф для отопления продавался по двойной цене, в лавках нельзя было найти ни шкурки сурка, ни белки, ни даже простой овчины. Множество стариков и детей поумирало в своих жалких жилищах. Путешественники отмораживали себе ноги даже в сапогах; гонцы вручали доставленные ими пакеты синими от холода пальцами. Судоходство по рекам приостановилось. Если посланные в Гиэнь воины по неосторожности снимали перчатки, то кожа с пальцев лоскутами прилипала к железному оружию; мальчишки развлекались тем, что заставляли деревенских юродивых прикладывать язык к лезвию топора. Но особенно запечатлелся в памяти этот год каким-то пугающим безмолвием, воцарившимся в стране, ибо сама жизнь, казалось, замерла.
При дворе из-за морозов и траура Новый год отпраздновали довольно скромно, хотя, как обычно, все преподносили друг другу омелу и обменивались, как полагалось, подарками. Казначейство собиралось свести бюджет минувшего года с превышением доходов над расходами в размере семидесяти трех тысяч ливров, шестьдесят тысяч из которых принес Аквитанский договор. Робер Артуа добился, что король выделил ему из этой суммы восемь тысяч ливров. И это было в высшей степени справедливо, так как в течение полугода Робер правил страной за своего кузена. Он ускорил поход в Гиэнь, где французская армия, не встретив английских войск, в короткий срок одержала победу. Местные сеньоры, которым лишний раз пришлось испытать на себе гнев парижского сюзерена, обращенный против своего лондонского вассала, начинали уже жалеть о том, что родились гасконцами. Неужели господь бог не мог удружить им и даровать земли в каком-нибудь другом герцогстве? Эдуард, разоренный, погрязший в долгах и не находивший более заимодавцев, был не в состоянии снарядить войска для защиты своих ленных владений; однако он послал корабли за своей супругой. Королева написала епископу Уинчестерскому письмо с просьбой ознакомить с его содержанием все английское духовенство.
«Ни вы, ни другие разумные люди не должны верить, что мы лишаем себя общества нашего господина без весьма важных и веских причин, и мы бы не решились на это, если бы жизни нашей не угрожала опасность со стороны Хьюга, который держит в своих руках нашего господина, правит королевством и ищет случая обесчестить нас, в чем мы глубоко убеждены, зная это по собственному опыту. До тех пор пока Хьюг будет держать нашего супруга в своей власти, мы не сможем вернуться в Королевство английское, не подвергая нашу жизнь и жизнь нашего дражайшего сына смертельной опасности».
Письмо это совпало по времени с новым указом, который Эдуард направил в начале февраля шерифам прибрежных графств. Он оповещал их, что королева и ее сын, герцог Аквитанский, посланные во Францию ради заключения мира, попали под влияние предателя и бунтовщика Мортимера и вступили в союз с недругами короля и королевства и что любезный прием должен быть оказан королеве и герцогу Аквитанскому лишь в том случае, если они прибудут на кораблях, которые король послал во Францию, и прибудут с добрыми намерениями; но ежели они приплывут на иностранных судах и выкажут враждебные его воле намерения, то приказано было со всеми, кто сойдет с кораблей, обращаться как с мятежниками, пощадив лишь королеву и принца Эдуарда.
Желая выиграть время, Изабелла через своего сына велела уведомить короля, что она больна и не в состоянии отправиться в путь по морю.
Но в марте король Эдуард узнал, что его супруга беспечно веселится в Париже, и его вновь охватил приступ эпистолярной горячки. Этот недуг, казалось, принял у него хроническую форму и нападал на английского государя каждые три месяца.
Молодому герцогу Аквитанскому Эдуард II писал следующее:
«Под вымышленным предлогом супруга наша и ваша мать избегает нас из-за нашего дорогого и верного друга Хьюга Диспенсера, который всегда верой и правдой служил нам; но вы видите и каждый может видеть, что она открыто и явно, забыв о своем долге и положении нашей короны, приблизила к себе Мортимера, предавшего нас и ставшего нашим заклятым врагом, который был уличен, разоблачен и осужден перед лицом всего Парламента. Она появляется в его сопровождении и во дворце и вне его, забыв о нашей чести, о чести нашей короны и королевства. Более того, она поступает еще хуже, если хватает у нее духу заставлять вас появляться перед всеми в обществе все того же нашего врага, тем самым позоря и бесчестя вас и нарушая законы и обычаи Английского королевства, которые я своей суверенной волею наказываю вам оберегать и соблюдать в дальнейшем».
Он послал также послание королю Карлу IV:
«Ежели бы ваша сестра любила нас и желала бы быть вместе с нами, как она заявила вам и, с позволения сказать, солгала, она не покинула бы нас под тем предлогом, что собирается-де восстановить мир и дружбу между нами и вами, во что я полностью поверил, отрядив ее к вам. На самом же деле, дражайший брат, мы достаточно убедились в том, что она нас нисколько не любит, а причина, которую она выдвигает, говоря о нашем дорогом родственнике Хьюге Диспенсере, – ложная. Мы полагаем, что она пришла в расстройство чувств, ежели она так открыто и не скрываясь держит в своем совете предавшего нас и ставшего нашим смертельным врагом Мортимера и появляется в обществе этого смутьяна как во дворце, так и вне его. В силу всего этого вы, как мы полагаем, тоже должны желать, дражайший брат, чтобы она покаялась и вела себя так, как того требует честь всех тех, кто ей дорог. Соблаговолите сообщить нам, какие действия намереваетесь вы предпринять, руководствуясь волей божией, разумом и добрыми помыслами и не обращая внимания на внезапные женские капризы и прочие страсти».
Послания такого же содержания были вновь разосланы во все концы света – пэрам, сановникам, прелатам и самому папе. Английский король и королева публично разоблачали любовные шашни друг друга, и это дело о двойном сожительстве, о двух парах, где было трое мужчин и только одна женщина, позабавило все европейские дворы.
Парижским любовникам не требовалось больше соблюдать осторожность. Изабелла и Мортимер не только не скрывали своих отношений, но, напротив, при всяком удобном случае умышленно появлялись вместе. А то обстоятельство, что граф Кентский и прибывшая к нему супруга сопровождали незаконную чету, служило им своеобразной гарантией. С какой стати заботиться о чести короля Англии, раз его собственный брат не слишком-то о ней печется? Таким образом, письма Эдуарда как бы официально подтвердили эту связь, которую все приняли как свершившийся и не подлежащий изменению факт. И неверные жены укрепились в мысли, что королевы живут под особой милосердной звездой и что Изабелле повезло, раз супруг ее оказался таким негодяем.
Но денег не хватало. На имущество изгнанников был наложен секвестр, и они лишились всех источников дохода. Теперь маленький английский двор в Париже жил исключительно на займы ломбардцев.
В конце марта пришлось еще раз обратиться к старому Толомеи. Он прибыл к королеве Изабелле в сопровождении старшего Боккаччо, который захватил с собой счета компании Барди. Королева и Мортимер с большой учтивостью изложили ему свою просьбу. Не менее учтиво и подчеркивая глубокое свое сожаление, мессир Спинелло Толомеи отказал. Для этого у него имелись веские аргументы; открыв толстую черную книгу, он показал счета. Мессир Элспей, лорд Кромвел, королева Изабелла на одной странице – Толомеи низко склонил голову, – граф Кентский и графиня – новый поклон, – лорд Мальтраверс, лорд Мортимер... И затем на четырех страницах подряд долг самого короля Эдуарда...
Роджер Мортимер запротестовал: счета короля Эдуарда их не касаются.
– Но, милорд, – возразил Толомеи, – для нас это все одно и то же – долги Англии! Я огорчен тем, что вынужден отказать вам, в высшей степени огорчен, что не в силах оправдать надежд такой прелестной дамы, как мадам королева; но ждать от меня того, чего у меня уже нет и чем располагаете теперь вы, было бы непомерным требованием. Ибо состояние, которое считается нашим, роздано, как вы видите, взаймы! Все мое имущество, милорд, – это ваши долги. Вы видите, мадам, – продолжал он, повернувшись к королеве, – что такое мы, бедные ломбардцы, живущие под вечной угрозой и обязанные каждому новому королю приносить в дар изрядную сумму денег по случаю его восшествия на престол... Сколько раз, увы, в течение последних двенадцати лет нам пришлось раскошеливаться по поводу столь радостного события!.. И это нам, которых при каждом короле лишают прав, дарованных всем горожанам, ради того чтобы вынудить нас вновь купить их за изрядную сумму, бывает даже по два раза, если царствование долгое. А между тем, как вы видите, мы многое делаем для королевств! Англия обошлась нашим компаниям в сто семьдесят тысяч ливров – такова цена ее коронований, войн и внутренних раздоров, мадам! Я уже стар, мадам... Я бы уже давно отошел от дел, чтобы отдохнуть, если бы не приходилось постоянно гоняться за должниками и собирать с них долги, лишь бы удовлетворить требования других. Нас называют скупцами, скупердяями, когда мы требуем свои же деньги, но все забывают о том риске, на который мы идем, давая взаймы и тем самым позволяя земным владыкам вести свои дела! Священнослужители пекутся о маленьких людях, раздают милостыню нищим, строят больницы для неимущих; нам же приходится печься о нуждах великих мира сего.
Преклонные годы Толомеи позволяли ему говорить подобным образом, а голос звучал столь кротко, что на слова его трудно было обидеться! Продолжая говорить, он украдкой поглядывал прищуренным глазом на колье, сверкавшее на груди королевы и записанное в его книгах в счет кредита, данного Мортимеру.
– Как началась наша торговля? Каким образом нам удается существовать? Об этом никто и не вспоминает, – продолжал он. – Наши итальянские банки возникли во время крестовых походов в силу того, что сеньоры и путешественники не желали брать с собой золото, отправляясь в путь, ибо на дорогах шалили разбойники; не хотели они иметь при себе золото и на привалах, когда разбивали лагерь, где собирались не одни честные люди. К тому же иногда приходилось платить выкупы. И вот сеньоры, и в первую очередь английские, обращались к нам с просьбой, чтобы мы, рискуя всем, снабжали их золотом под залог их ленных владений. Но когда мы явились в эти владения с нашими долговыми обязательствами, полагая, что печати знатных баронов достаточно надежное обеспечение, нам ничего не заплатили. Тогда мы обратились к королям, которые в обмен на гарантия долговых обязательств их вассалов потребовали, чтобы мы им тоже давали взаймы; вот таким-то образом наши деньги погребены в королевской казне. Нет, мадам, к великому моему сожалению и досаде, на сей раз я не могу.
Граф Кентский, присутствовавший при разговоре, заметил:
– Пусть будет по-вашему, мессир Толомеи. Придется нам обратиться к другим компаниям.
Толомеи улыбнулся. О чем он думает, этот белокурый молодой человек, сидящий положив нога на ногу и небрежно поглаживающий голову своей борзой? Найти себе другого кредитора? Эту фразу Толомеи за долгие годы своей деятельности слышал тысячи раз. Нашел чем угрожать!
– Милорд, вы, конечно, понимаете, что все наши компании осведомляют друг друга о столь знатных должниках, какими являются члены королевской фамилии, и никакая другая компания не предоставит вам кредита, в котором я, к сожалению, вынужден вам отказать; мессир Боккаччо, который пришел со мною, ведет дела компании Барди. Спросите-ка его!.. Дело в том, мадам (Толомеи все время обращался к королеве), что все эти долговые обязательства вызывают у нас все большее беспокойство, ибо они ничем не гарантированы. При ваших отношениях с сиром королем Англии он, разумеется, не станет гарантировать ваши долги! Равно как и вы его долги, я полагаю, если, конечно, у вас нет намерения взять их на себя! О, будь это так, мы, пожалуй, еще нашли бы возможность оказать вам поддержку.
Тут он плотнее прикрыл левый глаз, скрестив руки на брюшке, и стал ждать ответа.
Изабелла плохо разбиралась в финансовых вопросах. Она подняла глаза на Роджера Мортимера. Как нужно понимать последние слова банкира? Что означает это внезапное предложение после столь длинной вступительной речи?
– Объяснитесь яснее, мессир Толомеи, – сказала она.
– Мадам, – промолвил Толомеи, – в борьбе, которую вы ведете с вашим супругом, правда на вашей стороне. Всему христианскому миру известно, как дурно он обходился с вами, всем известны его позорные нравы, дурное управление подданными, судьбу коих он вверил своим презренным советникам. Вас же, мадам, напротив, любят, потому что вы умеете любезно обходиться с людьми, и, бьюсь об заклад, во Франции, да и повсюду найдется немало превосходных рыцарей, готовых поднять за вас свои меч, дабы отвоевать вам то место, которое вы должны занимать в Английском королевстве... даже если для этого потребуется сбросить с трона вашего супруга, короля Англии.
– Мессир Толомеи, – воскликнул граф Кентский, – вы, я вижу, совсем не считаетесь с тем, что мой брат, сколь бы он ни был ненавидим, законно взошел на престол!
– Милорд, милорд, – ответил Толомеи, – подлинный король лишь тот, кто правит державой с согласия своих подданных. К тому же у вас есть другой король, которого можно хоть сейчас даровать английскому народу: это молодой герцог Аквитанский. Он, кажется, показал себя достаточно мудрым для своих лет. Я, слава богу, насмотрелся на человеческие страсти и без труда узнаю те, от которых невозможно освободиться и которые губят самых могущественных владык. Королю Эдуарду не вырваться из-под влияния Дисненсеров, но зато Англия готова приветствовать суверена, которого ей дадут взамен ее нынешнего никуда не годного короля и окружающих его злодеев... Вы, мадам, конечно, возразите мне, что рыцари, которые пойдут бороться за ваше дело, дорого обойдутся; их надо обеспечить оружием, припасами и развлечениями. Но мы, ломбардцы, будучи не в состоянии оплачивать ваше изгнание, согласны содержать вашу армию, если лорд Мортимер, чья доблесть известна каждому, согласится ее возглавить... и если, разумеется, вы обещаете взять на себя долги сира Эдуарда, с тем чтобы рассчитаться с нами в день вашей победы.
Вряд ли можно было сделать более ясное предложение. Ломбардские компании предлагали свои услуги в борьбе жены против мужа, сына против отца, любовника против законного супруга. Однако Мортимер был не так удивлен, как этого следовало ожидать, и спокойно ответил.
– Трудность, мессир Толомеи, состоит в том, как собрать это войско. Не в наших же покоях его держать! Где разместишь тысячу рыцарей, которых мы возьмем на свое содержание? В какой стране? Как бы хорошо ни относился король Франции к своей сестре, королеве Английской, мы не можем решиться обратиться к нему с просьбой позволить нам собрать войско во Франции.
Старый сиеннец и бывший узник Эдуарда отлично понимали друг друга.
– Разве молодой герцог Аквитанский, – сказал Толомеи, – не получил от своей матери королевы графство Понтье и разве не расположено оно против английских берегов, рядом с графством Артуа, где его светлость Робер, хотя он и не является его владельцем, насчитывает немало сторонников, чего вы не можете не знать, милорд, коль скоро вы получили там убежище после вашего побега?
– Понтье... – задумчиво повторила королева. – А что посоветуете вы, любезный Мортимер?
Сделка эта, пусть заключенная всего лишь на словах, была тем не менее твердым договором. Толомеи соглашался предоставить королеве и ее любовнику небольшой кредит на текущие расходы и на поездку в Понтье для подготовки экспедиции. Затем в мае он обязался дать им основные средства. Но почему в мае? Нельзя ли несколько приблизить эту дату?
Толомеи прикинул. В мае он вместе с компанией Барди рассчитывал получить крупный долг с папы; в связи с этим он попросит находящегося в Сиенне Гуччо съездить в Авиньон, ибо папа через одного из служащих Барди дал понять Толомеи, что был бы рад вновь увидеть молодого человека. Надо пользоваться добрым расположением святого отца. А для Толомеи, возможно, это был последний случай увидеть своего племянника, которого ему так недоставало.
К тому же банкир при мысли о папе слегка развеселился. Подобно Карлу Валуа, когда шла речь о крестовом походе, и Роберу Артуа, когда шла речь об Аквитании, он, думая об Англии, твердил про себя: «За все заплатит папа». Итак, отправляющийся в Италию Боккаччо должен успеть побывать в Сиенне, чтобы сиеннец Гуччо, съездив в Авиньон и завершив там дела, успел вернуться в Париж...
– В мае, мадам, в мае... И да благословит вас бог...
Так началась подготовка к войне, где столкнулись интересы двух любовных пар, к войне, изменившей судьбы государства.
Глава II
Возвращение в Нофль
Неужто и в самом деле Нофльское отделение банкирского дома было таким крохотным, а церковь, стоящая по ту сторону маленькой ярмарочной площади, – такой низенькой, неужто всегда была так узка дорога, ведущая в Крессэ, Туари и Септей? Или все это просто казалось Гуччо потому, что сам он вырос, вырос, разумеется, не физически, ибо после двадцати лет человек уже не увеличивается в росте, а вырос внутренне, выросло его значение? Он привык к широким горизонтам и испытывал ныне такое чувство, будто он занимает в мире больше места, чем раньше.
Пролетело целых девять лет! При виде этого фасада, этих деревьев, этой колоколенки он вдруг помолодел на девять лет! Или нет, скорее состарился на эти пролетевшие годы.
Как и в былые времена, Гуччо невольно пригнулся, проходя через низкую дверь, разделявшую две комнаты первого этажа банка Толомеи, где производились все денежные операции и велась торговля. Его рука сама нащупала веревку, натянутую вдоль дубового столба, служившего опорой винтовой лестницы, и он поднялся в свою бывшую комнату. Здесь он любил, и ни до, ни после ему не довелось познать столь пламенной любви.
Тесная комнатка, прилепившаяся под самой крышей, дышала деревенским уютом и стариной. Как такое тесное жилище могло вместить столь огромную любовь? Через окно, вернее, через слуховое оконце, был виден все тот же пейзаж, ничуть не изменившийся. Сейчас, в начале мая деревья стояли в цвету, совсем как и в дни его отъезда, девять лет назад. Почему зрелище цветущих деревьев всегда так сильно волнует душу и почему нам кажется, будто лепестки, падающие с вишневых деревьев или устилающие, словно розоватый снег, землю под яблонями, почему нам кажется, будто осыпаются они с нашего сердца? Между округлыми, как руки, ветвями виднелась крыша конюшни, той самой конюшни, откуда Гуччо бежал, когда в дом ломились братья де Крессэ. Ох и натерпелся же он страху в ту ночь!
Он повернулся к оловянному зеркалу, стоявшему на старом месте, на дубовом сундуке. Обычно люди, вспоминая о своих слабостях, успокаиваются, любуясь на себя в зеркало; оттуда на них глядит волевое лицо, но они забывают, что это только их личное впечатление и что чужие глаза первым делом обнаружат на этом лице именно слабые стороны. Отполированный металл с серым отливом отражал лицо тридцатилетнего мужчины, черноволосого, с залегшей меж бровей складкой и темными глазами, которые Гуччо вполне одобрил, ибо глаза эти уже повидали немало стран, снежных вершин, волны двух морей, не раз зажигали желание в сердцах женщин и смело встречали взоры князей и королей.
... Гуччо Бальони, друг мой, что же ты не продолжил так славно начатую карьеру! Ты разъезжал из Сиенны в Париж, из Парижа в Лондон, из Лондона в Неаполь, в Лион, Авиньон; ты отвозил послания королеве Изабелле, сокровища кардиналам, ты ездил просить руки королевы Клеменции! В течение двух долгих лет ты вращался среди великих мира сего, защищал их интересы, был посвящен в их тайны. И было-то тебе всего двадцать лет! И все тебе удавалось! Стоит только посмотреть, каким тебя окружают вниманием здесь, после девятилетнего отсутствия, – значит, глубокую память оставил ты по себе и внушил всем дружеские чувства. Всем, начиная с самого папы. Стоило тебе явиться к нему за долгом, как он, сам папа, восседающий на престоле святого Петра и поглощенный множеством дел, проявил живой интерес к твоей судьбе, к твоему положению, он припомнил, что у тебя был ребенок, он даже выразил беспокойство, узнав, что тебя разлучили с этим ребенком, и пожертвовал несколько драгоценных своих минут, чтобы дать тебе кое-какие советы.
«... Сына должен воспитывать отец», – сказал он тебе и выдал самую надежную охранную грамоту – грамоту папского посланца... А Бувилль! Бувилль, которому ты привез благословение папы Иоанна и который встретил тебя как долгожданного друга! При виде тебя он даже прослезился, дал тебе собственных оруженосцев и вручил запечатанное собственной печатью послание братьям Крессэ, где просил разрешить тебе посмотреть на твоего сына!..
Таким образом, самые высокопоставленные люди уделяли внимание Гуччо и притом, по его мнению, без всякой корысти, просто потому, что он умеет расположить к себе сердца и от природы наделен живым умом и неоценимым даром непринужденно держаться с сильными мира сего.
О! Почему он не проявил достаточной настойчивости! Он мог бы стать одним из великих ломбардцев, чье могущество равно могуществу государей, подобно Маччи деи Маччи, нынешнему хранителю французской королевской казны, или же подобно Фрескобальди в Англии, который без доклада входит к лорду-канцлеру казначейства.
Но, может быть, уже поздно? Где-то в глубине души Гуччо считал себя выше своего дяди, способным сделать более блистательную карьеру. Ибо, если говорить серьезно, милейший дядя Спинелло занимался довольно мелкими делами. Главным капитаном компании ломбардцев в Париже он стал в основном благодаря своему старшинству и, пожалуй, еще потому, что собратья ему доверяли. Конечно, он обладал здравым смыслом и ловкостью, но отсутствие честолюбия и больших дарований не позволяло ему в должной мере извлечь пользу из этих качеств. Сейчас, когда возраст иллюзий остался позади, Гуччо, как человек разумный, мог судить об этом беспристрастно. Да, он ошибся. И причиной всему была эта прискорбная история с ребенком, родившимся у Мари де Крессэ. Да еще, признаться, охвативший его тогда страх, что братья Мари забьют его до смерти!
В течение долгих месяцев он только и думал, что об этом злополучном происшествии. Горечь обманутой любви, уныние, стыд встретиться вновь с друзьями и покровителями после столь бесславной развязки, мечты о мести... Вот на что он тратил время. А теперь он собрался начать новую жизнь в Сиенне, где о его печальных похождениях во Франции известно лить то, что он сам рассказал. О, она не знала, эта неблагодарная Мари, не знала, какое блестящее будущее она погубила, отказавшись тогда бежать вместе с ним! Сколько раз в Италии он с болью думал об этом. Но теперь он отомстит...
А вдруг Мари скажет ему, что она по-прежнему его любит, что все время ждала его и что причиной их разлуки было лишь ужасное недоразумение? А что, если это случится? Гуччо знал, что тогда он не устоит, сразу же забудет все свои обиды и увезет Мари де Крессэ в Сиену, в их родовой замок на площади Толомеи и похвалится красавицей женой перед своими согражданами. А ей покажет новый город, не такой, конечно, огромный, как Париж или Лондон, по ничуть не уступающий им в красоте, где недавно построили здание ратуши, которое великий Симон Мартини расписывал фресками, где возвышается черно-белый собор, который будет самым красивым собором во всей Тоскане, как только закончится отделка фасада. О! Какое это счастье – поделиться с любимой тем, что ты любишь сам! И зачем тратить зря время, мечтая перед оловянным зеркалом, а не помчаться сразу же в поместье Крессэ и пожать плоды своего неожиданного появления?
Но он призадумался. Горечь, накопившуюся в течение девяти лет, нельзя забыть в одну минуту, так же как нельзя забыть и страх, который изгнал его из этого сада. Прежде всего ему нужен был сын. Конечно, было бы лучше послать туда сержанта с письмом графа Бувилля; так получилось бы куда солидней. И потом... все так же ли прекрасна Мари после девяти лет разлуки? Будет ли он по-прежнему гордиться, ведя ее под руку?
Гуччо полагал, что уже достиг зрелости, того возраста, когда мужчиной руководит разум. Но пусть меж бровей его залегла глубокая складка, он все равно остался тем человеком, в душе которого сочетались коварство и наивность, спесивость и мечтательность. С годами наш характер почти не меняется, и в любом возрасте мы способны натворить ошибок. Волосы седеют быстрее, чем мы избавляемся от своих слабостей.
* * *
Мечтать об этом событии в течение девяти лет, ждать и в то же время бояться его, каждый день обращать слова молитвы к богу, дабы это свершилось, и каждый день молить святую Деву, чтобы та не позволила этому свершиться; с утра до вечера твердить фразы, которые необходимо сказать, если наступит долгожданный день, шептать ответы на придуманные самой вопросы; перебирать в уме сотни, тысячи возможностей, как событие это может произойти... Но вот оно произошло. И застало Мари врасплох.
И Мари так растерялась, когда в это утро служанка, некогда бывшая поверенной ее счастья и драмы, шепнула ей на ухо, что Гуччо Бальони вернулся, что его видели в Нофле, что он, как говорят, держится настоящим сеньором, что его сопровождают несколько королевских сержантов и что, наконец, он, должно быть, папский посланец... Людская молва, как и обычно, гласила истину. Жители Нофля заметили упряжь из желтой кожи, расшитую ключами святого Петра, – подарок папы племяннику его банкира. На эту упряжь мальчишки, сбежавшиеся на площадь, глазели, разинув рот, она-то и дала богатую пищу фантазии.
Запыхавшаяся, с блестящими от волнения глазами, с раскрасневшимися щеками, служанка стояла перед Мари де Крессэ, а Мари не знала, что ей делать сейчас, что сделает она через минуту.
Наконец она промолвила:
– Платье!
Это слово вырвалось у нее невольно, само собой, и служанка поняла, о чем идет речь; во-первых, потому, что у Мари было очень мало платьев, а во-вторых, потому, что Мари могла просить только то платье, которое в свое время сшили из красивого шелка, привезенного ей Гуччо в подарок. Это платье каждую неделю доставали из сундука, тщательно чистили, разглаживали, проветривали, иногда плакали, глядя на него, но никогда не надевали.
Гуччо мог появиться с минуты на минуту. Видела ли его служанка? Нет. Она сообщила лишь слухи, которые передавали из уст в уста... Быть может, он уже едет сюда! Если бы у Мари был хоть один день, целый день, чтобы подготовиться к этой встрече! У нее было всего девять лет, но это все равно, что иметь в своем распоряжении скоротечный миг!
Она не замечала ни того, что вода, которой она наспех обмыла грудь, живот, руки, была ледяная, ни того, что служанка стоит рядом, хотя Мари обычно стеснялась раздеваться при ней. Служанка было отвернулась, но потом украдкой взглянула на это прекрасное тело и со вздохом подумала о том, какая жалость, что оно так долго не знало мужчины, даже немного позавидовала упругости и красоте этого тела, похожего на прекрасный, озаренный солнечными лучами плод. А между тем груди отяжелели и слегка опустились, кожа на бедрах уже не была такой гладкой, как прежде, материнство оставило на животе несколько тонких полосок. Так, значит, тело благородных девушек тоже увядает, возможно не столь быстро, как тело простых служанок, но все-таки увядает, и именно в том-то и заключается справедливость бога, что он создает все живые существа похожими друг на друга!
Мари с трудом натянула платье. То ли сел шелк от долгого лежанья, то ли располнела она сама? Нет. Просто изменились формы ее тела: линии его стали другими и округлости, казалось, чуть сместились. Да и сама она изменилась. Она хорошо знала, что светлый пушок над ее губами стал гуще, что по лицу от деревенского воздуха щедро рассыпаны веснушки. Волосы, эта копна золотистых волос, которые пришлось на скорую руку заплести в косы, потеряли былой блеск и шелковистость.
И вот наконец Мари облечена в свое праздничное платье, которое немного тесновато ей в проймах; из зеленых шелковых рукавов выглядывают покрасневшие от домашней работы руки, и руки эти, в которых она несла груз девяти лет загубленной жизни, вдруг оказались пустыми.
Что делала она все эти годы, которые кажутся ей сейчас одним мимолетным вздохом? Жила воспоминаниями. Несколько коротких месяцев любви и счастья, до срока сложенные в амбары памяти, стали ее насущным хлебом. На крупинки перемолола она каждую минуту этих месяцев жерновами памяти. Тысячу раз вызывала в мыслях образ молодого ломбардца, приехавшего, чтобы потребовать долг, и выгнавшего злого прево. Тысячу раз вспоминала его первый взгляд, проходила по местам их первой прогулки. Тысячу раз повторяла она свой обет, данный в ночной тишине и полумраке часовни перед незнакомым монахом. Тысячу раз снова переживала тот страшный день, когда обнаружила свою беременность. Тысячу раз ее насильно вырывали из женского монастыря в предместье Сен-Марсель и отвозили в закрытых носилках с грудным младенцем в Венсенн, в королевский замок. Тысячу раз на ее глазах ее ребенка заворачивали в королевские пеленки и возвращали ей мертвым; при воспоминании об этом у нее и сейчас еще сердце, как кинжалом, пронзает боль. Она все еще ненавидит графиню Бувилль и желает ей мук адовых, хотя и грешно плохо думать о покойниках. Тысячу раз она клялась на Евангелии сохранить маленького короля Франции, не открывать ужасной тайны даже на исповеди и никогда не видеть больше Гуччо. И тысячу раз она спрашивала себя: «Почему это должно было случиться именно со мной?»
Она вопрошала в августовские дни бескрайнее, безмолвное голубое небо; вопрошала зимние ночи, которые проводила в одиночестве, дрожа от холода под грубыми простынями; вопрошала не сулящие надежд зори, сумерки, когда кончался день, не принеся отрады. Почему? Почему?
Она задавала этот вопрос, считая белье перед стиркой, приготовляя соус на кухне, засаливая в бочках мясо; она спрашивала у ручья, текущего под стенами замка, на берегах которого в дни церковных процессии резали по утрам камыш и ирисы.
Иногда она ненавидела Гуччо, ненавидела за то, что он существовал, за то, что он пронесся через ее жизнь, словно ураганный вихрь сквозь открытые двери дома; но тотчас же начинала упрекать себя за такие мысли, как за богохульство.
Она то считала себя великой грешницей, которую всевышний обрек на вечное искупление содеянного ею греха, то мученицей, то святой, избранной провидением для спасения французской короны, потомства Людовика Святого, спасения всего Французского королевства, которое воплощал в себе этот доверенный ей ребенок... Именно так, незаметно для окружающих, можно лишиться рассудка.
Вести о единственном человеке, которого она любила, о ее супруге, которого никто не признавал ее супругом, она получала редко, да и то это были несколько слов, переданных приказчиком банка ее служанке. Гуччо был жив. Это все, что она знала. Какие муки испытывала она, представляя себе, или, вернее, будучи не в силах представить себе Гуччо живущим в чужой стране, в чужом городе, думая, что он, быть может, женился там заново. Ломбардцы не так уж строго придерживаются данного обета! И вот теперь Гуччо в четверти лье отсюда! Но действительно ли ради нее он вернулся? А может, просто для того, чтобы уладить какое-нибудь дело? Как было бы страшно узнать, что он так близко отсюда, но что приехал не ради нее. Но могла ли она упрекнуть его в этом, ведь девять лет назад она сама отказалась его увидеть, сама в жестоком письме запретила приближаться к ней и даже не могла открыть ему истинную причину своей жестокости! Внезапно она вскрикнула:
– Ребенок!
Ведь Гуччо захочет увидеть этого мальчика, которого он считает своим! Может быть, ради этого он и появился вновь в здешних краях?
Жанно был недалеко, на лугу, у Модры, по берегам которой росли желтые ирисы; речушка была такая мелкая, что можно было не опасаться, что мальчик утонет. Из окна она видела, как Жанно играет с младшим сыном конюха, двумя мальчишками каретника и с дочерью мельника, кругленький, как пышка. Колени, лицо и даже светлые волосы его были выпачканы в грязи. У этого мальчугана, которого все считали незаконнорожденным ребенком, плодом греха и соответственно относились к нему, был звонкий голос и крепкие розовые икры.
Но как не видят все они – братья Мари, крестьяне и жители Нофля, что волосы у Жанно отнюдь не золотистые, почти русые, как у матери, и уж совсем не темные, почти черные, как у отца, и что даже цвет лица у него совсем иной, чем у смуглого Гуччо? Как не замечают они, что мальчик – настоящий маленький Капотинг, что от них он унаследовал длинное лицо, бледно-голубые, широко расставленные глаза, подбородок, в котором уже чувствуется сила, соломенные волосы? Король Филипп Красивый был его дедом. Просто удивительно, что у людей на глазах шоры и они видят и вещи и живые существа именно такими, какими создали в своем воображении.
Когда Мари попросила своих братьев отправить Жанно к монахам в соседний монастырь августинцев, чтобы он научился писать, они пожали плечами.
– Мы умеем немного читать, но проку от этого нет; мы не умеем писать, а если бы и умели, то все равно проку не было бы, – ответил старший. – Почему ты считаешь, что Жанно должен знать больше, чем мы? Учиться – это дело клериков, а ты даже клерика из него не сможешь сделать, потому что он незаконнорожденный!
По поросшему ирисами лугу, недовольно хмурясь, шагал ребенок за пришедшей за ним служанкой. Размахивая палкой, он изображал рыцаря и уже собирался разрушить стены крепости, где злые люди держат в плену дочь мельника. Но как раз в эту минуту братья Мари, дяди Жанно, которые не подозревали, что они вовсе ему не дяди, вернулись домой с поля. Оба в пыли, пропахли лошадиным потом, под ногтями набилась грязь. Старший, Пьер, стал похож на покойного отца; над поясом уже выступает жирное брюшко, борода всклокочена, во рту не хватает двух клыков, да и остальные зубы давно испорчены. Он ждет войны, чтобы проявить себя; и каждый раз, когда в его присутствии говорят об Англии или Священной Римской империи, он кричит, что королю стоит лишь поднять свое войско, и тогда все увидят, на что способно рыцарство. Сам он, правда, не рыцарь, но мог бы стать рыцарем во время одной из кампаний. Он участвовал лишь в одном-единственном походе – в знаменитом – «грязевом походе» Людовика Сварливого; а в Аквитанскую кампанию о нем даже не вспомнили. Некоторое время он жил надеждой на крестовый поход, который, по слухам, готовил Карл Валуа, но потом его высочество Карл скончался. Ох, почему всевышний не дал нам в короли этого барона!
Младший, Жан, остался почти таким же худым, да и лицом был побледнее, но за внешностью своей следил не больше брата Он равнодушно отдавался монотонному течению жизни. Ни тот, ни другой так и не женились. После смерти матери, мадам Элиабель, заботы по дому легли на плечи их сестры; таким образом, в семье был человек, который готовил им еду, следил за их грубым бельем и на которого при случае они могли накричать, а с женой пришлось бы вести себя сдержаннее. Даже если на штанах появлялась дырка, и тут можно было обвинить Мари – из-за позора, которым она покрыла их семью, братья не смогли найти себе достойных жен.
Так они и жили, ни богато, ни бедно, благодаря пенсии, которую граф Бувилль аккуратно высылал молодой женщине под тем предлогом, что она была когда-то королевской кормилицей, да еще благодаря подаркам, которые банкир Толомеи продолжал присылать тому, кого считал своим внучатым племянником. Грех Мари, таким образом, представлял известную выгоду для ее братьев.
В Монфор-л'Амори у Жана есть знакомая вдова, которую он время от времени навещает, в такие дни он с вороватым видом старается принарядиться. Пьер предпочитает охотиться за подобной дичью на своих угодьях и без особых трат может чувствовать себя сеньором: в соседних деревушках уже бегает с десяток похожих на него ребятишек. Но то, что для юноши из благородной семьи дело самое обычное, для благородной девицы – прямое бесчестие, все это знают, и тут уж ничего не поделаешь.
Оба брата, Пьер и Жан, весьма поразились, увидев сестру в шелковом платье и Жанно, отбивающегося от умывавшей его служанки. Уж не праздник ли сегодня, о котором они забыли?
– Гуччо в Нофле, – сказала Мари и отступила назад, ибо от Пьера можно было ждать и пощечины.
Но нет, Пьер молчал; он смотрел на Мари. Жан тоже. Оба стояли, опустив руки, видно было, что они не в силах сразу переварить столь неожиданную весть. Гуччо вернулся! Новость действительно поразительная, и им требовалось время, чтобы осознать ее. Какие новые вопросы возникнут для них в связи с этим? Они вынуждены были признать, что очень любили этого Гуччо, когда он был их товарищем по охотничьим забавам, когда привез им миланских соколов, любили до тех пор, пока не обнаружили, что этот малый буквально у них под носом затеял роман с их сестрицей. Потом они решили убить его, когда мадам Элиабель обнаружила грех, зреющий в чреве ее дочери. Потом, после посещения банкира Толомеи в его парижском доме, они сильно пожалели, что были столь жестоки, и поняли, хотя и слишком поздно, что брак с богатым ломбардцем был бы меньшим бесчестием для их сестры, чем ее материнство без мужа.
Однако времени для раздумья у них не оставалось, ибо вооруженный сержант в ливрее графа Бувилля и в камзоле из голубого сукна, отороченном понизу кружевами, гарцуя на огромном гнедом коне, въехал во двор, куда тотчас же сбежались изумленные люди. Крестьяне поснимали шапки, из приоткрытых дверей высовывались головы ребятишек; женщины поспешно вытирали руки о передник.
Сержант передал мессиру Пьеру два письма – одно от Гуччо, другое от самого графа Бувилля. Пьер де Крессэ принял высокомерную позу человека, которому вручают важное послание; он нахмурил брови, надул губы и твердым голосом приказал напоить и накормить гонца, как будто тому пришлось проскакать по меньшей мере пятнадцать лье. Затем он подошел к брату, чтобы вместе прочесть письмо. Но и двоим Крессэ это оказалось не под силу, и они кликнули Мари, которая лучше разбиралась в грамоте.
И тут Мари охватила дрожь, неуемная, неудержимая.
* * *
– Мы сами ума не приложим, мессир. Нашу сестру начала бить дрожь, да такая, будто сатана собственной персоной внезапно появился перед ней. Она наотрез отказалась даже взглянуть на вас. А потом сразу как зарыдает!
Оба брата Крессэ были очень смущены. Они велели почистить себе башмаки, а Жан вырядился в камзол, который обычно надевал лишь тогда, когда отправлялся к своей вдовушке в Монфор. Стоя в задней комнате Нофльского отделения банка перед мрачным Гуччо, который даже не предложил гостям сесть, они чувствовали себя до крайности неловко, и в душе их боролись противоречивые чувства.
Получив два часа назад письмо, они принялись размышлять, как бы сорвать куш побольше за увоз их сестры и признание ее брака. Тысячу ливров наличными – вот на чем они остановились. Ломбардцу ничего не стоит раскошелиться. Но Мари своим странным поведением и упорным отказом видеть Гуччо разбила все их надежды.
– Мы пытались ее урезонить и действовали против нашего же блага, ведь ежели она покинет дом, нам придется туго, так как она ведет наше хозяйство. Но, в конце концов, мы понимаем, что если после стольких лет вы вернулись за ней, то она, должно быть, и впрямь ваша законная жена, несмотря на то, что бракосочетание происходило втайне. Да и времени утекло с тех пор немало...
Говорил бородач Пьер, и язык у него заплетался. Младший брат лишь кивал головой, подтверждая слова старшего.
– Мы откровенно признаем, – продолжал Пьер де Крессэ, – что совершили ошибку, отказав вам в руке нашей сестры. Но такова была не столько наша воля, сколько воля нашей покойной матушки, царство ей небесное! – а она сильно заупрямилась. Дворянин обязан признавать свои ошибки: если Мари пошла против нашей воли, есть тут доля и нашей вины. Но пора уже забыть былые раздоры. Время берет верх над всеми нами. Но только теперь Мари сама не хочет вас видеть; а ведь, клянусь богом, она и не помышляет ни о каком другом мужчине, что угодно, только не это! Так что я сам ничего не понимаю. У нашей сестрицы голова не как у всех устроена, со странностями она, разве не правда, Жан?
Жан де Крессэ одобрительно кивнул.
Наступила для Гуччо минута великого возмездия; перед ним стояли и каялись, еле ворочая от смущения языком, те самые молодчики, которые когда-то темной ночью явились с рогатинами, чтобы убить его, из-за них он вынужден был бежать из Франции. А теперь они хотят только одного – отдать ему свою сестру; еще немного, и они будут умолять его поторопиться в Крессэ, настоять на своем и предъявить свои супружеские права.
Но, видно, плохо они знали Гуччо и его болезненное самолюбие. Два этих простака были для него ничто. Только Мари имела значение, а Мари отвергла его теперь, когда он находился совсем рядом, когда он приехал, готовый забыть все нанесенные ему оскорбления. Уж не созданы ли эти люди только для того, чтобы унижать его при каждой новой встрече?
– Его светлость Бувилль, видно, знал, что она поступит именно так, – проговорил бородач, – потому что он пишет мне в письме: «Если мадам Мари, что весьма вероятно, откажется видеть сеньора Гуччо...» А сами-то вы не знаете, почему он так написал?
– Нет, не знаю, – ответил Гуччо, – но надо полагать, что она наговорила обо мне мессиру Бувиллю немало неприятных вещей, раз он так правильно все предугадал.
– Но ведь у нее никакого другого мужчины и в помине нет, – твердил бородач.
Гуччо чувствовал, как его охватывает ярость. Черные брови грозно сошлись к вертикальной складке, прорезавшей лоб. На сей раз он в полном праве не церемониться с Мари. На жестокость он ответит еще большей жестокостью.
– А мой сын? – спросил он.
– Он здесь. Мы его привезли.
В соседней комнате мальчик, который был внесен в списки королевской фамилии и которого вся Франция считала умершим девять лет назад, с любопытством смотрел, как приказчики подсчитывают выручку, и развлекался, разглаживая гусиное перо. Жан де Крессэ открыл дверь.
– Жанно, иди сюда, – сказал он.
Гуччо внимательно прислушивался к тому, что происходило в нем, стараясь вызвать в душе волнение. «Мой сын, я увижу своего сына», – думал он. На самом же деле он не чувствовал ровно ничего. А ведь он сотни раз представлял себе эту минуту. Но одного он не мог предвидеть – этого торопливого топота по-деревенски неуклюжих шагов, доносившихся из-за двери.
Ребенок вошел. На нем были коротенькие штанишки и нечто вроде блузы; непокорные светлые волосы ерошились над чистым лбом. Настоящий деревенский мальчишка.
Наступило неловкое молчание, и ребенок отлично понял, что трое этих мужчин чем-то сконфужены. Пьер подтолкнул его к Гуччо.
– Жанно, это...
Надо было что-то сказать, сказать Жанно, кем ему приходится Гуччо; и сказать надо было только правду.
– ...это твой отец.
Гуччо, пусть это было нелепо, ждал бурной радости, объятий, слез. Маленький Жанно поднял на него голубые удивленные глаза.
– А мне сказали, что он умер, – произнес он. Гуччо словно ударили; злобная ярость вскипела в нем.
– Нет же, нет, – поспешил вмешаться Жан де Крессэ. – Он был в отъезде и не мог писать нам. Не так ли, дорогой Гуччо?
«Сколько же лжи пришлось выслушать этому ребенку! – подумал Гуччо. – Терпение, терпение... Эти злодеи дошли до того, что сказали мальчику, будто его отец умер!» И так как нельзя было больше молчать, он проговорил:
– Какой он светловолосый!
– Да, он очень похож на дядю Пьера, брата нашего покойного отца, чье имя я ношу, – ответил бородач.
– Жанно, иди ко мне. Иди, – позвал Гуччо.
Ребенок повиновался, но его маленькая шершавая рука словно чужая лежала на ладони Гуччо, и когда тот поцеловал его, он вытер щеку.
– Мне хотелось бы, чтобы он побыл со мной несколько дней, – продолжал Гуччо, – я отвезу его к моему дяде Толомеи, которому не терпится взглянуть на внука.
При этих словах Гуччо машинально, совсем как Толомеи, прикрыл левый глаз.
Жанно смотрел на него, открыв рот. Сколько же у него, оказывается, дядей! Все только и говорят о каких-то дядях.
– У меня в Париже есть один дядя; он присылает мне подарки, – проговорил он звонким голосом.
– Как раз к этому дяде мы и поедем... Если твои дяди ничего не имеют против... Вы не возражаете? – спросил Гуччо.
– Конечно, нет, – ответил Пьер де Крессэ. – Его светлость Бувилль предупредил нас об этом в своем письме и наказал нам исполнить вашу просьбу.
Нет, решительно эти Крессэ боялись даже пальцем пошевелить без разрешения Бувилля!
Бородач мечтал о подарках, которые банкир не преминет сделать своему внучатому племяннику. Очевидно, расщедрится и даст кошель золота, что будет весьма кстати, ибо в этом году на скотину напал мор. И кто знает? Банкир стар, возможно, он собирается включить мальчугана в свое завещание?
А Гуччо уже предвкушал месть. Но месть плохое лекарство от утраченной любви.
* * *
Первым делом мальчика прельстил конь Гуччо и сбруя с папскими крестами. Никогда еще ему не приходилось видеть такого красивого скакуна. Со смешанным чувством любопытства и восхищения разглядывал он также одеяние этого свалившегося с неба отца. Он любовался узкими панталонами – даже на коленях не было складок, мягкими сапожками из темной кожи и дорожным костюмом – такой костюм он видел впервые: короткий, с маленьким капюшоном плащ из крапчатой материи цвета осенней листвы, застегивающийся спереди до самого горла на множество пуговиц, пришитых тесемками.
Правда, у сержанта графа Бувилля наряд был, пожалуй, еще более блестящий и бросающийся в глаза: голубая ткань переливалась под солнцем, отвороты на рукавах и низ камзола украшены фестонами, на груди вышит графский герб. Но ребенок сразу заметил, что Гуччо командовал сержантом, и поэтому проникся глубочайшим уважением к своему отцу, который говорит тоном хозяина с человеком в таком великолепном одеянии.
Они проехали уже около четырех лье. На постоялом дворе в Сен-Ном-ла– Бретеш, где они сделали привал, Гуччо привычным властным тоном потребовал яичницу с зеленью, жаренного на вертеле каплуна, сыр. И, конечно, вино. Служанки бросились выполнять заказ, чем еще больше возвысили Гуччо в глазах Жанно.
– Почему вы говорите иначе, чем мы, мессир? – спросил он. – Вы даже произносите слова совсем не так, как мы.
Гуччо задело это замечание относительно его тосканского акцента, сделанное к тому же собственным сыном.
– Потому что я из Сиенны, из Италии, там я родился, – ответил он с гордостью. – И ты тоже станешь сиеннцем, свободным гражданином этого города, где мы всемогущи. И потом, зови меня не мессир, a padre [13].
– Padre, – покорно повторил малыш.
Гуччо, сержант и ребенок уселись за стол. В ожидании яичницы Гуччо начал учить Жанно итальянским словам, называя различные предметы повседневного обихода.
– Tavola, – говорил он, кладя ладонь на край стола. – Bottiglia, – продолжал он, поднимая бутылку, – vino.
Он испытывал стеснение перед ребенком и вел себя не совсем естественно; страх, что он не сумеет заставить мальчика себя полюбить, и страх, что сам он не сумеет его полюбить, буквально парализовал Гуччо. Напрасно он твердил про себя: «Это мой сын», он по-прежнему ничего не ощущал, кроме глубокой враждебности к людям, вырастившим Жанно.
Никогда еще Жанно не пил вина. В Крессэ довольствовались сидром, а то и пивом, как крестьяне. Он отпил несколько глотков. Яичница и сыр были для него не в новость, но жареный каплун – это уж праздничное блюдо; да и вообще пир не в урочное время, где-то на дороге, ужасно ему нравился. Он не чувствовал страха, а все это приключение заставляло его забыть о матери. Ему сказали, что он увидит ее через несколько дней... Париж, Сиенна – все эти названия мало что говорили его уму, и он даже не представлял себе, близко ли это или далеко от их Крессэ. В следующую субботу он вернется на берег Модры и объявит дочери мельника и сыновьям каретника: «Я сиеннец», и ему не нужно будет ничего объяснять, ибо товарищи его игр знают еще меньше, чем он, о Париже и о Сиенне.
Проглотив последний кусок, вытерев кинжалы хлебным мякишем и засунув их за пояс, они снова сели на коней. Гуччо поднял ребенка и посадил его впереди себя поперек седла.
От обильного обеда и особенно от вина, которое он попробовал впервые в жизни, малыша клонило ко сну. Через полчаса он уже заснул, не чувствуя конской рыси.
Нет ничего трогательнее вида спящего ребенка, особенно среди дня, когда взрослые бодрствуют. Гуччо поддерживал рукой это маленькое существо, уже достаточно тяжелое, но беспомощное, мерно покачивавшееся в ритм скачки.
Он машинально коснулся подбородком белокурых волос, и еще крепче сжал руку, чтобы теснее прижать к груди эту круглую головенку, защитить этот глубокий сон. От маленького сонного тела исходил аромат детства. И внезапно Гуччо почувствовал себя отцом, он гордился тем, что он отец, и на глаза у него навернулись слезы.
– Жанно, мой Жанно, мой Джаннино, – прошептал он, касаясь губами теплых шелковистых волос.
Боясь разбудить ребенка и желая продлить счастье, он пустил коня шагом и сделал знак сержанту, чтобы тот последовал его примеру. Разве так уж важно, когда они приедут! Завтра Джаннино проснется в особняке на Ломбардской улице, который покажется ему дворцом; вокруг него будут суетиться служанки, они его вымоют, оденут словно маленького сеньора, и вот тогда-то начнется волшебная сказка.
* * *
Мари де Крессэ, не торопясь, складывала свое так и не понадобившееся платье перед сердито молчавшей служанкой. Служанка тоже мечтала об иной жизни, надеясь уехать вместе со своей хозяйкой, и сейчас даже в ее молчании чувствовался упрек.
Мари перестала дрожать, слезы на глазах высохли: она приняла решение. Что ж, она подождет еще несколько дней, самое большее неделю. Сегодня утром ее охватил ужас. И виноваты в этом девять лет неотступных мыслей об одном и том же, вот почему на нее напал болезненный страх и она ответила нелепым, безумным отказом!
И все оттого, что она думала о клятве, которую ее заставила некогда дать госпожа Бувилль, эта скверная женщина... И потом эти угрозы... «Если вы еще раз увидите того молодого ломбардца, это будет стоить ему жизни...»
Но столько времени с тех пор прошло! Сменились два короля, и никто не проронил ни слова. И сама госпожа Бувилль тоже умерла. Да и не противоречит ли вообще эта ужасная клятва всем законам божьим? Разве не грех запретить человеку рассказывать о своих душевных муках на исповеди? Даже монахини могут быть освобождены от своего обета. И потом, никто не имеет права разлучать супругов! Это уж совсем не по-христиански. К тому же граф Бувилль не епископ, да и не так опасен, как его покойная жена.
Обо всем этом Мари следовало бы подумать нынче утром и честно признать, что не может она жить без Гуччо, что ее место рядом с ним, особенно теперь, когда Гуччо приехал за ней, и ничто на свете – ни клятвы, данные девять лет назад, ни тайны, ни страх перед людьми, ни даже возможная кара самого господа бога не помешают ей последовать за ним.
Не станет она лгать Гуччо. Мужчина, который через девять лет все еще любит вас, который не взял себе новой жены и вернулся за вами, такой мужчина – человек прямой, честный, совсем как те рыцари, что преодолевают все препятствия. Такому человеку можно доверить любую тайну, и он сумеет ее сохранить. И нельзя лгать такому человеку, нельзя, чтобы он думал, будто его сын жив, будто именно его он сжимает в объятиях, тогда как это все неправда.
Мари сумеет объяснить Гуччо, что их ребенка, их первенца, – ибо она считала, что умерший ребенок только их первенец, – в силу рокового стечения обстоятельств пришлось отдать, подменить, чтобы спасти жизнь настоящему королю Франции. Она попросит Гуччо разделить ее клятву, и они вместе вырастят маленького Иоанна Посмертного, правившего всего пять первых дней своей жизни, до того дня, когда бароны явились посмотреть своего нового государя, дабы вручить ему корону! И другие дети, которые у них будут, станут в один прекрасный день как бы братьями короля Франции. В самом деле, раз неисповедимая судьба может сотворить любое зло, почему же не может она сотворить добро?
Вот что Мари объяснит Гуччо через несколько дней, на следующей неделе, когда он привезет обратно Жанно, как условился с ее братьями.
И к ним наконец придет долгожданное счастье; и если правда, что на земле за счастье нужно платить равной ему долей страдания, то оба они уже оплатили наперед все грядущие радости до конца дней своих! Захочет ли Гуччо поселиться в Крессэ? Конечно, нет. В Париже? Пребывание там слишком опасно для маленького Жана, да к тому же не следует бросать столь дерзкий вызов графу Бувиллю! Они отправятся в Италию. Гуччо увезет Мари в страну, которую она знает лишь по прекрасным тканям да искусной работе ювелиров. До чего же любит она эту Италию, ведь оттуда явился человек, предназначенный ей самим богом! Мари мысленно уже ехала рядом со своим вновь обретенным супругом. Через неделю, надо ждать всего лишь одну неделю...
Увы! В любви недостаточно испытывать одни и те же желания, надо еще их высказать в одну и ту же минуту!
Глава III
Королева Тампля
Для девятилетнего мальчугана, чей кругозор с того дня, как он начал помнить себя, был ограничен ручейком, навозными ямами да деревенскими крышами, открытие Парижа – подлинное волшебство. И особенно когда все это открывает родной отец, а отец этот гордится своим сыном, недаром велел слугам одеть его в нарядное платье, завить ему волосы, мыть его и натирать ароматичными маслами, водил его по самым лучшим лавкам, пичкал сладостями, купил ему богато расшитые туфли и кошель, который носят на поясе, да еще наполнил его настоящими монетами! Для Жанно, или, вернее, Джаннино, наступили сказочные дни.
А в какие роскошные дома водил его отец! Под различными предлогами, а часто даже без всякого предлога, Гуччо наносил визиты всем своим прежним знакомым только для того, чтобы с гордостью заявить: «Мой сын!» – и показать это чудо, эту ни с чем не сравнимую, единственную в мире прелесть – маленького мальчика, говорившего ему padre mio с заметным французским акцентом.
Если кто-нибудь удивлялся тому, что Джаннино блондин, Гуччо намекал на его мать, женщину благородного происхождения; говорил он об этом загадочным тоном, каким обычно сообщают нескромные вещи, и, подобно всем итальянцам, делал вид, будто не желает распространяться о своей победе. Таким образом все парижские ломбардцы – Перуцци, Бокканегра, Маччи, Альбицци, Фрескобальди, Скамоцци и сам сеньор Боккаччо были в курсе дела.
Дядюшка Толомеи, у которого один глаз был открыт, а другой закрыт, у которого был огромный живот и который приволакивал ногу, не отставал в хвастовстве от племянника. О! Если бы Гуччо мог поселиться в Париже под его крышей с маленьким Джаннино, как счастливо протекли бы последние годы жизни старого ломбардца.
Но это была несбыточная мечта. Ребенка, как было обещано, следовало вернуть в его другую семью и только время от времени навещать его. Но почему не захотела узаконить брак эта глупая упрямица Мари де Крессэ, почему не согласилась жить вместе со своим супругом, когда все прочие пришли к соглашению? Хотя Толомеи испытывал теперь ужас при одной мысли о поездках, он предложил отправиться в Нофль и сделать последнюю попытку к примирению.
– Нет, теперь уж я не желаю иметь с ней дело, дядя, – заявил Гуччо. – Не позволю ей больше издеваться надо мною! Да и что за удовольствие жить с женщиной, которая больше меня не любит?
– А ты в этом уверен?
Лишь одна вещь, одна-единственная, могла заставить самого Гуччо усомниться в этом. Дело в том, что на шее Джаннино он обнаружил маленькую ладанку, которую королева Клеменция подарила Гуччо, когда он находился в больнице для бедных в Марселе, и которую он в свою очередь подарил тяжелобольной Мари.
– Мама сняла ее со своей шеи и надела на меня, когда дяди уводили меня к вам, – пояснил мальчик.
Но разве можно основываться на столь слабом свидетельстве? Ведь жест этот мог быть просто-напросто проявлением набожности.
Да и граф Бувилль держался вполне определенного мнения.
– Если ты хочешь сохранить при себе этого ребенка, увези его в Сиенну, и чем раньше, тем лучше, – посоветовал он Гуччо.
Разговор происходил в особняке бывшего первого камергера, вблизи Пре-о– Клерк. Бувилль прогуливался по саду, обнесенному высокой стеной. При виде Джаннино у него на глаза навернулись слезы. Он поцеловал сначала руку малыша, потом обе его щечки и, осмотрев с головы до ног, прошептал:
– Настоящий маленький принц, настоящий маленький принц!
При этом он утер слезу. Гуччо удивило волнение человека, занимавшего столь высокие посты, и он был тронут этим проявлением чувств, так как счел его за выражение дружбы к нему самому.
– Да, настоящий маленький принц, вы правы, мессир, – отозвался Гуччо, не помня себя от счастья. – И, право же, это удивительно, ведь подумайте, он никогда не знал ничего другого, кроме деревенской жизни, да и мать его, в конце концов, всего лишь крестьянка!
Бувилль покачал головой. Да, да, все это действительно было очень странно...
– Увези его, это будет самое благоразумное с твоей стороны. К тому же ты ведь получил высочайшее одобрение святейшего отца? Я прикажу дать тебе на сей раз двух сержантов, и они проводят тебя до самой границы королевства, чтобы ни с тобой ни с... этим ребенком не приключилось никакой беды.
Ему, очевидно, было трудно выговорить «твоим сыном».
– До свиданья, мой маленький принц, – сказал он, еще раз обнимая Джаннино. – Увижу ли я тебя когда-нибудь?
И он поспешно удалился, потому что на его большие глаза снова навернулись слезы. Право же, этот ребенок до боли похож на великого короля Филиппа, на короля Филиппа Красивого!
* * *
– Мы возвращаемся в Крессэ? – спросил Джаннино утром 11 мая, увидев сундуки, приспособленные для вьючной перевозки, и заметив, что в доме идет суматоха, всегда сопутствующая отъезду.
Казалось, он не слишком стремился домой.
– Нет, сын мой, – ответил Гуччо, – сначала мы поедем в Сиенну.
– А мама тоже поедет с нами?
– Нет, пока не поедет; она приедет потом.
Ребенок успокоился. И тут Гуччо подумал, что для Джаннино после девяти лет лжи об отце начались теперь годы лжи о матери. Но что делать? Быть может, когда-нибудь мальчику придется сказать, что мать его умерла...
Перед тем как пуститься в путь, Гуччо решил нанести еще один визит, который был если не самым важным, то самым чудесным, – ибо речь шла о королеве Клеменции Венгерской.
– А где она, эта Венгрия? – спросил ребенок.
– Очень далеко, по пути на Восток. Надо ехать много недель, чтобы до нее добраться. Очень мало людей побывало там.
– Почему же она живет в Париже, эта мадам Клеменция, если она королева Венгрии?
– Она никогда не была королевой Венгрии, Джаннино; это ее отец был там королем, а она, она была королевой Франции.
– Так она, значит, жена короля Карла Красавчика?
Нет, жена короля – мадам д'Эвре, которую будут короновать как раз сегодня; сейчас они пойдут в королевский дворец и посмотрят на церемонию в Сент-Шапель, пусть последние впечатления Джаннино о Франции будут особенно прекрасными. И Гуччо, нетерпеливый Гуччо, не испытывал ни скуки, ни утомления, вбивая в детскую головенку вещи, которые кажутся всем столь очевидными и которые на самом деле отнюдь не столь очевидны, если их не знать с младенчества. Так начинается наука познания мира.
Но кто же тогда эта королева Клеменция, которую они собирались навестить? И откуда Гуччо ее знает?
Расстояние от Ломбардской улицы до Тампля, если идти по улице Верери, невелико. По дороге Гуччо рассказал ребенку, как он ездил в Неаполь вместе с графом Бувиллем... «Это тот толстый сеньор, помнишь, к которому мы ходили вчера и который тебя поцеловал...» А ездили они для того, чтобы просить руки этой принцессы для короля Людовика X, который сейчас уже умер. Гуччо рассказал также, как он сопровождал мадам Клеменцию на корабле, который привез ее во Францию, и как он чуть было не погиб во время шторма, когда они плыли в Марсель.
– А эту ладанку, которую ты носишь на шее, она подарила мне в знак благодарности за то, что я спас ее от гибели.
Потом, когда у королевы Клеменции родился сын, мать Джаннино была избрана ему в кормилицы.
– Мама мне никогда ничего об этом не говорила. – воскликнул удивленно мальчик. – Значит, и она тоже знает мадам Клеменцию?
Все это было слишком сложно. Джаннино хотелось узнать, не находится ли Неаполь в Венгрии. Да и на улице была сильная толчея; мальчик не успел закончить фразу, а крик водоноса заглушил ответ. Ребенку было не под силу осмыслить все, что ему рассказали. Двадцать или тридцать лет спустя он, может быть, скажет: «Мой отец говорил мне об этом как-то в Париже, когда мы шли по улице Тампль, но я был тогда слишком мал; отец уверял меня, что я был молочным братом короля Иоанна Посмертного».
Что такое молочный брат, Джаннино понимал хорошо. В Крессэ часто об этом говорили; молочных братьев в деревне не счесть. Но быть молочным братом короля – это совсем другое дело. Тут было над чем подумать. Ведь король – это взрослый и сильный человек с короной на голове... Он никак не мог вообразить, что у королей могут быть молочные братья, и что вообще короли могут быть маленькими детьми, да еще умереть пяти дней от роду.
– Мама никогда ничего мне об этом не говорила, – повторил он.
И в душе его поднялась досада против матери, которая скрыла от него столько удивительных вещей.
– А почему место, куда мы идем, называется Тамплем?
– Из-за тамплиеров.
– А! Знаю, они плевали на крест, поклонялись кошачьей голове и отравили колодцы, чтобы завладеть всеми деньгами королевства.
Он слышал это от сыновей каретника, которые повторяли слова отца, а откуда все это взял каретник – неизвестно. Нелегко было в такой толчее и при такой спешке объяснить мальчику, что на самом деле все было куда сложнее. А ребенок никак не мог взять в толк, почему королева, к которой они идут, живет у таких гадких людей.
– Их там больше нет, figlio mio [14]. Их вообще больше нет; это бывшее жилище Великого магистра.
– Мэтра Жака де Моле! Это он был Магистром?
– Сделай рожки, сделай рожки из пальцев, мальчик мой, когда произносишь это имя!.. Так вот, когда тамплиеров уничтожили, сожгли или изгнали, король забрал себе Тампль, который был их замком.
– Какой король?
Бедный Джаннино окончательно запутался в королях!
– Филипп Красивый.
– А ты видел короля Филиппа Красивого?
Ребенок не раз слышал разговоры об этом грозном короле, которого теперь, после его кончины, глубоко почитали; но Филипп Красивый, как и многое другое, относился к царству теней, существовавших еще до рождения Джаннино. И Гуччо умилился.
«В самом деле, – подумал он, – ведь его тогда еще не было на свете; для него Филипп Красивый – это все равно что Людовик Святой!»
И так как им пришлось из-за скопления народа замедлить шаг, он ответил:
– Да, я видел его. Я даже чуть было не сбил его с ног на одной из этих улиц, а произошло это по вине двух моих борзых, которых я прогуливал на поводке в день приезда в Париж, двенадцать лет назад.
И время захлестнуло его, словно огромная волна, которая внезапно накрывает вас с головой, а затем рассыпается на мелкие брызги. Вокруг него вскипала пена минувших дней. Теперь он уже совсем взрослый человек, ему было что вспомнить и рассказать!
– И вот дом тамплиеров, – продолжал он, – стал собственностью короля Филиппа Красивого, а затем короля Людовика, а затем короля Филиппа Длинного, предшественника нынешнего короля. И король Филипп Длинный отдал Тампль королеве Клеменции в обмен на Венсеннский замок, который она унаследовала от своего супруга короля Людовика.
– Padre mio, я хочу вафлю.
Аппетитный запах вафель, доносившийся из лавки, приятно щекотал ноздри, и у мальчика сразу пропал всякий интерес ко всем этим королям, слишком быстро умиравшим и слишком часто менявшим свои замки. К тому же он отлично знал, что стоит начать просьбу со слов «padre mio», и наверняка добьешься выполнения любого своего желания; однако на этот раз обычная уловка не помогла.
– Нет, на обратном пути; сейчас ты испачкаешься. Хорошенько запомни то, чему я тебя учил. Не заговаривай с королевой, а только отвечай, если она сама к тебе обратится; не забудь стать на колени и поцеловать ей руку.
– Как в церкви?
– Нет, не как в церкви. Давай я покажу тебе, или нет, лучше объясню, а то мне трудно лишний раз становиться на колени из-за больной ноги.
Прохожие с любопытством наблюдали, как невысокий смуглый чужеземец учил в подворотне светловолосого мальчугана становиться на колени.
– ...Затем ты быстро подымешься, но только смотри не толкни королеву!
* * *
Замок тамплиеров претерпел большие изменения по сравнению с теми временами, когда там была резиденция мессира де Моле; прежде всего его разбили на несколько частей. Королеве Клеменции досталась большая квадратная башня с четырьмя караулками наверху, несколько второстепенных помещений, а также подсобные строения и конюшни, окружавшие с трех сторон просторный мощеный двор, позади которого находился сад. Остальная часть командорства, бывшего жилища рыцарей, оружейные мастерские, помещения для оруженосцев, были обнесены высокой оградой и использовались для иных целей. Огромный двор, где могло собраться разом много сотен человек, казался сейчас пустынным и мертвым. Праздничные носилки с белыми занавесками, ожидавшие королеву Клеменцию, чтобы отвезти ее на церемонию коронования, напоминали корабль, прибитый бурей или случаем к давно забытой гавани. Хотя вокруг носилок толпилось несколько конюших и слуг, от замка веяло тишиной и запустением.
Гуччо и Джаннино проникли в башню Тампля через те самые ворота, через которые двенадцать лет назад Жака де Моле, приведенного сюда из темницы, проводили на место казни. Залы были отделаны заново; но, несмотря на ковры и красивые изделия из слоновой кости, серебра и золота, эти тяжелые своды, эти узкие окна, эти заглушающие все шумы стены и даже самые размеры этой рыцарской резиденции не подходили для жилища женщины, женщины тридцати двух лет. Все, казалось, было предназначено для людей грубых, носящих мечи поверх одежды, людей, которые в свое время добились полного господства христианства на территории бывшей Римской империи. Для молодой вдовы Тампль стал настоящей тюрьмой.
Мадам Клеменция не заставила себя долго ждать. Она появилась уже одетая для предстоящей церемонии, в белом платье, с коротенькой вуалью, доходившей до верхней части груди, с королевской мантией на плечах; на голове у нее была золотая корона. Настоящая королева, такая, каких изображают на церковных витражах. Джаннино решил, что королевы носят такие наряды каждый день. Красивая, белокурая, величественная, неприступная, с отсутствующим взглядом, Клеменция Венгерская улыбалась натянутой улыбкой – так королевы без власти и королевства вынуждены улыбаться лицезреющему их народу.
Эта уже умершая, но еще не погребенная женщина коротала свои непомерно длинные дни за бесполезными занятиями; она коллекционировала ювелирные изделия, и это было последнее, чем она интересовалась в этом мире или делала вид, что интересуется.
У Гуччо, ожидавшего, что королева проявит больше волнения, встреча вызвала разочарование, мальчик же был в восторге, ибо воочию увидел сошедшую с неба святую в мантии, усеянной звездами.
Клеменция Венгерская любезным тоном задавала вопросы, что обычно помогает государям поддерживать беседу, когда им нечего сказать. Все попытки Гуччо направить разговор на общие воспоминания о Неаполе и буре оказались тщетными: королева явно избегала этой темы. Для нее и впрямь любое воспоминание было тягостным, и она гнала их от себя. А когда Гуччо, стараясь похвастаться Джаннино, заметил, что он был «молочным братом вашего сына, мадам», красивое лицо королевы приняло почти суровое выражение. Королевы не плачут при посторонних. Однако показывать ей живого, белокурого, пышущего здоровьем ребенка тех же лет, каких мог быть и ее сын, ребенка, которого вскормила та же грудь, что и ее сына, было чересчур жестоко, пусть даже эта жестокость и была непредумышленной.
Голос горя заглушил голос крови. Да и день, видимо, для визита был выбран неудачно, ибо Клеменция собиралась присутствовать на короновании третьей после нее королевы Франции. Она заставила себя любезно спросить:
– Чем будет заниматься этот прелестный ребенок, когда вырастет?
– Будет управлять банком, мадам, по крайней мере я надеюсь, что он изберет то же занятие, что его отец и все его предки.
Все его предки! Перед королевой Клеменцией стоял ее собственный сын, но она не видела его, и ей не суждено было никогда узнать об этом.
Она решила, что Гуччо пришел, чтобы потребовать уплаты какого-нибудь долга или оплаты счета за какую-нибудь золотую чашу или драгоценность, которые ей поставил его дядя. Она давно привыкла к требованиям поставщиков. И была поражена, поняв, что этот молодой человек явился лишь для того, чтобы увидеть ее. Так, значит, существуют еще люди, которые приходят к ней, ничего не требуя взамен – ни уплаты долга, ни услуги!
Гуччо велел сыну показать ее величеству королеве ладанку, которую тот носил на шее. Королева совсем о ней забыла, и Гуччо пришлось напомнить о больнице для бедных в Марселе, где она преподнесла ему этот подарок. «Этот юноша любил меня!» – подумалось ей.
Обманчивое утешение женщин, которым судьба отвела для любви слишком малый срок и которые живут воспоминаниями о тех чувствах, которые они когда-то внушали, пусть чувства эти были столь слабы, что их не осознавали даже те, кто их испытывал!
Она наклонилась, чтобы поцеловать ребенка. Но Джаннино живо стал на колени и поцеловал ей руку.
Почти машинально Клеменция оглянулась, ища какой-нибудь подарок, и, заметив позолоченную серебряную коробочку, протянула ее ребенку со словами:
– Ты, конечно, любишь драже? Возьми эту конфетницу, и да хранит тебя бог!
Пора было отправляться на церемонию. Клеменция села в носилки, приказала задернуть белые занавески; и тут ее пронзило мучительное ощущение бесполезности своего существования; все ее никому не нужное прекрасное тело сковала боль – грудь, ноги, живот; наконец она смогла дать волю слезам.
Многочисленная толпа двигалась по улице Тампль в о том направлении, в сторону Сены, к Ситэ, для того чтобы краешком глаза взглянуть на церемонию коронования, хотя каждый знал, что увидит только затылок впереди стоящего.
Взяв Джаннино за руку, Гуччо поспешил за белыми носилками, словно он входил в свиту королевы. Таким образом им удалось перейти через Мост менял, проникнуть во дворцовый двор; здесь они и остановились, чтобы посмотреть на знатных вельмож, которые в праздничном одеянии входили в Сент-Шапель. Гуччо узнал большинство из них и называл ребенку их имена: графиня Маго Артуа, которая с короной на голове казалась особенно огромной, и граф Робер, ее племянник, еще выше тетки, его высочество Филипп Валуа, ставший пэром Франции, и его супруга, ковылявшая рядом с ним, затем мадам Жанна Бургундская, еще одна вдовствующая королева. Но что это за молодая чета – ему лет восемнадцать, а ей лет пятнадцать – следовала вслед за нею? Гуччо спросил у стоящих рядом людей. Ему ответили, что это мадам Жанна Наваррская и ее супруг Филипп д'Эвре. Вот как! Пора привыкнуть к неожиданностям, которые преподносит вам жизнь. Дочери Маргариты Бургундской уже исполнилось пятнадцать лет, и она вышла замуж после всех династических драм, разыгравшихся в связи с ее якобы незаконным происхождением.
Давка была столь сильной, что Гуччо пришлось посадить Джаннино себе на плечи; ну и тяжел же оказался этот дьяволенок!
Ага! Вот приближается королева Изабелла Английская, прибывшая для этого случая из Понтье. Гуччо даже удивился, как мало она изменилась со дня их встречи в Вестминстере, встречи, которая продолжалась ровно столько времени, сколько понадобилось для того, чтобы вручить ей послание графа Робера. Однако, казалось, она была тогда чуть выше... Рядом шел ее сын, принц Эдуард Аквитанский. Лица присутствовавших вытягивались от удивления, ибо шлейф мантии юного герцога нес лорд Мортимер, словно он был первым камергером или опекуном принца. Да, дерзость неслыханная! Только мадам Изабелла могла бросить такой вызов пэрам, епископам, всем тем, кто получил письма от ее обманутого супруга. У лорда Мортимера был победоносный вид, правда, не такой, как у короля Карла Красивого, которого впервые видели столь сияющим, но объяснялось это том, что, как шептались в толпе, королева Франции была на втором месяце беременности. Давно пора! И ее столь долго откладывавшееся официальное коронование свершалось теперь как бы в знак благодарности.
Джаннино внезапно склонился к уху Гуччо: – Padre mio, – сказал он, – толстый сеньор, который поцеловал меня вчера, тот, с которым мы гуляли по его саду, он здесь, он на меня смотрит!
О! Какое волнение испытывал славный Бувилль, стиснутый со всех сторон сановниками, чего только не передумал он, глядя на настоящего короля Франции, которого все считали погребенным в Сен-Дени и который на самом деле был здесь, в толпе, и восседал на плечах ломбардского купца, пока короновали супругу его второго преемника!
В тот же день, после полудня, по дижонской дороге, наиболее приятной и безопасной из тех, что вели в Италию, скакали два сержанта все того же графа Бувилля, сопровождавшие сиеннца и белокурого ребенка. Гуччо Бальони считал, что увозит собственного сына; в действительности же он похитил настоящего и законного короля. И тайну эту знали лишь всемогущий старец, проводивший свои дни в одном из покоев Авиньонского дворца, наполненном щебетом птиц, бывший камергер, прогуливавшийся по своему саду в Пре-о-Клерк, и молодая, навсегда потерявшая покой и надежду женщина, оставшаяся среди лугов Иль де Франса. А вдовствующая королева, обитавшая в Тампле, продолжала заказывать мессы по своему умершему ребенку.
Глава IV
Совет в Шаали
Живительная гроза очистила июньское небо. В Шаали, в королевских покоях аббатства цистерианцев, основанного Капетингами, куда несколько месяцев назад перевезли внутренности Карла Валуа, коптя, догорали свечи, и запах воска смешивался с ароматами напоенной дождем земли и благовонием ладана, которым пропитаны все уголки церквей и аббатств. Вспугнутая грозой мошкара устремилась в покои через узкие окна и плясала вокруг пламени свечей.
Грустный выдался вечер. Задумчивые, угрюмые, скучающие люди, сводчатый зал, голые каменные стены, завешанные старыми драпировками с вытканными на них лилиями – такие ковры во множестве изготовлялись для королевских резиденций. С десяток людей собралось вокруг короля Карла IV: граф Робер Артуа, граф Филипп Валуа, епископ Бовэзский Жан де Мариньи, пэр королевства, канцлер Жан де Шершемон, хромой граф Людовик Бурбонский, первый камергер, коннетабль Гоше де Шатийон. Год назад коннетабль потерял своего старшего сына, и эта утрата, по всеобщему мнению, разом состарила его. Теперь ему нетрудно было дать его семьдесят шесть лет; слышал он все хуже и хуже и обвинял в этом жерла, из которых палили у него прямо под ухом при осаде Ла Реоля.
В этот вечер предполагалось обсудить дело, касающееся всей королевской семьи, поэтому на Совет допустили и женщин. Присутствовали три Жанны – первые дамы королевства: мадам Жанна д'Эвре, царствующая королева, мадам Жанна Валуа, супруга Робера, которую величали графиней Бомон в соответствии с официальным титулом ее супруга, хотя его самого по привычке продолжали называть Артуа, и, наконец, Жанна Бургундская, злая, скупая и тоже хромая, как и ее кузен Бурбон, внучка Людовика Святого, супруга Филиппа Валуа.
Была здесь и Маго, Маго с седыми волосами, вся в черном и фиолетовом, с огромной грудью, широкоплечая, широкозадая, с жирными руками, не женщина, а настоящая глыба. С годами человек обычно как-то ссыхается, становится меньше, но Маго была исключением из этого правила. За последние месяцы она сильно сдала, и эта великанша, ставшая старухой, производила еще более грозное впечатление, чем в молодости. Впервые за долгое время графиня Артуа вновь появилась при дворе без короны, которую она надевала для официальных церемоний, где обязывал ее присутствовать ранг пэра королевства; впервые со дня смерти ее зятя Филиппа Длинного Маго увидели в Совете.
Она прибыла в Шаали в траурном одеянии, похожая на живой движущийся катафалк или на разубранную церковь для службы в страстную неделю. За несколько дней до этого скончалась ее дочь Бланка в аббатстве Мобюиссон – ее в конце концов перевели из Шато-Гайяра в менее суровое место заключения, около Кутанса. Маго добилась этого в обмен на согласие расторгнуть брак. Но Бланка недолго пользовалась данной ей поблажкой. Она умерла через несколько месяцев после своего пострижения в монахини, изнуренная долгими годами тюремного заключения, страшными зимними ночами в Анделизской крепости, умерла в тридцать лет от истощения, кашля и горя, почти потерявшая разум под монашеским своим покрывалом. И все это за один год любви, если вообще можно назвать любовью ее связь с Готье д'Онэ; и все это за то, что в восемнадцать лет, когда человек еще не отдает себе полностью отчета в своих поступках, она позволила увлечь себя своей кузине Маргарите Бургундской, чтобы не отстать от нее, чтобы тоже позабавиться.
Та, которая могла быть королевой Франции, единственная женщина, которую Карл Красивый любил по-настоящему, угасла именно тогда, когда ее ждало относительное спокойствие. А король Карл Красивый, в чьем сердце эта кончина всколыхнула тяжелые воспоминания, грустно сидел рядом с третьей своей супругой, отлично понимавшей, о чем думает муж, но притворявшейся, будто ничего не замечает.
Маго сумела воспользоваться даже своим горем. Она, в качестве исстрадавшейся матери, самочинно, без предупреждения, как бы движимая лишь душевным порывом, явилась к Карлу выразить свое соболезнование несчастному бывшему супругу Бланки; они упали друг другу в объятия, и Маго облобызала бывшего зятя, истыкав его щеки самыми настоящими усами, выросшими с возрастом над ее верхней губой; Карл, словно ребенок, уткнулся лбом в необъятную тещину грудь и уронил несколько слезинок на драпировку похоронных дрог, которую напоминало одеяние великанши. Так меняются отношения между людьми, когда смерть проходит среди них и изничтожает причину неприязни.
Она хорошо знала, мадам Маго, что она делает, явившись в Шаали; и ее племянник Робер с трудом скрывал досаду. Он улыбался ей, она улыбалась ему, они называли друг друга «милейшая тетушка» «милейший племянник», словом, выказывали «родственную привязанность», к которой их обязывал договор 1318 года. Но они люто ненавидели друг друга. С какой охотой убили бы они один другого, если бы не посторонние свидетели. В действительности же Маго явилась – конечно, она этого но говорила, но Робер догадался – в связи с одним полученным ею письмом. Впрочем, все присутствовавшие получили такие же письма, лишь слегка отличавшиеся одно от другого: Филипп Валуа, Жан де Мариньи, коннетабль и король... в первую очередь король.
Звезды высыпали на ясном ночном небе, десять-одиннадцать самых влиятельных людей королевства сидели кружком под этими сводами, между столбами резного капителя, и их было мало, очень мало. Даже сами они чувствовали, сколь призрачно их могущество.
Слабохарактерный и ограниченный король не имел ни настоящей семьи, ни преданных слуг. Кто в сущности все эти принцы и сановники, собравшиеся в этот вечер вокруг него? Либо дальние родственники, либо советники, унаследованные им от отца или дяди. Никого, кто был бы действительно его человеком, его созданием, кто был бы прочно с ним связан. У его отца в Совете заседали три сына и два брата; и даже в дни ссор, даже когда ныне покойный Карл Валуа поднимал бучу, это были все же семейные бучи. У Людовика Сварливого было два брата и два дяди; у Филиппа Длинного были все те же дяди, и каждый по-своему поддерживал его, был еще брат, Карл, то есть он сам. А у него, пережившего всех родных, не осталось почти никого. Его Совет наводил на мысль о неотвратимом конце династии. Единственная надежда на продолжение прямой ветви Капетипгов покоилась во чреве этой молчаливой женщины, ни хорошенькой, ни уродливой; она сидела, скрестив руки, около Карла и знала, что стала королевой лишь потому, что лучшей найти не удалось.
Письмо, пресловутое письмо, ставшее предметом обсуждения, было написано в Вестминстере и датировано девятнадцатым июня; канцлер держал его в руках; на пергаменте виднелись куски зеленого воска – следы сломанной печати.
– Столь сильный гнев короля Эдуарда вызван, надо полагать, тем, что лорд Мортимер держал край мантии герцога Аквитанского во время коронования ее величества королевы. То, что заклятый враг короля находился рядом с его сыном, выполняя столь почетную миссию, сир Эдуард принял как личное оскорбление.
Это заговорил монсеньор Жан де Мариньи; он произнес эти слова сладким, ровным и мелодичным голосом, изредка сопровождая свою речь легким движением красивых пальцев, на которых сверкал епископский перстень с аметистом. Его одеяние, состоявшее из трех надетых одна на другую сутан, было сшито из легкой ткани, как это и положено по сезону; более короткая верхняя сутана ниспадала изящными складками. От ткани исходил сладостный запах ароматических масел, которыми монсеньор Мариньи любил умащиваться после умывания и ванны; редко какой другой епископ распространял вокруг себя такое благоухание. Лицо его было безупречно правильным: прямой нос, ровно очерченные брови сходились к переносице. Если бы скульптор изваял лик монсеньора Мариньи, не отступая от натуры, получился бы прекрасный надгробный памятник для собственной могилы епископа, но, конечно, не сейчас, ибо монсеньор де Мариньи был еще молод. Он весьма искусно сумел воспользоваться положением своего брата, когда тот был коадъютором Железного Короля, и сумел в нужный момент предать этого брата; его не касались превратности, неизбежные при столь частой смене королей, и, переходя из собора в собор, он в сорок лет стал церковным пэром в королевском Совете.
– Шершемон, – обратился король Карл к своему канцлеру, – перечитайте мне то место в письме, где брат наш Эдуард жалуется на мессира Мортимера.
Жан де Шершемон развернул пергамент, приблизил его к свече, пробежал письмо глазами, бормоча что-то про себя, и, найдя нужные строки, прочел вслух:
– «...Связь супруги нашей и сына нашего с изменником и нашим заклятым врагом стала всем известной с тех пор, как вышеназванный изменник Мортимер во время торжественного коронования в Париже на Троицын день нашей дражайшей сестры, вашей подруги, королевы Франции, нес шлейф сына нашего, на великий наш срам и поношение».
Епископ Мариньи наклонился к коннетаблю Гоше и шепнул:
– Как скверно составлено письмо; а его латынь совсем никуда.
Коннетабль плохо расслышал шепот и ограничился ворчливым замечанием:
– Выродок, мужеложец!
– Шершемон, – продолжил король, – по какому нраву можем мы отказать нашему брату королю Английскому, предписывающему нам прекратить пребывание у нас его супруги?
То обстоятельство, что Карл Красивый обратился непосредственно к своему канцлеру, а не повернулся, как бывало обычно, в сторону Робера Артуа, своего первого советника и дяди по жене, свидетельствовало о том, что впервые у него созрело какое-то самостоятельное решение.
Не совсем ясно представляя себе желания короля и боясь, с другой стороны, навлечь на себя гнев всемогущего Робера Артуа, Жан де Шершемон, прежде чем ответить, погрузился в чтение письма, словно для того, чтобы высказать свое мнение, ему нужно было еще раз продумать последние его строки.
– «...Вот почему, дражайший брат, – прочел вслух канцлер, – мы вновь просим вас столь горячо и чистосердечно, как только можем, чтобы дело это в соответствии с нашим державным желанием свершилось и чтобы вы вняли нашей просьбе и благосклонно и в скором времени удовлетворили ее к пользе и чести всех нас и дабы бесчестию нашему был конец положен...»
Жан Мариньи покачал головой и тяжело вздохнул. Он буквально страдал от этого тяжелого и неуклюжего стиля! Но, в конце концов, как бы плохо ни было написано письмо, смысл его был вполне ясен.
Графиня Маго Артуа молчала; она поостереглась торжествовать до времени, и ее серые глаза поблескивали в свете свечей. Навет, сделанный ею прошлой осенью, и ее козни с епископом Экзетерским дали уже сейчас, в начале лета, плоды, теперь остается собрать их.
– Разумеется, сир, – решился наконец канцлер, так как никто не пришел ему на помощь и не заговорил первым, – разумеется, сир, согласно законам церкви и всех королевств, нам надлежит в известной мере удовлетворить просьбу короля Эдуарда. Он требует свою супругу.
Жан де Шершемон, как полагалось по занимаемому им положению, был священнослужителем и поэтому, окончив речь, повернулся к епископу Мариньи, взглядом прося у него поддержки.
– Наш святейший отец папа через епископа Тибо де Шатийона передал нам послание в том же духе, – сказал Карл Красивый.
Дело в том, что Эдуард счел уместным обратиться даже к папе Иоанну XXII и послал ему в копиях всю переписку, свидетельствовавшую о его семейных неурядицах. А что мог сделать папа Иоанн, как не подтвердить, что жена должна жить при своем супруге?
– Итак, сестре моей следует отбыть в страну, ставшую благодаря браку с английским королем ее родиной, – добавил Карл Красивый.
Эти слова он произнес ни на кого не глядя, уставившись на свои вышитые туфли. Канделябр, возвышавшийся перед его креслом, освещал его лицо, и на лице этом внезапно появилось выражение упрямства, совсем как у его покойного брата Людовика Сварливого.
– Сир Карл, – заявил Робер Артуа, – принуждать мадам Изабеллу вернуться в Англию значит выдать ее связанную по рукам и ногам Диспенсерам! Разве не потому приехала она искать у вас защиты, что опасалась за свою жизнь? Что же станется с ней теперь!
– Конечно, сир, кузен мой, вы не можете... – начал было верзила Филипп Валуа, неизменно поддерживавший мнения Робера.
Но супруга Филиппа, Жанна Бургундская, дернула его за рукав, и он сразу замолк; если бы не темнота, присутствующие заметили бы, как густо он покраснел.
От Робера Артуа не ускользнул и этот жест, и внезапная немота Филиппа, и взгляд, которым обменялись Маго и молодая графиня Валуа. Если бы он только мог, с каким удовольствием свернул бы он шею этой Хромоножке!
– Быть может, моя сестра несколько преувеличила опасность, – ответил король. – Эти Диспенсеры не производят впечатления отъявленных злодеев, какими она их изображает. Я получил от них несколько весьма любезных писем, из коих следует, что они дорожат дружбой со мною.
– ...Вы получили, кроме того, подарки, прекрасные ювелирные изделия, – вскричал Робер, поднявшись, и пламя свечей заколебалось, по лицам присутствующих пробежали тени. – Сир Карл, любимый мои кузен, неужели три каких-то соусника из позолоченного серебра для пополнения вашего сервиза заставили вас изменить мнение об этих людях, которые пошли на вас войной и которые ведут себя с вашим зятем, как козел с козлищей? Ведь мы тоже получили от них подарки, не так ли, монсеньор Мариньи, и вы, Шершемон, и ты, Филипп? Парижский меняла, имя которого я могу назвать, некий мэтр Арнольд, получил в прошлом месяце пять бочек серебра на сумму пять тысяч фунтов стерлингов одновременно с приказом употребить их с толком, дабы граф Глостер мог приобрести друзей в Совете французского короля. Эти подарки дешево обошлись Диспенсерам, ибо они преспокойно оплачивают их за счет доходов от графства Корнуолл, отобранного у вашей же сестры. Вот, сир, что вам следует знать и помнить. Да и как вы можете верить людям, которые рядятся в женское платье, чтобы потакать порочной страсти своего господина? Не забывайте, каким путем люди эти достигли могущества и каким местом обязаны ему...
Робер, как обычно, не устоял перед искушением сказать непристойность, и он повторил:
– ...да, да, именно каким местом!
Но его смех не встретил поддержки ни у кого, кроме коннетабля. В былые времена коннетабль не любил Робера Артуа и достаточно ясно показал это, помогая Филиппу Длинному, тогда еще регенту, расправиться с гигантом и засадить его в темницу. Но с некоторых пор старик Гоше обнаружил в Робере кое-какие достоинства, главным образом благодаря его голосу, ибо только его речь коннетабль разбирал, не напрягая слуха.
В этот вечер выяснилось, что у королевы Изабеллы сторонников было мало. Канцлер оставался безучастным, или, вернее, заботился лишь о том, чтобы сохранить свой пост, зависящий от милости короля, и готов был примкнуть к сильной стороне. Безучастной была и королева Жанна, которая вообще не утруждала себя размышлениями; главная ее забота состояла в том, чтобы избегать волнений, вредных в ее положении. Племянница Робера Артуа, она в какой-то мере испытывала на себе его влияние, уж очень он был самоуверен и огромен; вместе с тем Жанна стремилась показать, что она-де добрая жена и готова ради принципа осудить супружескую чету, ставшую предметом громкого скандала.
Коннетабль был скорее на стороне Изабеллы. Прежде всего потому, что ненавидел Эдуарда АНГЛИЙСКОГО за его нравы, за плохое управление королевством и отказ принести присягу верности. Он вообще терпеть не мог все, что связано с Англией, хотя вынужден был признать, что Роджер Мортимер оказал немалые услуги французской короне и подло бросить его теперь на произвол судьбы. Он, старик Гоше, ничуть не постеснялся сказать обо всем этом вслух, а также добавил, что поведение Изабеллы не нуждается в оправданиях!
– Она женщина, черт возьми, а супруг ее не мужчина! Значит, он первый и виноват во всем!
Слегка повысив голос, монсеньор Мариньи ответил коннетаблю, что королеву Изабеллу можно было бы простить и что он со своей стороны готов отпустить ей грехи; но ошибка, большая ошибка мадам Изабеллы заключается в том, что она выставляет свой грех напоказ; а королева не должна подавать пример прелюбодеяния.
– Вот это правильно, вот это справедливо, – подтвердил Гоше. – Не к чему было им разгуливать под ручку на всех церемониях и делить ложе, что, судя по слухам, они делают.
В этом вопросе он был согласен с епископом. Итак, коннетабль и прелат были на стороне королевы Изабеллы, но с весьма существенными оговорками. И к тому же, высказав свое суждение, коннетабль замолчал. Мысли его были заняты коллежем романского языка, который он создал при своем замке в Шатийон-сюр-Сен и где он находился бы сейчас, не будь этого Совета. Но ничего, он отправится к вечерней мессе и утешится, слушая пение монахов – своеобразное удовольствие для почти глухого человека; но, как ни странно, Гоше слышал лучше при шуме. К тому же этот вояка любил искусство; такое тоже случается.
Графиню Бомон, красивую молодую женщину с улыбавшимся ртом и никогда не улыбавшимися глазами, все это весьма забавляло. Каким образом этот гигант, которого ей дали в мужья и для которого жизнь была театральным действом, выкрутится из положения, в какое он попал? Он выиграет, она знала, что выиграет; Робер всегда выигрывал. И она поможет ему выиграть, если это в ее силах, но она отнюдь не собиралась высказывать свое мнение на людях.
Ее сводный брат Филипп Валуа был полностью на стороне английской королевы, но он предаст ее, ибо его супруга, ненавидящая Изабеллу, перед началом Совета преподала ему нужный урок, а нынче ночью, после криков и ругани, откажет ему в ложе, если он посмеет поступить против ее воли. И длинноногий верзила смущался, мямлил, что-то лопотал.
Людовик Бурбон не мог похвастать отвагой. Его уже не посылали на войну, ибо он неизменно обращался в бегство. С королевой Изабеллой его не связывали никакие чувства.
Король был человек слабохарактерный, но мог и заупрямиться; в течение нескольких месяцев он отказывался назначить Карла Валуа королевским наместником в Аквитании. Он испытывал глухую неприязнь к сестре, нелепые письма Эдуарда, где английский король без конца твердил одно и то же, в конце концов оказали на него воздействие, но главное – скончалась Бланка, и он вновь вспомнил, как Изабелла беспощадно обошлась с ней двенадцать лет назад. Не будь Изабеллы, он так никогда бы ничего и не узнал; и не будь Изабеллы, он, если бы даже и узнал, простил бы Бланку, лишь бы она осталась с ним. Разве это не лучше, чем все то ужасы, бесчестие и муки, которые свели ее в могилу? Слабые духом мужчины обычно терпят измену, пока о ней не знают другие.
Клан врагов Изабеллы состоял всего из двух людей – Жанны Хромоножки и Маго Артуа, зато их крепко связывала общая ненависть.
И вот Робер Артуа, самый могущественный во Франции после короля человек, даже в иных отношениях играющий более важную роль, чем Карл, человек, мнение которого всегда брало верх и который решал все вопросы управления, отдавая приказы наместникам, бальи и сенешалям, на сей раз вдруг оказался в одиночестве, защищая дело своей кузины.
Такова сплошь и рядом судьба влиятельных при дворе людей, где все подчинено непостижимой и переменчивой сумме душевных состояний окружающих их лиц, чувства коих незаметно изменяются в зависимости от хода событий и вовлекаемых в игру интересов. И милость уже носит в себе зародыши немилости. Самому Роберу еще не грозила немилость, но над Изабеллой уже нависла подлинная угроза. У Изабеллы, которую в течение нескольких месяцев жалели, защищали, восхваляли, оправдывали, приветствуя ее любовь как некий прекрасный реванш, у Изабеллы вдруг остался в королевском Совете лишь один-единственный сторонник, отстаивающий ее дальнейшее пребывание в Париже. А между тем заставить Изабеллу вернуться в Англию значило просто положить ее голову на плаху Тауэра, и все это хорошо знали. Но ее вдруг разлюбили; слишком уж она торжествовала. Никто не хотел больше компрометировать себя ради нее, никто, кроме Робера, да и он лишь потому, что защита Изабеллы была для него в сущности той же борьбой против Маго.
Но вот и она наконец расправила крылья и бросилась в атаку, которую готовила уже давно.
– Сир, дорогой мой сын, я знаю, как вы любите вашу сестру и с каким уважением относитесь к ней, – начала она, – но надо прямо признать, что Изабелла дурная женщина, из-за которой мы все страдали и страдаем. Взгляните, какой пример она подает вашему двору, с тех пор как находится здесь, и подумайте, ведь это та самая женщина, которая в свое время оболгала моих дочерей и сестру присутствующей здесь Жанны Бургундской. Разве я была не права, когда говорила вашему отцу – упокой, господи, его душу! – что он позволил своей дочери ввести себя в заблуждение? Она порочила нас всех без всякой на то причины, приписывая другим дурные мысли, которые таились в ее душе, что она достаточно ясно доказала нам теперь. Бланка, чистая, любившая вас, как вы это знаете, до последнего дыхания, Бланка скончалась на этой неделе! Она была невинна, мои дочери были невинны!
Толстый палец Маго, твердый, как палка, указательный палец, уставился в потолок, как бы призывая в свидетели небеса. И желая доставить удовольствие своей теперешней союзнице, она добавила, повернувшись к Жанне Хромоножке:
– Твоя сестра, несомненно, была невинна, бедная моя Жанна, и все мы настрадались из-за наветов Изабеллы, а в моей материнской груди до сих пор не зажила кровоточащая рана.
Еще немного, и все присутствующие пролили бы слезу умиления; но Робер прервал графиню:
– Ваша Бланка невинна? Хочется верить в это, тетушка, но не от святого же духа она забеременела в темнице?
Лицо короля Карла Красивого исказилось нервной гримасой. Право же, кузен Робер зря напомнил об этом.
– Мою дочурку толкнуло на это отчаяние, – вскричала Маго. – Что было терять ей, моей голубке, опороченной клеветниками, заточенной в крепость и наполовину потерявшей рассудок? Хотелось бы мне знать, кто устоял бы в подобных условиях.
– Я тоже сидел в тюрьме, тетушка, куда наш зять Филипп засадил меня ради вашего удовольствия. Но я не обрюхатил ни одной из дочек тюремщика и с горя не склонял к сожительству самого тюремщика, что порою, говорят, случается в нашем семействе.
Тут коннетабль вновь проявил интерес к спору.
– Я вижу, дорогой мой племянник, что вам по душе чернить память усопшей, но откуда вы знаете, что мою Бланку не взяли силой? Если ее кузину могли задушить в той же темнице, – бросила Маго, глядя Роберу прямо в глаза, – то почему же Бланку не могли изнасиловать? Нет, сир, сын мой, – продолжала она, обращаясь снова к королю, – коль скоро вы призвали меня на ваш Совет...
– Никто вас не звал, – ответил Робер, – вы прибыли сюда самочинно.
Но не так-то легко было заставить замолчать старую великаншу.
– ...то я вам дам совет, дам от всего моего материнского сердца, которое всегда и вопреки всему было преисполнено любви к вам. Так вот, сир Карл: изгоните из Франции вашу сестру, ибо каждый ее приезд в Париж навлекает беду на французскую корону. В тот год, когда вас и ваших братьев посвящали в рыцари – мой племянник Робер тоже, наверно, помнит это, – в Мобюнссоне вспыхнул пожар, и мы едва не сгорели живьем! В следующем году она затеяла скандал, покрывший нас позором; а будь она хорошей дочерью королю и хорошей сестрой своим братьям, ей следовало бы промолчать, даже если в той истории была частица правды, а не разносить ее по всему свету с помощью приспешника, чье имя мне известно. А вспомните-ка, что произошло во времена правления вашего брата Филиппа, когда она прибыла в Амьен, чтобы договориться о принесении Эдуардом присяги верности? Ведь как раз тогда пастухи опустошили королевство! С тех пор как она снова явилась сюда, я живу в постоянном страхе! Я боюсь за ребенка, которого вы ждете и который, как мы надеемся, будет мальчиком, ибо вы должны дать Франции короля; заклинаю вас поэтому, сир, сын мой: пусть эта носительница зла держится подальше от чрева вашей супруги!
О! Она знала, куда направить стрелу своего арбалета. Но Робер уже нанес ответный удар.
– А где была Изабелла, когда скончался наш кузен Людовик Сварливый, милейшая тетушка? Насколько мне помнится, отнюдь не во Франции. А где она была, когда сын его, младенец Иоанн Посмертный, внезапно скончался у вас на руках, милейшая тетушка? Ведь Изабеллы, если мне не изменяет память, не было тогда ни в опочивальне Людовика, ни среди присутствовавших на церемонии баронов?! Хотя, возможно, вы считаете, что две эти смерти не входят в число бед французской короны.
Негодяйка напала на еще большего, чем она сама, негодяя. Еще несколько слов, и они открыто обвинили бы друг друга в убийствах.
Коннетабль знал эту королевскую семью уже больше полстолетия. Прищурив свои морщинистые, как у черепахи, веки, он проговорил:
– Не будем отвлекаться в сторону, вернемся, мессиры, к вопросу, требующему нашего решения.
И что-то в его голосе напомнило заседания Совета Железного Короля.
Карл Красивый провел ладонью по своему гладкому лбу и сказал:
– А что если мы заставим мессира Мортимера покинуть королевство и тем удовлетворим Эдуарда?
Тут заговорила Жанна Хромоножка. У нее был чистый, негромкий голос, но после рева двух быков из Артуа ее охотно слушали.
– Мы только зря потеряем время и силы, – заявила она. – Неужели вы думаете, что наша кузина расстанется с человеком, ставшим теперь ее владыкой? Она предалась ему душой и телом, им она только и дышит. Она или запретит ему уезжать, или уедет вместе с ним.
Жанна Хромоножка ненавидела английскую королеву не только в память своей сестры Маргариты, но и за то, что Изабелла показала во Франции пример самой прекрасной любви. Однако Жанне Бургундской не на что было сетовать, верзила Филипп любил ее от всей души и любил как положено, несмотря на то, что одна нога у нее была короче другой. Но внучке Людовика Святого хотелось, чтобы во всем мире любили только ее одну. И она ненавидела чужую любовь.
– Надо принять решение, – повторил коннетабль.
Он сказал это потому, что время было уже позднее, и потому, что на этом Совете слишком много болтали женщины.
Король Карл кивком головы одобрил его слова и объявил:
– Завтра утром моя сестра будет отправлена в Булонский порт, где ее посадят на корабль и в сопровождении свиты отвезут к законному ее супругу. Такова моя воля.
При словах «такова моя воля» присутствующие переглянулись, ибо с уст Карла Слабого редко срывались эти слова.
– Шершемон, – добавил он, – подготовьте все нужные бумаги для свиты, которые я скреплю малой печатью.
Тут уж нечего было добавить. Карл Красивый заупрямился, он был королем и иногда вспоминал об этом; любопытно, что происходило это обычно, когда мысли его обращались к той первой женщине, которую он познал, которая так дурно с ним обошлась и которую он так сильно любил.
Только графиня Маго позволила себе заметить:
– Вы поступили мудро, сир, сын мой.
После этого все разошлись, даже не пожелав друг другу спокойной ночи, ибо каждый сознавал, что причастен к недоброму делу. Отодвинув кресла и встав, все молча поклонились королю и королеве, которые покинули зал первыми.
Графиня Бомон была разочарована. А она-то думала, что ее супруг Робер восторжествует! Она взглянула на него; он подал ей знак пройти в их спальню. Ему нужно было еще побеседовать с монсеньером де Мариньи.
Коннетабль, приволакивая ногу, Жанна Бургундская, ковыляя, Людовик Клермонский, прихрамывая, – ну и косолапое потомство оказалось у Людовика Святого! – покинули зал. Верзила Филипп последовал за женой с видом охотничьей собаки, упустившей дичь.
Робер что-то шепнул на ухо епископу Бовэзскому, который, слушая его, тихо потирал свои красивые руки.
Несколько минут спустя Робер, пройдя через монастырь, отправился в отведенные ему покои. Между двумя колоннами он заметил чью-то тень. То была тень любующейся ночью женщины.
– Приятных сновидений, мессир Артуа.
Этот певучий и в то же время насмешливый голос принадлежал придворной даме графини Маго, Беатрисе д'Ирсон, которая, казалось, мечтала здесь или кого-то ждала, но кого? Конечно, Робера; он это хорошо знал. Она поднялась, потянулась, ее силуэт четко вырисовывался на фоне сводчатого окна. Затем, покачивая бедрами, она сделала шаг, другой, подол ее платья скользнул по каменному полу.
– Что вы делаете здесь, прелестная шлюха? – спросил Робер.
Она ответила не сразу. Повернувшись в сторону звездного неба, она проговорила:
– В такую чудесную ночь не хочется ложиться в постель одной. В это прекрасное время года плохо спится...
Робер Артуа приблизился к ней почти вплотную, вопрошающе взглянул в ее длинные глаза, призывно блеснувшие в полумраке, положил свою огромную руку на ее талию... и вдруг, отдернув ладонь, встряхнул пальцами, словно ожегшись.
– А ну-ка, прекрасная Беатриса, – вскричал он со смехом, – живее бегите и окунитесь в холодный пруд, иначе вы загоритесь!
От этого грубого жеста и дерзких слов Беатриса вздрогнула. Уже давно она ждала случая покорить гиганта; нынче, думала она, его светлость Робер попадет в лапы графини Маго, а она, Беатриса, сможет наконец насытить свою страсть. Но нет, и в этот вечер ничего еще не произойдет.
У Робера были более важные дела. Он добрался до своих покоев, вошел в опочивальню своей супруги графини Бомон, и графиня приподнялась на кровати. Она была совершенно нагая; так она спала в летние месяцы. Той же самой рукой, которая только что лежала на талии Беатрисы, Робер машинально погладил грудь жены, принадлежавшей ему по закону, что означало всего лишь: «спокойной ночи». Графиня Бомон не обратила внимания на эту ласку, ибо она забавлялась; ее всегда забавляло поведение великана-супруга, она старалась в такие минуты догадаться, чем заняты его мысли. Робер Артуа упал в кресло, вытянув свои громадные ножищи, время от времени с сердитым стуком опуская их на пол.
– Вы не собираетесь спать, Робер?
– Нет, душенька, нет. Я даже покину вас и немедля отправлюсь в Париж, как только эти монахи прекратят свое пение.
Графиня улыбнулась.
– Друг мой, а не думаете ли вы, что моя сестра графиня Геннегау могла бы приютить Изабеллу у себя ненадолго, чтобы дать ей время стянуть свои силы?
– Я как раз над этим и думаю, моя прекрасная графиня, как раз над этим.
Мадам Бомон успокоилась: итак, ее супруг выиграет.
* * *
Вскочить этой ночью в седло вынудило Робера Артуа не так желание услужить Изабелле, сколько ненависть к Маго. Негодяйка вздумала перечить ему, губить тех, кому он покровительствует, надеялась вернуть себе влияние на короля. Ну что ж, посмотрим, за кем останется последнее слово.
Он отправился будить своего верного Лорме.
– Оседлай-ка трех лошадей. Да поторопи моего оруженосца и сержанта...
– А я? – спросил Лорме.
– Нет, ты не поедешь, ты будешь спать.
Это была немалая любезность со стороны Робера. Годы начинали сказываться на старом товарище графских злодеяний, которому приходилось выступать и в роли телохранителя, и в роли душителя, и в роли кормилицы. У Лорме появилась одышка, и он плохо переносил утренние туманы. Он выругался. Раз могут обойтись без него, так зачем же его будить! Но он ворчал бы еще сильнее, если бы ему пришлось ехать.
Кони были оседланы; оруженосец зевал, сержант спешно застегивал доспехи.
– По коням, – скомандовал Робер, – прогулка нам предстоит не из легких.
Опираясь на заднюю луку седла и придерживая коня, он выехал из аббатства, минуя ферму и мастерские. Но достигнув песчаного моря, лежавшего среди белостволых берез и казавшегося во мраке сказочно светлым, чуть ли не перламутровым пятном, – прекрасный уголок для пляски фей, – он пришпорил лошадь. Дамартэн, Митри, Онэ, Сент-Уан – четырехчасовая скачка галопом, изредка переходившая на рысь, чтобы дать отдышаться лошадям, и с одной-единственной остановкой в ночном трактире, куда заглядывали по дороге на рынок огородники пропустить стаканчик вина.
Еще не занялся день, когда они прибыли во дворец Ситэ. Стража беспрепятственно пропустила первого советника короля. Перешагивая прямо через спящих в коридорах слуг, Робер поднялся в покои королевы, миновал спальню придворных дам, которые, – словно перепуганные куры, закудахтали: «Мадам, мадам!» – не обратив на них никакого внимания, и прошел дальше.
Роджер Мортимер лежал в кровати королевы. В углу комнаты горел ночник.
«Так, значит, ради того, чтобы они могли спать в объятиях друг друга, я скакал ночь напролет, отбив себе весь зад!» – подумал Робер.
После первых минут замешательства зажгли свечи; где уж было конфузиться, раз дело оказалось столь срочным.
Робер вкратце рассказал любовникам о решении Совета в Шаали и о том, что замышлялось против них. Внимательно слушая и задавая вопросы, Мортимер одевался на глазах у Робера Артуа без всякого стеснения, как то водится среди воинов. Присутствие любовницы, казалось, ничуть его не смущало; они и впрямь вели себя как супруги.
– Немедленно уезжайте, друзья мои, вот мой совет, – сказал Робер. – И отправляйтесь на земли Священной империи, чтобы найти там убежище. Вы оба и юный Эдуард. Можете прихватить еще Кромвеля, Элспея и Мальтраверса – в общем, свита не должна быть большой, иначе это вас задержит. Поедете в Геннегау, куда я отправлю гонца, который прибудет раньше вас. Добряк граф Вильгельм и его брат Иоанн – знатные сеньоры и чудесные люди; враги трепещут перед ними, а друзья их обожают; оба они обладают здравым смыслом и кристально честны. Моя супруга графиня в свою очередь попросит свою сестру поддержать вас. Это лучшее убежище, какое вы можете сейчас найти. Ваш друг граф Кент, которого я тоже предупрежу, присоединится к вам, но сначала заглянет в Понтье и приведет с собой верных вам рыцарей. А затем, да благословит вас бог!.. Я позабочусь о том, чтобы Толомен продолжал снабжать вас деньгами; да, впрочем, он и не может поступить иначе. Собирайте войско, делайте все, что можно, идите в бой. О! Если бы Французское королевство было поменьше и если бы я не боялся развязать руки моей негодяйке тетушке, я бы с удовольствием отправился с вами.
– Отвернитесь, кузен, я сейчас оденусь, – проговорила Изабелла.
– Как же, кузина, значит, мне не положено награды? Этот плут Роджер забрал все себе? – проговорил Робер, отворачиваясь. – Видать, он не скучает, пройдоха.
На сей раз его вольные речи никого но задели; напротив, в его умении шутить в трагическую минуту было что-то успокаивающее. Этот человек, слывший отъявленным злодеем, был способен на добрые душевные порывы, а несдержанностью речей он порой из чувства какой-то внутренней стыдливости прикрывал свои истинные переживания.
– Я обязана вам жизнью, Робер, – сказала Изабелла.
– Долг платежом красен, кузина, долг платежом красен! Неизвестно, что будет завтра, – кинул Робер через плечо.
Он заметил на столе вазу с фруктами, приготовленную на ночь для любовников; взяв персик, он с жадностью надкусил его, и на подбородок брызнул золотистый сок.
В коридорах началась суетня, оруженосцы бросились в конюшни; к английским сеньорам, жившим в городе, отрядили гонцов, женщины в спешке запаковывали легкие кофры, побросав в них самое необходимое; невероятная суматоха царила в этом крыле дворца.
– Не ездите через Санлис, – говорил Робер, расправляясь с десятым персиком, – наш добрый сир Карл слишком близко оттуда и наверняка пошлет за вами погоню. Поезжайте через Бовэ и Амьен.
Прощанье было коротким; первые отблески зари еще только позолотили шпили Сент-Шапель, а во дворе уже был готов эскорт. Изабелла подошла к окну; на миг ее охватило волнение при виде этого сада, этой речки, этой неубранной постели, где она познала счастливейшие часы своей жизни. Одиннадцать месяцев прошло с того первого утра, когда она, тоже стоя у окна, вдыхала чудесный аромат, которым одаривает весна тех, кто любит. Рука Роджера Мортимера легла ей на плечо, королева прильнула к ней губами...
Вскоре лошадиные подковы зацокали по улицам Ситэ, затем по Мосту менял, и стук их затих на дороге, ведущей на север.
Его светлость Робер Артуа отправился в свой особняк. Когда королю доложат о бегстве его сестры, они будут уже вне досягаемости; а Маго во избежание удара придется очистить желудок и вызвать лекаря, чтобы он пустил ей кровь... «Ах ты негодяйка!..» Теперь Робер мог спокойно спать, спать мертвым сном до тех пор, пока не пробьет полдень.
Часть четвертая
Лютый поход
Глава I
Xаридж
Над корабельными мачтами с пронзительным криком кружились чайки, подстерегая, когда вышвырнут за борт кухонные отбросы. Флотилия приближались к порту Харидж, с палубы уже была видна бухта, куда впадают одновременно Оруэл и Стор, деревянная пристань и ряды низеньких домишек.
Первыми причалили к берегу два легких судна, откуда высадился отряд лучников, которым поручили следить за окрестностями; однако на берегу вооруженных людей не было видно. На пристани, где толпились любопытные, – не каждый день приплывает сразу столько судов с надутыми морским ветром парусами, – вначале произошло замешательство; увидев высаживавшихся лучников, зеваки бросились врассыпную, но, успокоившись, вскоре вновь запрудили всю пристань.
К берегу приставал корабль королевы с развевающимся длинным вымпелом, на котором были вышиты традиционные французские лилии и английские львы. За ним следовали восемнадцать голландских судов. По команде опытных мореходов экипаж судна спустил паруса, корабль вдруг ощетинился длинными веслами, словно птица, внезапно расправившая крылья.
На палубе корабля стояла королева Англии со своим сыном принцем Эдуардом, графом Кентским, лордом Мортимером, мессиром Иоанном Геннегау и другими английскими и голландскими сеньорами. Она наблюдала за маневрами моряков и вглядывалась в берега своего королевства, приближавшиеся с каждой минутой.
Впервые со времени своего побега Роджер Мортимер не надел черного одеяния. На нем была не стальная кираса с закрытым шлемом, а лишь малое воинское облачение – шлем без забрала с прикрепленной к нему стальной пелериной и кольчуга, защищавшая грудь, поверх которой был надет роскошный камзол из красной и голубой парчи, украшенный традиционными эмблемами его рода.
Точно так же была одета и королева. Стальной шлем обрамлял ее тонкое, бледное личико; под ниспадавшей до земли длинной юбкой были, как и у мужчин, надеты стальные наколенники.
Даже на юном принце Эдуарде были воинские доспехи. За последнее время он сильно вырос и возмужал. Он не отрываясь смотрел на чаек и думал, неужели это те же прожорливые, крикливые птицы, которые провожали флотилию в устье Мааса.
Чайки напоминали ему Голландию. Впрочем, все – и свинцовое море, и серое небо, кое-где расцвеченное узкой полоской розовых облаков, и набережная с маленькими кирпичными домиками, к которой они сейчас причалят, и лагуны, и зеленые холмы, тянувшиеся за Хариджем, – все словно старалось напомнить ему далекую Голландию, вызвать ее в его памяти. И если ему выпадет случай увидеть песчаную и каменистую пустыню, опаленную жгучим солнцем, унесется ли он мыслями в края Брабанта, Остревента и Геннегау, которые он только что покинул? Его высочество Эдуард, герцог Аквитанский и наследник английского престола, в свои пятнадцать без малого лет страстно полюбил Голландию.
И вот как это произошло, вот какие знаменательные события навсегда запечатлелись в памяти юного принца Эдуарда.
Однажды на рассвете их разбудил громовой голос его светлости Артуа, они тайком покинули Париж, стремясь как можно быстрее добраться до земель Священной империи. Провели ночь в замке мессира Эсташ д'Оберсикура, который вместе с супругой оказал английским изгнанникам радушный прием; разместив на ночлег своих неожиданных гостей, сам он вскочил на коня и отправился в Валансьен к графу Вильгельму, жена которого доводилась кузиной королеве Изабелле. На следующее утро в замок прибыл младший брат графа мессир Иоанн Геннегау.
Любопытный он был человек; по виду этого и не скажешь, самая обычная внешность – плотный, лицо круглое, глаза круглые, а над коротко подстриженными светлыми усами небольшой нос, тоже круглый, но зато манерами и поведением он выделялся среди всех остальных сеньоров. Даже не сняв дорожных сапог, он подошел к королеве, преклонил перед ней одно колено и, положив руку на сердце, воскликнул:
– Мадам, вы видите перед собой рыцаря, готового умереть за вас, даже если весь мир от вас отречется. Я употреблю всю мою власть и вместо с вашими друзьями буду сопровождать вас и его высочество вашего сына через море к берегам вашего королевства. И все, кого я попрошу, вручат вам свою жизнь. И если на то будет воля всевышнего, мы соберем большое войско.
В порыве благодарности за столь неожиданную помощь королева хотела было тоже опуститься на колени, но мессир Иоанн Геннегау не допустил; удерживая ее за талию и дыша ей прямо в лицо, он добавил:
– Бог не потерпит, мадам, чтобы королева Англии стояла на коленях перед кем бы то ни было. Вы и ваш сын, мадам, можете быть спокойны, ибо я сдержу свое обещание.
У лорда Мортимера невольно вытянулось лицо – по его мнению, мессир Иоанн Геннегау слишком поспешно предлагал свою шпагу дамам. Видно, этот рыцарь и впрямь считал себя Ланселотом, так как тут же заявил, что не позволит себе провести ночь под одним кровом с королевой из боязни скомпрометировать ее, как будто вместе с ней не было шестерых знатных сеньоров. Так этот юродивый и отправился ночевать в соседнее аббатство, с тем чтобы утром, сразу же после мессы и завтрака, явиться к королеве и проводить ее в Валансьен.
Ах, какими чудесными людьми оказались граф Вильгельм, его супруга и четыре их дочки, обитавшие в белом замке! Граф и графиня жили в браке на редкость счастливо. Это было видно по их лицам, это чувствовалось по их речам. Юный принц Эдуард, с детства немало настрадавшийся от безобразных сцен между родителями, с восхищением и даже с некоторой завистью смотрел на эту дружную и приветливую супружескую чету. А как должны радоваться юные принцессы Геннегау, что им посчастливилось родиться в такой семье!
Добрый граф Геннегау также предложил свою помощь королеве, правда, в менее выспренних выражениях, чем его брат, и приняв кое-какие меры предосторожности чтобы не навлечь на себя гнев короля Франции или папы.
А мессир Иоанн Геннегау усердствовал вовсю. Oн разослал послания всем своим рыцарям, прося их присоединиться к нему ради дружбы и рыцарской чести, ибо он дал клятву помочь королеве. Он до того взбудоражил весь Брабант, Геннегау, Зеландию и Голландию, что добряк граф Вильгельм перепугался. Мессир Иоанн Гоннегау готов был поднять все графское войско, все его рыцарство. Граф призывал брата к благоразумию, но тот не желал ничего слушать.
– Мессир, брат мой, – твердил он, – по воле всевышнего каждый из нас умирает лишь один раз, и я обещал этой очаровательной даме сопровождать ее до самого королевства. Так я и поступлю, даже если мне придется умереть, ибо каждый рыцарь по первой просьбе должен сделать все, что в его силах, дабы помочь дамам и девицам, находящимся в изгнании или в затруднительном положении.
Вильгельм Добрый прежде всего опасался за свою казну, так как всем этим рыцарям, которых заставили до блеска начистить свои доспехи, приходилось платить, но вскоре он успокоился, ибо у Мортимера оказалось достаточно денег, очевидно полученных от ломбардских банкиров, чтобы содержать войско в тысячу пик.
Итак, королева со свитой провела в Валансьене три приятных месяца, а Иоанн Геннегау тем временем возвещал каждый день о присоединении к ним все новых и новых знатных рыцарей – то сира Мишеля де Линя или сира де Сарра, то рыцаря Ульфара де Гистеля, или Парсифаля де Семери, или Санса де Буссуа.
Королева со свитой и все Геннегау, словно одна семья, совершили паломничество в Себургскую церковь, где покоились мощи святого Дрюона, весьма почитаемые с тех пор, как там получил исцеление дед графа Вильгельма, Иоанн Авенский, страдавший болезнью почек. В присутствии своего двора и местных жителей граф Иоанн Авенский и Геннегау, преклонив колено у раки, стал громко молиться, смиренно уповая на помощь святого. Лишь только он закончил свою молитву, как святой исторг из тела его три камня величиной с орех. И тотчас же болезнь его прошла и больше не возвратилась...
Из четырех дочек графа Вильгельма принцу Эдуарду сразу же приглянулась вторая – Филиппа. Была она рыженькая, пухленькая, с широким лицом, усеянным веснушками, с кругленьким животиком – настоящая маленькая славная Валуа, только окрашенная на брабантский манер. Случаю было угодно, чтобы молодые люди великолепно подходили друг другу по возрасту. Все были удивлены, когда заметили, что Эдуард, обычно замкнутый и молчаливый, все время искал общества толстушки Филиппы и говорил, говорил часами. Тяга Эдуарда ни от кого не ускользнула, молчаливые люди не могут притворяться, когда у них развязывается язык.
Тогда королева Изабелла и граф Геннегау решили поженить своих детей, коль скоро они питали друг к другу такое влечение. Скрепляя этот союз, королева понимала, что это единственная ее возможность вновь получить английский престол, а граф Геннегау, поскольку его дочь стала невестой принца и в один прекрасный день должна была стать королевой Англии, почитал благоразумным предоставить в распоряжение королевы Изабеллы своих рыцарей.
Несмотря на категорический приказ короля Эдуарда II, запрещавший сыну жениться или дать себя женить без его, отцовского, согласия, у папы уже запросили разрешение на этот брак. Казалось, на роду принца Эдуарда была написана женитьба на одной из Валуа. Три года назад его отец отказал его высочеству Карлу, задумавшему выдать замуж за наследника английского престола свою младшую дочь, что оказалось весьма на руку юному принцу, так как теперь он мог жениться на внучке того же Карла Валуа, которая ему очень нравилась.
И с этого дня готовящийся поход обрел для принца Эдуарда совсем новый смысл. Если высадка пройдет удачно, если дяде, графу Кентскому и лорду Мортимеру с помощью кузена Геннегау удастся изгнать из страны этих противных Диспенсеров и вместо них стать советниками короля, то король будет вынужден согласиться на этот брак.
Впрочем, теперь уже все без стеснения говорили при подростке о правах его отца, и, узнав об этом, он ужаснулся, испытывая непреодолимое отвращение. Как мог король, рыцарь, мужчина вести себя подобным образом с одним из своих подданных? Принц решил, что, когда придет его время править, он ни за что не потерпит подобных мерзостей среди своих баронов, они с Филиппой покажут всем пример прекрасной и чистой любви мужчины и женщины, короля и королевы. Эта кругленькая, рыженькая, уже вполне сложившаяся девочка казалась ему самым очаровательным созданием на свете и приобрела над ним неограниченную власть.
Итак, принц Эдуард собирался теперь отвоевать свое право на любовь, и именно это несколько сгладило для него неблаговидный характер похода, предпринятый против собственного отца.
Так прошло три месяца, без сомнения, самые счастливые в жизни принца Эдуарда.
Сбор геннегауцев, так назывались рыцари Геннегау, происходил в Дордрехте на Маасе – в красивом городке, причудливо изрезанном каналами и водоемами, где на каждую улицу приходилось по каналу, так что корабли со всех морей, а также плоскодонные и беспарусные суда могли подойти по ним чуть ли не к самой церковной паперти. В этом богатом торговом городе, где сеньоры расхаживали по набережным между тюками шерсти и ящиками с пряностями, где над рынками стоял запах свежей и соленой рыбы, а моряки и грузчики прямо на улице уписывали прекрасную, только что зажаренную белую камбалу, которую продавали тут же на лотках, раскинувшихся у большого кирпичного собора, простой люд, выходивший после мессы, разинув рты, глазел на воинов, словно чудом появившихся около их жилищ. Такого здесь еще не видели. А над крышами домов торчали мачты покачивающихся на волнах кораблей.
Но сколько труда, времени и крику понадобилось для того, чтобы погрузить на эти суда, округлые, как деревянные башмаки, в которых щеголяла вся Голландия, конницу с полным снаряжением, ящики с оружием, сундуки с кирасами, съестные припасы, походные кухни, горны, целую кузницу на сотню человек с наковальнями, мехами, молотами. Требовалось погрузить еще крупных мохноногих фландрских коней, которые в лучах солнца казались медно-красными, с более светлыми, словно вылинявшими, гривами и с широченными шелковистыми крупами – такой конь незаменим для рыцаря, так как легко несет на себе кроме собственного стального панциря и седла с высокой лукой еще и седока в полном вооружении, другими словами, способен скакать галопом с грузом в четыреста фунтов.
Таких лошадей было около тысячи, так как Иоанн Геннегау сдержал свое слово и собрал тысячу рыцарей, которых сопровождали оруженосцы, слуги, обозные – всего на жалованье, согласно записям Джерарда Элсиея, состояло две тысячи семьсот пятьдесят семь человек.
На палубе каждого судна были возведены особые помещения для высокородных сеньоров.
Флотилия снялась с якоря утром двадцать второго сентября, дабы воспользоваться равноденствием, и целый день шла по Маасу, с тем чтобы ночью бросить якорь у голландских дамб. Крикливые чайки кружились над палубой. На следующий день корабли вышли в открытое море. Погода, судя по всему, обещала быть отличной, но к вечеру поднялся встречный ветер, и суда с трудом преодолевали его. Море разыгралось, и путешественники мучились от морской болезни и страха. Рыцарей тошнило, но лишь у немногих хватало сил перегнуться через борт, чтобы не запачкать палубу. Даже судовой экипаж тяжело переносил бурю, а из трюмов, где находились лошади, поднималась ужасная вонь. Ночью буря кажется еще страшнее, чем днем. Священники читали вслух молитвы.
Мессир Иоанн Геннегау являл собой чудо мужества. Он трогательно опекал королеву Изабеллу, даже излишне опекал, ибо в иных обстоятельствах чрезмерное ухаживание мужчины стеснительно для дам. Королева вздохнула свободнее, когда мессир Иоанн Геннегау в свою очередь пал жертвой морской болезни.
Один только лорд Мортимер, казалось, не замечал бури; ревнивцы не подвержены морской болезни, по крайней мере так говорят в народе. А на Джона Мальтраверса, наоборот, было жалко смотреть: лицо у него к утру еще больше вытянулось и пожелтело, волосы печально свисали вдоль щек, на кольчуге засохли подозрительные пятна. Широко раскинув ноги, он сидел на палубе около бухты пенькового каната и, казалось, с минуты на минуту ожидал своей смерти.
Наконец святой Георгий сжалился над плавающими, море успокоилось, и все смогли привести себя в порядок. Вскоре дозорные на мачтах заметили английский берег, но в нескольких милях южнее того места, где предполагалось. Мореходы направили суда в Хариджский порт, где сейчас и происходила высадка и где королевский корабль с поднятыми веслами уже терся бортами о деревянный причал.
Юный принц Эдуард Аквитанский мечтательно наблюдал сквозь длинные светлые ресницы за тем, что происходит вокруг, ибо все, что попадало в поле его зрения, все, что было круглым, рыжим или розовым – будь то облака, гонимые сентябрьским ветром, надутые паруса судов, рыжие крупы фландрских коней, щеки мессира Иоанна Геннегау, – все напоминало ему любимую Голландию.
* * *
Ступив на пристань Хариджа, Роджер Мортимер вдруг особенно остро ощутил свое родство с далеким предком, который двести шестьдесят лет назад высадился на английском берегу вместе с Вильгельмом Завоевателем. Это видно было по выражению его лица, тону его голоса, по манере распоряжаться всем и вся.
Он делил с Иоанном Геннегау командование походом, что было справедливо, ибо на стороне Мортимера не было ничего, кроме правого дела, нескольких английских сеньоров да денег ломбардцев, а Иоанн Геннегау выставил две тысячи семьсот пятьдесят семь готовых к бою воинов. Тем не менее Мортимер считал, что Иоанн Геннегау отвечает лишь за состояние войска, в то время как сам он, Мортимер, полностью берет на себя руководство боевыми операциями. Что касается графа Кентского, то он, видимо, не слишком стремился к первым ролям; если вопреки полученным сведениям часть дворянства все же осталась верна Эдуарду, то королевским войском будет командовать маршал Англии граф Норфолк, другими словами, родной брат графа Кента. Одно дело – восстать против сводного брата, который к тому же негодный король и на двадцать лет старше, другое – обнажить шпагу против родного, любимого брата, который старше тебя всего на один год.
Мортимер послал за лорд-мэром Хариджа, желая получить нужные ему сведения. Где находятся королевские войска? Есть ли поблизости замок, где могла бы укрыться королева на время разгрузки судов и высадки войск?
– Мы здесь для того, – заявил Мортимер лорд-мэру, – чтобы помочь королю избавиться от плохих советчиков, которые губят его королевство, и помочь королеве занять подобающее ей место в этом королевстве. Нет у нас иных намерений, кроме тех, что вызваны волей баронов и всего народа Англии.
Сказано это было коротко и ясно, и Роджер Мортимер будет повторять все ту же фразу на каждом привале, дабы люди не удивлялись прибытию чужеземной армии.
Лорд-мэр, почтенный старец с развевающимися седыми кудрями, дрожал в своем одеянии не так от холода, как боясь ответственности и, казалось, вообще не был ни о чем осведомлен.
Король, король?.. Говорят, он в Лондоне, а может статься, в Портсмуте... Во всяком случае, предполагалось собрать в Портсмуте большую флотилию, ибо месяц назад был издан приказ, согласно которому все корабли должны идти туда, дабы воспрепятствовать французскому вторжению; этим и объясняется столь незначительное количество судов в гавани...
Лорд Мортимер горделиво выпрямился и горделиво поглядел на мессира Иоанна Геннегау. Это он с помощью лазутчиков распространил слух о своем намерении высадиться на южном берегу, и его хитрость вполне удалась, но Иоанн Геннегау в свою очередь тоже мог гордиться: ведь это его голландским мореходам, несмотря на бурю, удалось привести корабли в назначенный пункт.
Графство совсем не охранялось; у лорд-мэра не было сведений о каком-либо передвижении войск в округе. Он получил лишь приказание вести обычное наблюдение. Где можно стать лагерем? Лорд-мэр посоветовал избрать аббатство Уолтон, оно окружено водой и находится милях в трех к югу от порта. В душе же он желал только одного – свалить все заботы на монахов.
Нужно было также выделить эскорт для охраны королевы.
– Командовать буду я, – воскликнул Иоанн Геннегау.
– А высадка ваших геннегауцев, мессир? – возразил Мортимер. – Кто будет наблюдать за ней? Сколько времени она займет?
– Три полных дня, раньше к походу их не подготовить. Но я поручу наблюдать за ними своему главному конюшему Филиппу де Шасто.
Больше всего Мортимер беспокоился о своих тайных посланцах, которых он направил из Голландии к епископу Орлетону и графу Ланкастерскому. Удалось ли им связаться с этими лицами и вовремя предупредить их? Где сейчас находились Орлетон и Ланкастер? Конечно, это можно узнать через монахов – послать гонцов, которые от монастыря к монастырю доберутся до двух вождей мятежа на территории Англии.
Властный, внешне спокойный, лорд Мортимер расхаживал по главной улице Хариджа, застроенной низенькими домишками. То он нетерпеливо оборачивался, наблюдая, как собирается эскорт, то спускался в порт, чтобы поторопить с выгрузкой лошадей, то возвращался в таверну «Трех кубков», где королева и принц Эдуард ожидали лошадей. Улице, которую он нетерпеливо мерил шагами, суждено было стать отныне и на много веков тем местом, где творилась живая история Англии.
Наконец эскорт был готов; рыцари прибывали и, выстраиваясь по четверо в ряд, заняли Хай-стрит во всю ширину. Оруженосцы бежали рядом с лошадьми, закрепляя застежки на попоне; пики проплывали мимо узких окошек, шпаги позвякивали о стальные наколенники.
Королеве помогли сесть на коня, и кавалькада тронулась в путь через холмистые поля, по редколесью, по ландам, которые заливает море в часы прилива, мимо одиноких домишек с соломенными крышами. За низенькими изгородями, вокруг луж с соленой водой, паслись тонкорунные овцы. Печальный был это край, морской туман клубился далеко на противоположном берегу устья реки. Но граф Кентский, Кромвел, Элспей, небольшая горстка англичан и даже Мальтраверс, несмотря на последствия морской болезни, взирали на этот пейзаж и друг на друга со слезами на глазах. Ведь эта земля была их Англией!
И вдруг из-за самой обыкновенной крестьянской лошади, которая, просунув морду в дверь конюшни, заржала, почуяв проезжавшую мимо кавалькаду, лорда Мортимера охватило глубокое волнение, ибо он вновь, обрел родину. Эта долгожданная радость, которую он не успел почувствовать раньше, занятый неотложными делами и важными мыслями, проснулась в его сердце среди полей, в маленькой деревушке, только потому что английская лошадь призывно заржала, учуяв фландрских коней.
Целых три года вдали от родины, три года изгнания, ожиданий и надежд! Мортимеру вспомнилась ночь, когда он бежал из Тауэра и до нитки промокший переправлялся через Темзу, где на другом берегу его ждала лошадь. И вот теперь он возвращается, на его груди вышит родовой герб, он ведет за собой тысячу рыцарей, готовых вступить в бой на его стороне. Он возвращается любовником королевы, о которой так страстно мечтал в тюрьме. Иной раз жизнь бывает похожа на прекрасный сон, и только когда он сбывается, человек может считать себя по-настоящему счастливым.
В порыве признательности он обратил свой взор к королеве Изабелле, к ее прекрасному профилю, обрамленному стальным шлемом, к ее сверкавшим, как сапфир, глазам. И тут он увидел, что Иоанн Геннегау, скакавший рядом с королевой, не отрывает от нее взора. Радость Мортимера разом померкла. Ему вдруг почудилось, что он когда-то уже испытал нечто подобное, уже пережил точно такой же миг, и его охватило смятение, ибо и впрямь неприятное и тревожное чувство овладевает человеком, когда, впервые проезжая по незнакомой дороге, он вдруг ощущает, что уже был здесь когда-то, видел ее и все вокруг. И Мортимер вспомнил дорогу на Париж, тот день, когда отправился встречать Изабеллу, вспомнил Робера Артуа, который ехал рядом с королевой, как ехал сейчас Иоанн Геннегау. Да, именно потому, что тогда в душе его шевельнулось неприятное чувство, он и принял незнакомое за уже виденное.
Он услыхал, как королева произнесла:
– Мессир Иоанн, я обязана вам всем. И прежде всего тем, что я здесь.
Изабелла тоже не могла справиться с волнением сейчас, когда конь нес ее но английской земле. Мортимер нахмурился, помрачнел и весь остаток пути держался надменно и замкнуто; с тем же выражением лица въехал он в ворота монастыря Уолтон, где путники устроились на ночлег, кто в покоях аббата, кто в харчевне, а большая часть войска – в сараях. Эта перемена не ускользнула от глаз королевы Изабеллы, и, оставшись вечером наедине со своим возлюбленным, она спросила:
– Мой милый Мортимер, что с вами случилось сегодня к концу дня?
– Я надеялся, мадам, что я верно служил своей королеве и своей подруге.
– А кто вам сказал, сир, что это не так?
– Я думал, мадам, что именно мне вы обязаны своим возвращением в свое королевство.
– Но кто же считает, что я не обязана этим вам?
– Вы сами, мадам, вы при мне сказали это мессиру Геннегау, поблагодарив его за все благодеяния.
– О, Мортимер, нежный мой друг, – воскликнула королева, – стоит ли так огорчаться по поводу любого сказанного мною слова! Какая беда от того, что я поблагодарила человека, которому я действительно многим обязана!
– Я огорчаюсь от того, что есть на самом деле, – возразил Мортимер. – Подозрительность мою вызывают не только слова, но и взгляды, которые, надеюсь, если говорить откровенно, должны принадлежать только мне. Вы кокетка, мадам, а это для меня большая неожиданность. Вы кокетничаете!
Королева очень устала. Трехдневный переезд по бурному морю, волнения, связанные с рискованной высадкой и, наконец, четыре мили, проделанные верхом на лошадях, были для нее слишком тяжелым испытанием. Много ли найдется женщин, что смогли бы вынести столько, ни на что не жалуясь и не причиняя никому хлопот? Она ждала, что ее похвалят за мужество, а не станут донимать ревнивыми упреками.
– Какое кокетство, друг мой, о чем вы говорите? – нетерпеливо сказала она. – Целомудренная дружба, которую питает ко мне Иоанн Геннегау, пожалуй, несколько смешна, но идет она от доброго сердца. Не забудьте также, что благодаря этой дружбе у нас есть войска. Придется вам смириться: не поощряя его, я все же должна ответить на его дружбу. Посчитайте-ка, сколько в нашем войске англичан и сколько геннегауцев. Ради вас я улыбаюсь этому человеку, который имел несчастье вас рассердить.
– Дурные поступки всегда пытаются оправдать благовидными причинами. Допускаю, что мессир Геннегау служит вам из беззаветной любви, однако это не мешает ему брать золото, которое ему за это платят. Поэтому у вас вовсе нет нужды дарить ему столь нежные улыбки. Я оскорблен за вас, вы упали в моих глазах с того высокого пьедестала чистоты, на который я вас возвел.
– А вы не были оскорблены, друг мой Мортимер, когда я сошла с этого пьедестала, чтобы очутиться в ваших объятиях?
Это была их первая ссора. Нужно же было случиться, чтобы разразилась она именно в тот долгожданный день, ради которого они неусыпно трудились в течение долгих месяцев!
– Друг мой, – добавила королева уже более мягким тоном, – а не происходит ли ваш гнев оттого, что теперь я буду гораздо ближе к моему супругу и встречаться нам будет не так легко, как прежде?
Густые брови Мортимера сошлись к переносью.
– Я и в самом деле думаю, мадам, что теперь, когда вы прибыли в свое королевство, вам следует спать одной.
– Совершенно справедливо, милый друг, именно об этом я и хотела вас просить, – ответила Изабелла.
Он вышел из комнаты. Так он и не увидит слез своей любимой. Где они, блаженные ночи Франции?
В коридоре аббатских покоев Мортимер очутился лицом к лицу с юным принцем Эдуардом. Восковая свеча, которую юноша держал в руках, освещала его тонкое бледное лицо. Уж не выслеживал ли он их?
– Вы еще не спите, милорд? – спросил Мортимер.
– Нет, я искал вас, милорд. Не можете ли вы прислать мне вашего секретаря? Я хотел бы сегодня вечером в честь моего прибытия в королевство послать письмо мадам Филиппе...
Глава II
В предрассветный час
«Доброму и могущественному сеньору Вильгельму, графу Геннегау, Голландскому и Зеландскому.Привет вам, мой дорогой и горячо любимый брат, да хранит вас господь бог!Итак, пока мы перестраивали свои войска около морского порта Харидж, а королева находилась в аббатстве Уолтон, до нас дошла добрая весть о том, что его высочество Генри Ланкастерский, двоюродный брат короля Эдуарда, которого все называют здесь лордом Кривая Шея из-за того, что у него голова набок, спешит к нам навстречу с целой армией баронов, рыцарей и прочих людей, набранных в его владениях, а также с лордами-епископами Герифордом, Норичем и Линкольном, дабы послужить королеве, госпоже моей Изабелле, а его высочество Hорфолк, маршал Англии, и его доблестные войска объявили, что намерены последовать их примеру.Наши войска и войска лордов Ланкастерского и Норфолкского соединились на площади, называемой Бери Сент-Эдмунд, где как раз в этот день происходила ярмарка, да такая огромная, что торговцы заняли даже соседние улицы.Встреча была столь радостной, что ее даже описать трудно. Рыцари соскакивали с ратных своих коней и, узнав друг друга, лобызались; граф Кентский и граф Норфолкский обнялись со слезами на глазах, как и положено горячо любящим, долго находившимся в разлуке братьям, лорд Мортимер прижал к груди епископа Герифордского, а его высочество Генри Кривая Шея облобызал принца Эдуарда. А затем все они бросились к королевскому коню, чтобы приветствовать королеву, и подносили к губам край ее одежды. Стоило приехать в Англию уже для того только, чтобы увидеть такое; столько любви и радости было вокруг моей дамы Изабеллы, что я понял – труды мои не пропали втуне. Тем более что и весь люд, бросив свои лотки с курами и овощами, присоединился к общему ликованию, да из окрестных деревень не переставал прибывать народ.Королева любезно представила меня английским сеньорам, осыпав притом похвалами; а за спиной моей в эту самую минуту торчала тысяча голландских пик. И очень я был горд, возлюбленный брат мой, что рыцари наши проявили столько благородства перед лицом заморских сеньоров.Королева не преминула также объявить всем родственникам и сторонникам своим, что возвращением в Англию со столь многочисленными друзьями она была обязана Мортимеру, очень высоко оценила услуги, оказанные ей вышеупомянутым лордом, и повелела во всем следовать его советам. Впрочем, моя дама Изабелла никогда сама не примет решения, предварительно не посовещавшись с ним. Она его любит и того не скрывает, но чистой любовью, что бы ни болтали по этому поводу люди злоязычные, ибо, будь то иначе, королева сделала бы все, дабы рассеять подозрения, и я знаю также, что не смогла бы она смотреть на меня столь ясным взором, если бы душа ее не была ясной. В Уолтоне я опасался, что дружба их по неизвестным мне причинам чуть поостыла; но потом я уверился, что все это пустое и они по-прежнему неразлучны, чему радуется душа моя, ибо вполне натурально любить мою даму Изабеллу за все ее прекрасные и достохвальные качества, и хотел бы я, чтобы все ее любили такой же любовью, как я люблю.Сеньоры-епископы привезли с собой изрядную сумму денег и обещали собрать еще в своих епархиях, что окончательно успокоило мои опасения за наших геннегауцев, ибо я полагал, что им не заплатят, да и помощь ломбардцев лорду Мортимеру быстро иссякнет. Все, что я описываю, произошло 28 дня сентября сего месяца.После чего мы тронулись в путь и прошли с триумфом через город Нью– Маркет с его многочисленными постоялыми дворами и строениями, через благородный град Кембридж, где все говорят по-латыни и где в одном колледже больше ученых, чем во всем нашем графстве Геннегау. Прием, какой оказывает нам повсюду простой люд и сеньоры, убедительно свидетельствует о том, что короля здесь не любят, что скверные его советники вызывают ненависть и презрение к самому государю. Посему войска наши встречают возгласами: «Освобождение!»Наши голландцы не голодают, как говорит мессир Генри Кривая Шея, который, как вы сами можете убедиться, вполне изящно выражается по-французски, и, услышав его остроту, я хохотал добрых полчаса, да и сейчас еще смеюсь, как только вспомню об этом! Английские девицы весьма благосклонны к нашим рыцарям, что само по себе достаточно важно для поддержания воинского духа. Что касается меня, то я не могу предаваться забавам, боюсь подать плохой пример и потерять уважение, столь необходимое военачальнику, дабы напомнить в нужную минуту своим солдатам об их долге, и, кроме того, я дал обет моей королеве Изабелле, и буде я его нарушу, нас может постигнуть несчастье. Так что по ночам меня иной раз одолевает плотское искушение, но коль скоро переезды утомительны, бессонницей я не страдаю. Думаю, вернувшись из сего похода, вступить в брак.Что касается брака вашей дочери, то должен сообщить вам, мой дражайший брат, а также дражайшая моя сестрица графиня, что его высочество юный принц Эдуард неизменен в своих намерениях по отношению к вашей дочери Филиппе; дня не проходит, чтобы он не справлялся у меня о ней, все сердечные его помыслы обращены только к ней одной; таким образом, их помолвка была делом весьма добрым и небезвыгодным, а дочь ваша, я в том уверен, будет счастлива в браке. Я очень привязался к молодому принцу Эдуарду, который, по всей видимости, восхищается мною, хотя и неразговорчив; чаще всего он молчит, подобно деду своему, могущественному королю Филиппу Красивому, как можно судить по рассказам людей, лично знавших этого государя. Возможно, в один прекрасный день и он станет столь же великим властелином, как король Филипп Красивый, и случится это, если верить тому, что говорится на Совете английских баронов, раньше того часа, который предназначен ему богом для восшествия на престол.Ибо во время последних событий король Эдуард показал себя как ничтожная личность. Он был в Вестминстере, когда мы высадились, и тотчас же укрылся в Тауэр, опасаясь за свою жизнь. А всем шерифам, которые управляют английскими графствами, он велел громогласно зачитать во всех общественных местах, на ярмарках и рынках следующий ордонанс, который я здесь привожу:«Принимая во внимание, что Роджер Мортимер и прочие предатели и враги короля и королевства, применив насилие, высадились во главе чужеземных войск, которые хотят низвергнуть королевскую власть, король приказывает всем своим подданным бороться против врагов любыми средствами и уничтожать их. Жизнь следует сохранить лишь королеве, ее сыну и графу Кентскому. Все, кто поднимет оружие против захватчиков, получат немалое вознаграждение, а тому, кто принесет королю труп Мортимера или хотя бы его голову, обещана награда в тысячу фунтов стерлингов».Приказам короля никто не подчинился, зато послужили они к вящей славе мессира Мортимера, ибо все увидели, сколь дорого оценивается его голова, и убедились, что Эдуард считает его вождем над всеми нами, хотя на деле таковым он еще не был. Королева немедля нанесла ответный удар, посулив тому, кто принесет ей голову Хьюга Диспенсера младшего, две тысячи фунтов стерлингов, оценив в такую сумму зло, причиненное этим сеньором, лишившим ее любви короля.Лондонцы остались равнодушны и не собираются спасать своего монарха, который продолжает упорствовать в своих заблуждениях. Мудрость требовала бы прогнать Диспенсера, но король Эдуард упрямо продолжает держать его при себе, говоря притом, что он уже достаточно научен горьким опытом и что уже видел подобное, намекая на рыцаря Гавестона, коего он согласился удалить от себя, что отнюдь не помешало впоследствии убить сего рыцаря и навязать ему, королю, хартию и Совет распорядителей, от какового ему удалось отделаться лишь с большим трудом. Диспенсер укрепляет его в этом мнении, и они оба, по слухам, пролили немало слез в объятиях друг у друга, и Диспенсер якобы кричал даже, что предпочтет умереть на груди своего короля, чем жить с ним в разлуке. И говорил он это не без основания, ибо королевская грудь – единственный его оплот.В силу этого они остались в одиночестве, все отвернулись от них, и они продолжают предаваться омерзительной своей страсти, при них теперь только Диспенсер старший, граф Арундел, родственник Диспенсеров, граф Уорен, зять Арунделя, да канцлер Бальдок, которому ничего другого и не осталось, как быть верным слугою королю, ибо всеобщая ненависть к Бальдоку так велика, что, где бы он ни появился, его разорвут на части.Король уже не чувствует себя в безопасности в Тауэре и бежал с немногочисленной свитой в Уэльс, где решил собрать армию, предав гласности тридцатого сентября данную ему нашим святым отцом папой буллу, отлучающую от церкви всех врагов короля и престола. Но пусть вас, дражайший мой брат, не беспокоит эта весть, ежели она до вас дойдет, ибо булла эта к нам касательства не имеет, – король Эдуард выпросил ее у папы против шотландцев, и никого не обмануло нечестное ее использование; каждого из нас повсюду, как и раньше, допускают к причастию, и первые – сами епископы.Покинув столь плачевно Лондон, король поручил управление государством архиепископу Рейнолдсу, епископу Джону Стретфордскому и Степлдону, епископу Экзетерскому и королевскому казначею. Однако, видя наше поспешное продвижение, епископ Стретфордский прибыл с повинной к королеве Изабелле, а архиепископ Рейнолдс послал из Кента, где он укрылся, просьбу о прощении. Итак, в Лондоне оставался один лишь епископ Степлдон, полагавший, что среди своих соучастников-воров найдет себе предостаточно защитников. Но против него росло негодование горожан, и когда он наконец решился бежать, то за ним в погоню бросилась толпа, схватила его в предместье Чипсайд и растерзала. Тело его было изуродовано до неузнаваемости.Произошло это в пятнадцатый день октября, в то время, когда королева находилась в Уоллингфорде, небольшом городке, окруженном земляными укреплениями, где мы освободили мессира Томаса Беркли, зятя Мортимера. Когда до королевы дошла весть об участи Степлдона, она сказала, что не стоит-де оплакивать смерть столь мерзкого человека, причинившего ей премного зла, а мессир Мортимер заявил, что так будет с каждым, кто искал их погибели.А за два дня до того в городе Оксфорде, где ученых еще побольше, нежели в Кембридже, на кафедру поднялся мессир Орлетон, епископ Герифордский, и перед дамой моего сердца королевой Изабеллой, герцогом Аквитанским, графом Кентским и прочими сеньорами произнес проповедь на тему «Caput meum doleo» [15]; слова сии взяты из священного писания, из Книги царств, дабы уразумел всяк, что тело Английского королевства гниет с головы и с нее нужно начинать исцеление.Проповедь эта произвела глубокое впечатление на всех собравшихся, перед коими были обнажены все язвы и беды королевства. И хотя за целый час мессир Орлетон в проповеди своей ни разу не помянул короля, каждый в мыслях своих счел его виновником всех бед, и под конец епископ воскликнул, что кара господня и меч людской должны обрушиться на спесивых нарушителей мира и развратителей королей. Вышеупомянутый монсеньор Герифорда человек весьма умный, и я нередко удостаиваюсь чести беседовать с ним, и хотя кажется мне во время таких бесед, будто он куда-то спешит, все же всякий раз мне удается услышать мудрые его изречения. Так, сказал он мне вчера: «Каждому события века даруют свой светлый час. То его высочеству Кентскому, то его высочеству Ланкастерскому, одному раньше, другому позже, выпадает честь быть участником и героем событий. Так вершится история мира сего. И, возможно, мессир Геннегау, наступил и ваш светлый час».На следующий день после его проповеди, разбередившей тайные раны каждого, королева бросила в Уоллингфорде клич против Диспенсеров, обвинив их в том, что они ограбили церковь и корону, несправедливо предали казни верных подданных, обездолили, бросили в узилища и изгнали множество знатных сеньоров королевства, притесняли вдов и сирот, грабили народ незаконными поборами.В это же время стало известно, что король, который вначале бежал в город Глостер, принадлежащий Диспенсеру младшему, перебрался в Уэстбери, и там его свита разделилась. Диспенсер старший засел в своем городе, в замке Бристоль, дабы помешать нашему успешному продвижению, а графы Арундел и Уорен отправились в свои владения в Шропшире; сделано это было для того, чтобы преградить путь нашим войскам на Уэльскую марку и с севера и с юга, а король с Дисиеисером младшим и канцлером Бальдоком тем временем отправились в Уэльс набирать там войско. По правде говоря, ничего не известно, что с ними там сталось. Ходят слухи, что король якобы отплыл в Ирландию.В то время как несколько английских отрядов под командованием графа Чарлтона направились к Шропширу, чтобы дать бой графу Арунделю, мы вчера, 24 октября, другими словами, ровно через месяц после того, как покинули Дордрехт, под восторженные клики толпы вошли в Глостер. Нынче направляемся на Бристоль, где укрылся Диспенсер старший. Я взял на себя командование штурмом этой крепости, – наконец-то представится мне случай сразиться за даму моего сердца Изабеллу и показать ей свою отвагу, что до сего дня я сделать не мог, ибо мы встречали на своем пути слишком малочисленных врагов. Прежде чем отправиться в бой, я облобызаю знамя Геннегау, которое развевается на моей пике.Перед отъездом я сообщил вам, дражайший и горячо любимый брат, мою последнюю волю, я не вижу необходимости что-либо менять в завещании. Ежели мне суждено умереть, знайте, что умер я без горя и сожаления, как и подобает рыцарю, благородно защищающему дам и несчастных ради вашей чести и чести госпожи моей, дорогой сестры, вашей супруги, моих племянниц – ваших любимых дочерей, да хранит вас всех господь.Иоанн Глостер, двадцать пятого октября 1325 года».
* * *
Мессиру Иоанну Геннегау не удалось на другой день доказать делом свою отвагу, и столь прекрасный порыв его души остался втуне.
Когда наутро он во главе своего грозного воинства появился у стен Бристоля, город уже принял решение сдаться на милость победителя, и его можно было взять голыми руками. Нотабли поспешили выслать парламентеров, которых интересовало лишь одно: где желает разместиться рыцарство; нотабли клялись в верности Изабелле, предлагая тут же выдать своего сеньора Хьюга Диспенсера старшего, ибо, по их словам, только он виноват, что они раньше не выразили своих добрых чувств королеве.
Ворота города тотчас же распахнулись, рыцари расположились в самых лучших домах Бристоля. Диспенсера старшего схватили в его же замке и держали под охраной четырех рыцарей, а в его апартаментах расположились королева, наследный принц и самые знатные бароны. Тут Изабелла встретилась со своими тремя детьми, которых Эдуард накануне своего бегства поручил Диспенсеру. Она умилялась, видя, как выросли они за эти полтора года, не могла на них насмотреться и осыпала их поцелуями. Вдруг она взглянула на Мортимера, как бы почувствовав угрызения совести за этот приступ радости, и прошептала:
– О, как бы я хотела, друг мои, чтобы они были рождены от вас.
По предложению графа Ланкастерского при королеве был немедленно собран Совет, на котором присутствовали епископы Герифорда, Норича, Линкольна, Эли и Уинчестера, архиепископ Дублина, графы Порфолкий и Кентский, Роджер Мортимер Бигморскин, сир Томас Бонн, сир Уильям Ла Зуш д'Эшли, Роберт де Монтальт, Роберт Мерл, Роберт Уотевиль и сир Анри до Бомон.
Следуя букве закона, совет решил провозгласить юного принца Эдуарда хранителем и носителем власти в королевстве на время отсутствия государя, коль скоро король Эдуард II находится за пределами королевства – будь то Уэльс или Ирландия. Тотчас же были распределены главные государственные посты, и Адам Орлетон, глава и вдохновитель мятежа, сосредоточил в своих руках наиболее важные из них, в том числе и пост лорда-хранителя казначейства.
И в самом деле, давно пора было перестроить управление государством. Удивления достойно было уже то, что в течение целого месяца в стране, лишенной короля и министров, в стране, через которую двигалась походом королева с баронами, продолжали работать таможни, сборщики податей собирали налоги, часовые на вышках по-прежнему несли службу – словом, обычная жизнь государства шла своим чередом, как будто ничего и не произошло.
Хранителю королевства, временному носителю государственной власти было без месяца пятнадцать лет. Издаваемые им ордонансы он должен был скреплять своей личной печатью, ибо королевские печати увезли король и канцлер Бальдок. Юный принц начал свое правление в тот же день, председательствуя на суде над Хьюгом Диспенсером старшим.
В качестве обвинителя выступал сир Томас Вейк, немолодой и суровый рыцарь – маршал королевского войска. Он объявил Диспенсера, графа Уинчестерского, виновным в казни Томаса Ланкастерского, а также в смерти заключенного в Тауэре Роджера Мортимера старшего, ибо старый лорд Чирк так и не увидел триумфальное возвращение племянника – за несколько недель до этого он умер в своем узилище. Диспенсер старший обвинялся также в том, что по его наущению были брошены в темницы, изгнаны или казнены многие другие сеньоры, расхищено имущество королевы и графа Кентского, что его дурные советы пагубно отражались на делах королевства, что по его вине была проиграна битва с шотландцами, равно как и Аквитанская война. Точно такие же обвинения предполагалось в дальнейшем выдвинуть против всех советников короля Эдуарда.
Согбенный годами, морщинистый Хьюг старший, разыгрывавший столько лет комедию трусливого преклонений перед королем, на сей раз проявил всю твердость духа, на какую был способен, и отвечал на вопросы судей хоть и слабым голосом, но уверенно. Терять ему было нечего, и он защищался пункт за пунктом.
Проиграны войны? Проиграны только из-за трусости баронов. Казни и заточения в тюрьмы? Но ведь меры эти применялись лишь к предателям и людям, восставшим против королевской власти, а без уважения к ней рушатся державы. Поместья и добро отнимались лишь затем, чтобы лишить врагов короны источника средств и не дать им возможности собрать войско. Его упрекают в грабежах, хищениях казны, но как тогда отнестись к тому, что двадцать три принадлежавших ему или его сыну замка были сожжены и разграблены присутствующими здесь Мортимером, Ланкастером, Мальтраверсом и Беркли в 1321 году, еще до того, как они были разбиты в битвах под Шрусбери и под Бороугбриджем. Таким образом, он всего-навсего восполнил те убытки, которые ему были нанесены и которые он оценивает в сорок тысяч фунтов, не считая всякого рода насилий и расправ над его людьми.
Закончил он обращением к королеве:
– О мадам, бог вам судья. И если нет правосудия на нашей земле, то свершится оно в мире ином!
Юный принц Эдуард внимательно слушал, глядя на подсудимого из-под длинных ресниц. Суд вынес решение протащить Хьюга Диспенсера старшего по улицам, обезглавить и повесить; выслушав приговор, он с презрением заявил:
– Я вижу, милорды, что для вас обезглавить и повесить – это разные вещи, а для меня одна, то есть смерть.
Поведение старика, удивившее всех, кто видел его в иных обстоятельствах, внезапно открыло тайну его влияния на короля. Этот раболепствующий куртизан не был трусом, этот презираемый всеми министр не был глупцом.
Принц Эдуард одобрил приговор; но этот юноша уже много думал, наблюдал и потихоньку начал составлять себе мнение о том, как следует держаться людям, облеченным властью. Выслушать прежде, чем сказать свое слово, выяснить все прежде, чем судить, понять прежде, чем решить, и всегда помнить, что в любом человеке заложено как хорошее, так и дурное начало. Вот она, основа мудрости государя.
Редко кому, не достигнув еще пятнадцати лет, приходилось приговаривать к смерти себе подобных. Первый же день власти явился для Эдуарда Аквитанского серьезным испытанием.
Старого Диспенсера привязали за ноги к конской упряжке и протащили по улицам Бристоля. Затем, с порванными сухожилиями, поломанными костями, его доставили на площадь у замка и поставили на колени перед плахой. Седые волосы откинули на лоб, чтобы оголить затылок, и палач в красной рубахе, подняв широкий меч, одним взмахом отсек ему голову. Потом окровавленное тело, из которого еще продолжала сочиться кровь, подвесили за подмышки на виселицу. Сморщенную и окровавленную голову посадили рядом на пику.
И рыцари, которые клялись святым Георгием защищать дам, девиц и обездоленных сирот, веселились от всего сердца, любуясь зрелищем казни старика, громко смеялись и обменивались игривыми замечаниями.
Глава III
Герифорд
В день всех святых новый королевский двор расположился в Герифорде.
Если у каждого в жизни бывает свой светлый час, как говорил Адам Орлетон, епископ Герифорда, то теперь наступил его час. После стольких превратностей судьбы, после того, как он способствовал побегу одного из самых знатных сеньоров королевства, был судим Парламентом и оправдан своими сторонниками церковными пэрами, после того, как он призывал к мятежу и был его вдохновителем, он возвратился наконец с триумфом в это епископство, куда был назначен в 1317 году вопреки воле короля Эдуарда и где вел себя как могущественный владыка.
С какой радостью этот низенький, внешне ничем не примечательный, но смелый духом и телом человек в сутане, с митрой на голове и с посохом в руках проходил по улицам родного города, для блага которого потрудился вдосталь.
Как только королевский эскорт разместился в замке, расположенном в центре города у излучины реки Уай, Орлетон пожелал показать королеве возведенные его стараниями постройки и в первую очередь высокую квадратную башню в два этажа с огромными стрельчатыми окнами. Каждый угол башни оканчивался тремя колоколенками – две поменьше по краям и одна посередине, и таким образом над собором из его центра выходили, устремляясь в небо, двенадцать шпилей. Ноябрьский свет играл на розовых кирпичах, еще не потерявших первоначального цвета из-за вечной сырости. Вокруг замка раскинулась большая темно-зеленая, аккуратно подстриженная лужайка.
– Не правда ли, мадам, это самая красивая башня во всем вашем королевстве, – говорил Адам Орлетон с наивной гордостью зодчего, стоя перед величественным и в то же время каким-то удивительно легким сооружением со строгими линиями, предметом его восхищения. – Стоило жить хотя бы ради того, чтобы построить такой собор.
Орлетон не принадлежал к родовитой знати, дворянский титул он получил лишь благодаря своей учености, он окончил Оксфорд. Он не забывал этого и хотел быть достойным того высокого положения, которого он, честолюбец, достиг не путем интриг, а силою ума и знаний. Он знал, что намного превосходит всех, кто его окружал.
Он перестроил библиотеку собора и книгохранилище, в котором огромные, поставленные обрезом вперед тома были прикованы к полкам крепкими цепями, чтобы их, чего доброго, не унесли. Здесь было собрано около тысячи манускриптов с чудесными яркими миниатюрами; здесь было собрано все, что создала в течение пяти веков человеческая мысль в области философии, религии и ремесел от первого перевода Евангелия на саксонский язык, начальные страницы которого были еще украшены руническими письменами, и кончая новейшими латинскими словарями, здесь были и «Небесная иерархия», и писания святого Иеронима, и труды святого Иоанна Златоуста и двенадцати младших пророков.
Королева восхищалась еще строящейся капитульной залой и знаменитой картой мира, нарисованной Ричардом Белло, которую он создал не иначе как по вдохновению свыше, ибо она, как говорили, обладала чудодейственной силой.
Таким образом Герифорд почти на целый месяц стал импровизированной столицей Англии. Мортимер был не менее счастлив, чем Орлетон, ибо он вернулся в свой замок Вигмор, в нескольких милях отсюда, и находился, так сказать, в своих владениях.
А тем временем поиски короля продолжались.
Некий Рис эп Оуэлл, уэльский рыцарь, сообщил, что Эдуард II укрылся в одном аббатстве на границе с графством Глеморган, куда бурей было выброшено судно, на котором он надеялся достичь Ирландии.
И тут же, преклонив колено перед Изабеллой, Иоанн Геннегау предложил захватить коварного супруга мадам Изабеллы в его уэльском логове. С большим трудом его удалось убедить, что негоже-де чужеземцу брать короля в плен и что член королевской семьи более пригоден для столь прискорбного акта. Выбор пал на Генри Кривую Шею, который без особой радости сел на коня и отправился в сопровождении графа де ла Зуш и Рис эп Оуэлла отвоевывать западное побережье.
Почти в то же время из Шропшира прибыл граф Чарлтон, пленивший там графа Арунделя, которого он и доставил закованным в цепи. Так Роджер Мортимер был вознагражден сторицей, ибо Эдмунду Фитцелану, графу Арунделскому, король в свое время даровал большую часть отобранных у мятежного барона владений и присвоил ему титул Великого судьи Уэльса, принадлежавший ранее старому Мортимеру Чирку.
Роджер Мортимер целых четверть часа молча глядел на стоявшего перед ним врага, осматривая его с головы до ног, и не удостоил его ни единым словом; он не мог отказать себе в удовольствии спокойно созерцать живого врага, которому скоро суждено было стать мертвым врагом.
Суд над Арунделем как над врагом державы был недолгим. Ему предъявили те же обвинения, что и Диспенсеру старшему. Казнь его была радостно встречена жителями Герифорда и расположившимся здесь войском.
Все заметили, что во время казни королева и Роджер Мортимер держались за руки.
За три дня до этого юному принцу Эдуарду исполнилось пятнадцать лет.
Наконец 20 ноября была получена долгожданная весть. Граф Ланкастерский захватил короля Эдуарда в цистерцианском аббатстве Нис в долине Тау.
Король со своим фаворитом и канцлером жили там несколько недель, облачившись в монашеское одеяние. В ожидании лучших времен Эдуард работал в кузнице аббатства, желая отвлечься от тяжких мыслей.
Спустив монашескую рясу до пояса, с обнаженным торсом, король трудился в кузнице; его грудь и бороду озарял огонь горна, вокруг разлетались снопы искр; канцлер качал мехи, а Хьюг младший со скорбной миной подавал королю инструмент. Но тут в дверях появился Генри Кривая Шея, шлем, как обычно, почти упирался в его косое плечо, и он сказал королю:
– Сир, кузен мой, пришла пора расплачиваться за свои прегрешения.
Король выронил из рук молот, кусок раскаленного металла, который он ковал, алел на наковальне. Владыка Англии, дрожа всем своим крупным бледным телом, спросил:
– Кузен, кузен, что со мной сделают?
– Это зависит от лордов вашего королевства, – ответил Кривая Шея.
Теперь Эдуард, по-прежнему с фаворитом и канцлером, ждал решения своей участи в маленьком укрепленном замке Монмута в нескольких лье от Герифорда, куда его привез Ланкастер.
Услышав эту новость, Адам Орлетон в сопровождении своего архидиакона Томаса Чендоса и первого камергера Уильяма Блаунта тотчас же отправился в Монмут, дабы потребовать королевские печати, все еще хранившиеся у Бальдока.
Когда Орлетон объявил королю Эдуарду о цели своего приезда, тот сорвал с пояса Бальдока кожаный мешочек с печатями, накрутил завязки мешка себе на запястье, как будто хотел сделать из него кистень, и воскликнул:
– Мессир предатель, негодный епископ, если вы хотите получить мою печать, возьмите ее у меня силой, и пусть все видят, что служитель церкви поднял руку на короля!
Поистине сама судьба предназначила монсеньора Адама Орлетона для свершения великих дел. Редко кому выпадает на долю отбирать у короля атрибут его власти. Стоя перед этим разъяренным человеком атлетического сложения, Орлетон, обделенный физической силой, узкоплечий, со слабыми руками, не имевший при себе иного оружия, кроме тонкой трости с наконечником из слоновой кости, ответил:
– Передача печати должна быть произведена по вашей воле, сир Эдуард, и при свидетелях. Неужели вы вынудите вашего сына, который в настоящее время является носителем королевской власти, заказать свою собственную королевскую печать раньше, чем он собирался это сделать? Однако в качестве меры принуждения я могу приказать схватить лорда-канцлера и лорда Диспенсера, тем более что у меня есть приказ доставить их к королеве.
При этих словах король забыл о печати; все его помыслы обратились к горячо любимому фавориту. Он отвязал кожаный мешочек и бросил его, как ненужный предмет, к ногам камергера Уильяма Блаунта. Протянув руки к Хьюгу, он воскликнул:
– О нет! Его вы у меня не отнимете!
Хьюг младший, сразу осунувшийся, дрожащий, бросился королю на грудь. Он стучал зубами, жалобно стонал, чуть не лишился сознания:
– Ты видишь, этого хочет твоя супруга! Это она, Французская волчица, виной всему! Ах, Эдуард, Эдуард, зачем ты на ней женился?
Генри Кривая Шея, Орлетон, архидиакон Чендос и Уильям Блаунт смотрели на этих двух обнимающихся мужчин, и хотя им была непонятна эта страсть, они невольно признавали за ней какое-то мерзкое величие.
Наконец Кривая Шея подошел к Диспенсеру и, взяв его за руку, проговорил:
– Ну, пора расставаться.
И увлек его за собой.
– Прощай, Хьюг, прощай! – кричал Эдуард. – Я больше никогда тебя не увижу, бесценная жизнь моя, душа моя! У меня отняли все, все!
Слезы катились по его светлой бороде.
Хьюг Диспенсер был передан рыцарям эскорта, которые первым делом надели на него крестьянский плащ из грубой шерсти, и на нем смеха ради начертили гербы и эмблемы графств, которые он выманил у короля. Потом усадили его, связав за спиной руки, на самую низенькую, самую тощую, самую норовистую лошаденку, которую только смогли отыскать в деревне. Ноги у Хьюга были слишком длинные, и ему приходилось то и дело подгибать их, чтобы они не волочились по грязи. В таком виде его везли по городам и селениям всего Монмутшира и Герифордшира, делая остановки на площадях, чтобы народ мог над ним вдоволь потешиться. Перед пленником трубили трубы, и глашатай возвещал:
– Полюбуйтесь-ка, люди добрые, полюбуйтесь-ка на графа Глостера, лорда– камергера, полюбуйтесь на этого негодяя, который принес столько вреда королевству!
С канцлером Робертом Бальдоком обращались более учтиво из уважения к его сану. Его препроводили в Лондонское епископство, где он и был заключен в темницу, ибо знание архидиакона ограждало его от смертной казни.
Вся ненависть, таким образом, обратилась против Хьюга Диспенсера, которого по-прежнему величали младшим, хотя ему уже было тридцать шесть лет, а его отец отошел в лучший мир. В Герифорде над ним был учинен суд, и судьи, не мешкая, вынесли приговор, встреченный всеобщим одобрением. Именно потому, что его считали главным виновником всех ошибок и бедствий, выпавших на долю Англии за последние годы, ему уготовили утонченную казнь.
Двадцать четвертого ноября на площади перед замком воздвигли помосты для публики, выше установили эшафот, чтобы многочисленные зрители ничего не упустили из этого захватывающего зрелища. В первом ряду самого высокого помоста между Роджером Мортимером и принцем Эдуардом восседала королева Изабелла. Моросил мелкий дождик.
Зазвучали трубы и рожки. Подручные палачей привели и раздели донага Хьюга младшего. Когда его длинное белое тело с округлыми бедрами и чуть впалой грудью было выставлено напоказ, – рядом стояли палачи в красных рубахах, а внизу торчал целый лес пик лучников, окружавших эшафот, – в толпе раздался злорадный хохот.
Королева Изабелла склонилась к Мортимеру и прошептала:
– Как жаль, что здесь нет Эдуарда.
С горящими глазами, полуоткрыв мелкие зубы хищницы и впившись ногтями в ладонь любовника, она наслаждалась каждым мгновением мести, каждой подробностью казни.
А принц Эдуард думал: «Неужели это тот, кого так любил мой отец?» Он уже присутствовал при двух казнях и знал, что сумеет выдержать до конца и эту сцену без приступа тошноты.
Вновь заиграли рожки. Хьюга положили на эшафот, привязали руки и ноги к лежащему кресту святого Андрея. Палач, не торопясь, вострил на точиле нож, похожий на нож мясника, потом попробовал мизинцем его лезвие. Толпа затаила дыхание. Тут подручный палача приблизился к Хьюгу и ухватил щипцами его мужскую плоть. По толпе прошла волна истерического возбуждения, от топота ног сотрясались помосты. И несмотря на этот страшный грохот, все услышали пронзительный, душераздирающий вопль Хьюга, единственный его вопль, который сразу смолк, а из раны начала хлестать фонтаном кровь. Уже бесчувственное тело было оскоплено. Отсеченные части были брошены в печь, прямо на раскаленные угли, которые раздувал один из подручных. Вокруг пополз отвратительный запах горелого мяса. Глашатай, стоявший перед трубачами, возвестил, что с Диспенсером поступили так потому, что «он был мужеложец, совратил короля на путь мужеложства и изгнал королеву с супружеского ее ложа».
Затем палач, выбрав нож покрепче и пошире, рассек ему грудь поперек, а живот вдоль, словно резал свинью, нащупал щипцами еще бившееся сердце, вырвал его из груди и тоже бросил в огонь. Снова затрубили трубачи, и снова глашатай заявил, что «Диспенсер был изменником со лживым сердцем и своими предательскими советами нанес вред державе».
Палач вынул внутренности Диспенсера, блестевшие, словно перламутр, и, потрясая ими, показал толпе, ибо «Диспенсер кормился добром не только знатных, но и бедных людей». И внутренности также превратились в густой серый дым, смешавшийся с ноябрьским холодным дождем.
После этого отсекли голову, но не ударом меча, а ножом, так как голова свисала между перекладинами креста; и тут глашатай объявил, что было это сделано потому, что «Диспенсер обезглавил знатнейших сеньоров Англии, и потому, что из головы его исходили дурные советы». Голову Хьюга не сожгли, палач отложил ее в сторону, дабы отправить потом в Лондон, где ее намеревались выставить на всеобщее обозрение при въезде на мост.
Наконец то, что оставалось от этого длинного белого тела, было разрублено на четыре части. Эти куски решено было отправить в самые крупные после столицы города королевства.
Толпа расходилась, утомленная и пресыщенная. На сей раз, казалось, был достигнут предел жестокости.
Мортимер заметил, что после каждой казни на их отмеченном потоками крови пути королева предавалась любви с еще большей страстью. Однако в ночь, последовавшую за смертью Хьюга Диспенсера, пылкость королевы и ее горячая признательность своему любовнику насторожили Мортимера. Вероятно, королева некогда любила Эдуарда, раз она так ненавидела того, кто отнял его у нее. В подозрительно ревнивой душе Мортимера созрел план, и он дал слово выполнить его в положенные сроки, пусть для этого потребуется хоть год.
На следующий день Генри Кривая Шея, которому было поручено охранять короля, получил приказ перевезти его в замок Кенилворт и держать там в заключении. Так королева и не увидела Эдуарда.
Глава IV
VOX POPULI [16]
– Кого хотите вы иметь королем?
Эти роковые слова, от которых зависело будущее целой нации, произнес монсеньор Адам Орлетон 12 января 1327 года в огромной зале Вестминстера, и слова эти глухим рокотом прокатились под старинными сводами.
– Кого хотите вы иметь королем?
Вот уже шесть дней заседает английский Парламент, собирается, вновь расходится, и Адам Орлетон, исполняющий обязанности канцлера, руководит дебатами.
На прошлой неделе во время первого заседания королю предписали предстать перед Парламентом. Адам Орлетон и Джон Стретфорд, епископ Уинчестерский, отправились в Кенилворт, чтобы сообщить Эдуарду II это решение. Но король Эдуард ответил отказом.
Отказался прийти и дать отчет в своих действиях перед лордами, епископами, посланцами городов и графств. Орлетон передал Парламенту этот ответ, рожденный страхом или презрением. Однако Орлетон был глубоко убежден и заявил об этом Парламенту, что принудить королеву примириться со своим супругом означало бы обречь ее на верную смерть.
Таким образом, на обсуждение был поставлен вопрос чрезвычайной важности; монсеньор Орлетон, закончив свою речь, посоветовал Парламенту разойтись до утра, дабы каждый в ночной тиши мог сделать выбор, продиктованный совестью. Завтра Парламент объявит, желает ли он, чтобы Эдуард II Плантагенет сохранил корону или передал ее своему старшему сыну Эдуарду, герцогу Аквитанскому.
Нет, этой ночью в Лондоне трудно было размышлять в тишине, вопрошая свою совесть. В особняках сеньоров, в аббатствах, в домах богатых купцов, в тавернах до самой зари шли яростные споры. Меж тем все эти бароны, епископы, рыцари, сквайры и представители городов, выбранные шерифами, были членами Парламента лишь по назначению короля, и им в принципе отводилась роль советников. Но ныне суверен не имел ни власти, ни силы – он был всего лишь беглецом, схваченным за пределами государства; и не король созвал Парламент, а Парламент вызвал к себе короля, хотя король и отказался предстать перед ним. Верховная власть в эту ночь, только на одну эту ночь, находилась в руках людей, собравшихся из различных уголков страны, разнящихся происхождением и имущественным положением.
«Кого хотите вы иметь королем?»
И впрямь, этим вопросом задавались все, даже те, кто желал быстрого конца Эдуарду II, кто кричал при каждом скандале, при каждом новом налоге или проигранной войне:
– Чтоб он сдох, освободи нас от него, господи!
Но господу незачем было вмешиваться, все зависело теперь только от них самих, и они вдруг осознали всю важность своего решения. Достаточно им слить воедино свои голоса, и пожелания их и проклятия сбудутся. Разве могла бы королева при поддержке одних геннегауцев захватить все королевство, как то произошло, если бы бароны и народ ответили на призыв короля Эдуарда?
Однако низложить короля и лишить его навсегда власти – акт чрезвычайной важности. Многих членов Парламента охватил страх, ибо помазание на царство, что ни говори, обряд священный, да и власть короля – от бога. К тому же юный принц, которого прочат в короли, еще слишком молод! Что о нем известно, кроме того, что он целиком находится под влиянием своей матери, а та в свою очередь лишь орудие в руках лорда Мортимера? Но Мортимер, барон Вигморский, бывший наместник и покоритель Ирландии, если и вызывал уважение и даже восхищение, если его побег, изгнание, возвращение и даже его любовь сделали из него легендарного героя, если в глазах людей он и был освободителем, то все же многие, и не без основания, побаивались его непреклонного нрава, не склонного к милосердию; его уже и сейчас упрекали в чрезмерной жестокости, проявленной в последние недели, хотя он удовлетворял желания толпы. А тех, кто знал его ближе, настораживало его честолюбие. Уж не замышляет ли Мортимер сам стать королем? Любовник королевы, он и так чересчур близок к трону. Именно поэтому многие колебались низлагать Эдуарда II, ибо в таком случае Мортимер забрал бы в свои руки всю полноту власти; вот о чем шли споры в эту ночь вокруг масляных светильников и свечей, за оловянными кружками с пивом, и люди ложились в постель, сраженные усталостью, так и не приняв решения.
В эту ночь английский народ был сувереном, но, смущенный этим обстоятельством, не знал, кому вручить власть.
История внезапно сделала шаг вперед. Шли споры, и они свидетельствовали о том, что родились новые принципы. Народ не забывает таких прецедентов, так же как не забудет Парламент о той власти, которой он располагал в эти дни; нация не забывает, что однажды в лице Парламента она сама была хозяином своей судьбы.
Вот почему, когда на следующий день монсеньор Орлетон, взяв за руку юного принца Эдуарда, представил его членам Парламента, вновь собравшимся в Вестминстере, в зале началась и долго не смолкала овация.
– Хотим его, хотим его!
Четыре епископа, в том число Лондонский и Йоркский, выразили протест и принялись доказывать юридическое значение присяги в верности и непреложный характер помазания на царство. Но архиепископ Рейнолдс, которому Эдуард II перед своим побегом поручил управление королевством, желая доказать, что он чистосердечно встал на сторону королевы, воскликнул:
– Vox populi, vox dei! [17]
В течение четверти часа он, словно с амвона, произносил проповедь на эту тему.
Джон Стретфорд, епископ Уинчестерский, заранее составил, а теперь прочел собранию шесть пунктов, в которых излагались причины низложения Эдуарда II Плантагенета.
Primo [18] – король неспособен править страной; в течение всего своего царствования он находился под влиянием дурных советчиков.
Secundo [19] – он посвящал все свое время трудам и занятиям, недостойным короля, и пренебрегал делами королевства.
Tertio [20] – он потерял Шотландию, Ирландию и половину Гиэни.
Quarto [21] – он нанес непоправимый ущерб церкви, заключив в тюрьму многих ее служителей.
Quinto [22] – он бросил в тюрьму, сослал, лишил имущества, приговорил к позорной смерти многих из своих знатных вассалов.
Sexto [23] – он разорял королевство, он неисправим и не способен исправиться.
Тем временем взволнованные лондонские горожане, мнения которых разделились, – ведь это их епископ высказался против низложения – собрались в Гилд-Холле. Управлять ими было сложнее, чем представителями графств. Не выступят ли они против воли Парламента? Роджер Мортимер, не имеющий никаких официальных должностей, но на деле всесильный, поспешил в Гилд-Холл, поблагодарил лондонцев за их поддержку и гарантировал им сохранение традиционных свобод города. От чьего имени давал он эти гарантии? От имени юноши, которого только что единодушно избрали, но который еще не стал королем. Однако авторитет Мортимера, его властная осанка производили впечатление на лондонских горожан. Его уже называли лордом-покровителем. Покровителем кого? Принца, королевы, королевства? Он лорд-покровитель, вот и все, человек, выдвинутый самой Историей, в руки которого каждый передает часть своей власти, свое право вершить правосудие.
И тут произошло нечто вовсе непредвиденное. Принц Эдуард Аквитанский, которого уже с некоторого времени считали королем, бледный юноша с длинными ресницами, молча следивший за всеми происходящими событиями, хотя считалось, что он мечтает лишь о мадам Филиппе Геннегау, вдруг заявил матери, лорду-покровителю, монсеньеру Орлетону, лордам-епископам, всем своим приближенным, что он никогда не примет корону без согласия отца, без официального письменного заявления короля об отречении.
Изумление застыло на лицах, все руки бессильно опустились. Как? Неужели столько усилий потрачено зря? Кое-кто даже заподозрил королеву. Уж не она ли тайно повлияла на сына, внезапно изменив своим чувствам, как то нередко случается с женщинами? Уж не произошло ли нынче ночью, когда каждый должен был прислушаться к голосу своей совести и принять решение, ссоры между нею и лордом-покровителем? Но нет, этот пятнадцатилетний мальчик сам, без чужой подсказки осознал все значение законной власти. Он не желал быть узурпатором, не желал получить скипетр по воле Парламента, который потом сможет отобрать у него этот скипетр, так же как и дал. Он потребовал согласия своего предшественника. И вовсе не потому, что питал нежные чувства к своему отцу, нет, он строго его судил. Но он судил той же мерой и всех.
В течение долгих лет слишком много дурного происходило на его глазах, и слишком рано научился юноша судить поступки людей. Он знает, что один человек не может быть только заядлым преступником, а другой – самим воплощением невинности. Конечно, отец заставил страдать мать, обесчестил, обобрал ее, но какой пример подает теперь его мать и этот Мортимер? Неужели мадам Филиппа поступит так же, если ему случится совершить ошибку? А разве все эти бароны и епископы, которые ополчились ныне против короля Эдуарда, разве не правили они страной вместе с королем? Норфолк, Кент, его молодые дядья, получали и принимали высокие назначения, епископы Уинчестерский и Линкольнский вели от имени короля Эдуарда II переговоры. Не могли же повсюду поспеть Диспенсеры, и если даже они командовали, то не сами ведь выполняли свои приказы. У кого хватило мужества не повиноваться этим приказам? Только у кузена Ланкастера Кривой Шеи да у лорда Мортимера, который заплатил за неповиновение долгим тюремным заключением. Но таких всего двое, а сколько верных слуг, переметнувшихся в мгновение ока, которые жадно ловят случай, чтобы обелить себя!
Всякий другой принц на его месте и в его возрасте был бы опьянен при виде одной из самых блестящих корон мира, которую протягивало ему столько рук. Но этот поднял свои длинные ресницы, внимательно осмотрелся вокруг и, слегка покраснев от собственной смелости, упорно отстаивал свое решение. Тогда монсеньор Орлетон, призвав к себе епископов Уинчестера и Линкольна, а также канцлера Уильяма Блаунта, приказал им взять из сокровищницы Тауэра хранящиеся там корону и скипетр и упаковать их в ларец, затем, захватив свое парадное одеяние и привязав ларец к седлу мула, вновь отправился в Кенилворт, чтобы добиться отречения короля.
Глава V
Кенилворт
За крепостной стеной, опоясывавшей подножие широкого холма, находились огороженные в свою очередь сады, лужайки, хлевы, конюшни, кузницы, гумна, пекарни, мельницы, водоемы, жилища слуг и помещения для солдат – целое поселение ничуть не меньше деревни, раскинувшейся невдалеке, где маленькие домишки с черепичными крышами тесно жались друг к другу. Казалось, в этих деревенских лачугах ютятся совсем иные люди, иной породы, чем те, что жили внутри мрачной крепости, красные стены которой гордо вздымались навстречу серому зимнему небу.
Кенилворт был построен из камня цвета запекшейся крови. Он принадлежал к числу тех легендарных замков, возведенных сразу же после завоевания, когда горстке нормандцев, соратников Вильгельма Завоевателя, надо было держать в почтительном страхе перед этими огромными и укрепленными замками, разбросанными по холмам, целый народ.
Центральная башня Кенилворта – keep, как называли ее англичане, или донжон, как называли ее французы за неимением более подходящего слова, ибо во Франции не существовало или уже не существовало более подобного рода сооружений, – была квадратной формы и головокружительной высоты, напоминая путникам, прибывшим с Востока, пилоны египетских храмов.
Размеры этой гигантской башни были таковы, что в толще ее стен были устроены просторные помещения. Но войти в эту башню можно было только по узенькой лестнице, где с трудом разошлись бы два человека; красные ступени этой лестницы вели на второй этаж, к двери с опускающейся решеткой. Внутри башни, под открытым небом, находился сад, вернее, поросшая травою квадратная лужайка шестидесяти футов в длину.
Трудно было создать лучшее сооружение, способное выдержать длительную осаду. Если противнику удалось бы проникнуть за первые крепостные стены, защитники Кенилворта могли укрыться в самом замке, окруженном рвом; если противник сумел бы захватить и вторую крепостную стену, можно было бы отдать ему апартаменты, где жили в мирное время, большой зал, кухни, спальни баронов, часовню, а самим укрепиться в толстых стенах угловой башни, где на зеленой лужайке имелись колодцы.
Здесь в заточении жил король. Он хорошо знал Кенилворт, некогда принадлежавший Томасу Ланкастерскому и служивший местом сбора для мятежных баронов. Когда Томас был обезглавлен, Эдуард забрал замок себе. И жил в нем всю зиму 1323 года, а в следующем году пожаловал его Генри Кривой Шее вместо с другими владениями Ланкастера.
Генрих III, дед Эдуарда, некогда осадил Кенилворт и держал его в осаде полгода, чтобы отобрать крепость у сына своего шурина Симона де Монфора; и сдаться того принудило не вражеское воинство, а голод, чума и угроза отлучения от церкви.
В начале царствования Эдуарда I смотрителем Кенилворта от имени первого графа Ланкастера был недавно скончавшийся в тюрьме Роджер Мортимер, лорд Чирк, здесь устраивал он свои знаменитые турниры. Одна из башен внешней стены замка по настоянию Эдуарда I носила имя Мортимера. Словно насмешка и вызов представала она теперь ежедневно и ежечасно перед взором короля Эдуарда II.
О многом напоминали окрестности замка королю Эдуарду II. В четырех милях к югу, в замке Варвик, белая башня которого была видна с вершины красной башни Кенилворта, бароны казнили его первого фаворита Гавестона. Возможно, именно близость этого замка изменила ход мыслей Эдуарда. Казалось, он совсем забыл Хьюга Диспенсера и всецело предался думам о Пьере де Гавестоне, он без конца рассказывал о нем своему стражу Генри Ланкастерскому. Никогда до этого Эдуарду и его кузену Кривой Шее не приходилось жить так долго бок о бок да еще в столь полном одиночестве. Никогда Эдуард не был так откровенен со старшим своим родичем. Порой на него находили минуты настоящего просветления, и его беспощадное осуждение самого себя ставило в тупик и умиляло Ланкастера. Ланкастер начинал понимать то, что казалось непостижимым всему английскому народу.
По словам Эдуарда, во всем был повинен Гавестон; во всяком случае, под его влиянием совершил он свои первые ошибки, которые завели его на пагубный путь.
– Он так горячо меня любил! – говорил король-узник. – А я был тогда так молод, что готов был всему верить, готов был полностью довериться столь прекрасной любви.
Даже теперь он не мог скрыть свою нежность, вспоминая чары гасконского рыцаря, вышедшего из низов, которого бароны величали «ночным мотыльком» и которого вопреки воле знатных сеньоров королевства Эдуард пожаловал в графы Корнуолла.
– Ему так хотелось получить титул! – восклицал Эдуард.
А какой чудесной дерзостью отличался этот Пьер и как восторгался им Эдуард! Сам король не мог себе позволить столь высокомерно обращаться со своими знатными баронами, как его фаворит.
– Помнишь, Кривая Шея, как он назвал графа Глостера ублюдком? А как он крикнул графу Варвику: «Убирайся в свою конуру, грязный пес!»
– И как он оскорбил моего брата, назвав его рогоносцем! Томас не простил ему этого, ибо то была правда.
Этот бесстрашный Пьеро крал драгоценности у королевы и сыпал оскорбления направо и налево целыми пригоршнями, как другие сыплют милостыню, лишь потому, что был уверен в любви своего короля. Воистину таких наглецов свет не видывал. К тому же он был неистощимый выдумщик; ради развлечения, например, заставлял своих пажей раздеваться догола, и после этого их в драгоценных перстнях и с накрашенными губами выводили в лес, давали каждому по густой ветке, которую полагалось держать на животе, и устраивали на них галантную охоту. Этот весельчак был еще и силачом. Затевал в лондонских трущобах драки с портовыми грузчиками. О, какую веселую молодость провел благодаря нему король!
– Я надеялся обрести это все в Хьюге, но боюсь, что я вознес его так высоко не из-за подлинных его заслуг, а только игрою воображения. Видишь ли, Кривая Шея, Хьюг отличался от Пьеро тем, что он происходил из семьи знатных сеньоров и он не мог забыть этого. Если бы я никогда не встретил Пьеро, я, без сомнения, был бы совсем иным государем.
В бесконечные зимние вечера, в перерыве между двумя партиями в шахматы, Генри Кривая Шея, встряхивая падавшими на правое плечо волосами, выслушивал признания короля, который вместе с утратой своего могущества и пленением внезапно состарился, его атлетическое тело стало дряблым, лицо опухло, под глазами набрякли мешки. Но даже сейчас неузнаваемо изменившейся Эдуард сохранял еще былое очарование. Ему нужно было, чтобы его любили, в этом была беда всей его жизни. Какая жалость, что он так неудачно поместил свою любовь, искал поддержки и утешения у таких гнусных людей!
Кривая Шея советовал королю предстать, перед Парламентом. Но все его уговоры оказались тщетными. Этот слабохарактерный владыка проявлял свою силу воли лишь в отказах.
– Я знаю, Генри, что трон я потерял, но я никогда но отрекусь, – говорил он.
* * *
Возложенные на бархатную подушку корона и скипетр Англии медленно, ступенька за ступенькой, поднимались по узкой лестнице угловой башни Кенилворта. Позади в полумраке покачивались митры и поблескивали драгоценные камни на епископских посохах. Подобрав до щиколоток свои длинные, расшитые золотом мантии, трое епископов взбирались в верхние покои башни.
В глубине большого зала, между колоннами, поддерживающими стрельчатые своды, в единственном кресле, игравшем сейчас роль трона, обхватив голову руками, устало поникнув всем телом, сидел король. Все кругом было необъятных размеров. Сквозь узкие окна просачивался бледный январский свет, и казалось, что в зале сгущаются сумерки.
Граф Ланкастер со склоненной набок головой стоял рядом со своим кузеном в окружении трех слуг, которые даже не принадлежали к королевской дворне. Красные стены, красные колонны, красные своды создавали зловещую декорацию для сцены, которой должно было окончиться царствование английского короля.
Когда Эдуард увидел, как через двустворчатую дверь внесли корону и скипетр, которые ему точно так же преподнесли двадцать лет назад под сводами Вестминстерского замка, он выпрямился в кресле и подбородок его слегка задрожал. Он поднял глаза на кузена Ланкастера, как бы ища у него поддержки, но Кривая Шея отвел взгляд, столь невыносима была эта немая мольба.
Затем к королю подошел Орлетон, тот самый Орлетон, появление которого в последние недели неизменно означало для Эдуарда потерю еще одной частицы его власти. Король взглянул на епископов, на первого камергера и спросил:
– Что вы желаете мне сказать, милорды?
Но голос не повиновался ему, а бескровные губы едва шевелились под светлыми усами.
Епископ Уинчестерский прочитал послание, в котором Парламент требовал от своего суверена подписать отречение от престола, а также отказ от ленной присяги, которая была дана ему вассалами, признать королем Эдуарда III и вручить посланцам традиционные атрибуты королевской власти.
Когда епископ Уинчестерский кончил читать, Эдуард долгое время хранил молчание. Казалось, все его внимание было приковано к короне. Он страдал, страдал физически, невыносимая боль исказила его лицо, и трудно было предположить, что человек в таком состоянии способен размышлять. Однако он проговорил:
– Корона в ваших руках, милорды, а я в вашей власти. Делайте все, что угодно, но согласия моего вы не получите.
Тогда вперед выступил Адам Орлетон и заявил:
– Сир Эдуард, народ Англии не хочет, чтобы вы были его королем, и Парламент прислал нас, дабы сказать вам об этом. Парламент согласен, чтобы королем стал ваш старший сын, герцог Аквитанский, которого я представил собранию, но ваш сын хочет принять корону лишь с вашего на то согласия. Если вы будете упорствовать в своем отказе, народ будет свободен сделать новый выбор и может избрать правителем того из знатных людей королевства, который ему больше по душе; королем в таком случае может стать и не член вашей семьи. Вы внесли много смуты в жизнь государства; после стольких актов, вредивших ему, это единственный, которым вы можете вернуть ему мир и покой.
И вновь взгляд Эдуарда обратился к Ланкастеру. Несмотря на одолевавшую его тревогу, он прекрасно понял предостережение, заключавшееся в словах епископа. Если согласия на отречение не будет получено, Парламент, вынужденный найти короля, возведет на трон главу мятежников Роджера Мортимера, который уже и так владеет сердцем королевы. От волнения лицо короля побелело, как воск, подбородок продолжал дрожать, ноздри нервно раздувались.
– Монсеньор Орлетон прав, – подтвердил Кривая Шея, – вы обязаны отречься, кузен, дабы в Англии воцарился мир и Плантагенеты продолжали править ею.
Тогда Эдуард, не в состоянии произнести ни слова, жестом попросил поднести к нему корону и склонил голову, словно хотел, чтобы ему в последний раз надели ее.
Епископы взглядом спрашивали друг у друга совета, не зная, как поступить, какие жесты полагалось делать в этой непредвиденной церемонии, не имевшей прецедента в истории королевских ритуалов. Но король, все ниже клонившийся, уронил голову себе на колени.
– Он отходит! – воскликнул вдруг архидиакон Чендос, державший бархатную подушку с символами королевской власти.
Кривая Шея и Орлетон бросились к королю и подхватили потерявшего сознание Эдуарда в тот момент, когда он уже почти коснулся лбом каменных плит.
Его вновь усадили в кресло, стали трепать по щекам, дали понюхать уксуса. Наконец король глубоко вздохнул, открыл глаза, осмотрелся и внезапно разразился рыданиями. Словно таинственная сила, которую дает королям священный обряд помазания и коронования, та сила, что призвана помогать им в роковые минуты, покинула его. Казалось, душу Эдуарда расколдовали и он превратился в простого смертного.
Сквозь слезы он проговорил:
– Я знаю, милорды, знаю, я сам виноват в том, что я так низко пал, поэтому я должен смириться с моей тяжелой участью. Но меня не может не огорчать ненависть моего народа, ибо я всегда любил его. Я оскорблял вас, никогда я не сеял добро. Вы очень добры, милорды, что храните верность моему старшему сыну, что не перестали его любить и хотите, чтобы он стал королем. Итак, я удовлетворяю ваше желание. Заявляю перед всеми здесь присутствующими, что отказываюсь от всех своих прав на королевство. Освобождаю всех моих вассалов от присяги, которую они мне принесли, и прошу у них прощения. Приблизьтесь ко мне...
И вновь он сделал жест, чтобы ему поднесли корону и скипетр. Он схватил скипетр, и рука его бессильно повисла, будто уже забыла его вес. Передавая скипетр епископу Уинчестерскому, Эдуард сказал:
– Простите, милорды, простите мне за все оскорбления, которые я вам нанес.
Он протянул свои длинные белые руки к бархатной подушке и, приподняв корону, облобызал ее, как святыню. Протягивая ее затем Орлетону, он сказал:
– Возьмите ее, милорд, и возложите на голову моего сына. И простите мне все зло и все несправедливости, которые я вам причинил. Пусть простит меня мой народ, ибо меня самого постигло бедствие. Молитесь за меня, милорды, я теперь уже ничто.
Присутствующих поразило благородство его слов. В Эдуарде вновь проснулся король в ту самую минуту, когда он перестал им быть.
И тогда первый камергер сир Уильям Блаунт, выйдя из-за колонны на середину зала, встал между Эдуардом II и епископами и сломал о колено резной жезл – символ занимаемой им должности, как сделал бы он, если бы царствование кончилось и тело короля покоилось в могиле.
Глава VI
Война с котлами
«В силу того что сир Эдуард, бывший король Англии, по собственной воле, по совету и с согласия прелатов, графов, баронов и прочих знатных людей и всего королевства отрекся от престола и дал согласие, чтобы правление названным королевством перешло к сиру Эдуарду, старшему его сыну и наследнику, дабы тот правил государством и был коронован – почему все знатные сеньоры принесли присягу верности новому королю, – мы провозглашаем и объявляем мир нашему новому государю, его величеству Эдуарду-сыну и от имени его всем приказываем, чтобы никто не нарушал мир нашего государя, ибо он готов защищать право каждого и всякого в королевстве, будь то простолюдин или знатный человек. И если кто бы то ни было потребует что бы то ни было у другого, то он должен сделать это согласно закону, без применения силы или какого-либо иного принуждения».
Это обращение было зачитано 24 января 1327 года перед Парламентом Англии, и тотчас же был назначен Регентский совет, который возглавила королева и который состоял из двенадцати членов; в том числе в Совет вошли графы Кент, Норфолк, Ланкастер, маршал сир Томас Вейк и самый влиятельный из всех – Роджер Мортимер, барон Вигморский.
В воскресенье 1 февраля в Вестминстере состоялось коронование Эдуарда III. Накануне Генри Кривая Шея произвел в рыцари молодого короля, а также трех старших сыновей Роджера Мортимера.
На этой церемонии присутствовала леди Жанна Мортимер, вновь обретшая свободу и все свое имущество, но потерявшая любовь супруга. Она не осмеливалась поднять на королеву глаза, королева не осмеливалась смотреть на нее. Леди Жанна жестоко страдала от предательства двух существ, которым она преданно служила и которых любила больше всего на свете. Разве пятнадцатилетняя служба королеве Изабелле, преданность, близость, пятнадцать лет совместных тревог и волнений должны были быть оплачены такой ценой? Неужели длившийся двадцать три года брачный союз с Мортимером, которому она родила одиннадцать детей, должен был кончиться так плачевно? В том великом потрясении, которое изменило судьбу королевства и наделило высокой властью ее супруга, леди Жанна, верная и чистая душа, оказалась в лагере побежденных. И она простила, она с достоинством отошла в сторону именно потому, что речь шла о двух существах, которыми она восхищалась больше всего на свете, она понимала, что они неизбежно полюбят друг друга, если судьбе будет угодно свести их вместе.
После церемонии толпу впустили в Лондонское епископство, где ей был отдан на расправу бывший канцлер Роберт Бальдок. А через неделю мессир Иоанн Геннегау получил ренту в тысячу фунтов стерлингов в счет доходов с пошлин на шерсть и кожи в Лондонском порту.
Мессир Иоанн Геннегау охотно погостил бы еще при английском дворе. Но он дал обещание присутствовать на большом турнире в Конде-на-Шельде, куда должны были съехаться десятки принцев, в том числе и сам король Богемский. Там предстояли состязания, скачки, встречи с прекрасными дамами, которые пересекали всю Европу, лишь бы посмотреть на поединки прославленных рыцарей; там будут танцевать, соблазнять, развлекаться на празднествах и разыгрывать театральные представления. Не мог же в самом деле мессир Иоанн Геннегау пропустить такой случай покрасоваться с перьями на шлеме среди ристалища и сабель! Он дал согласие привезти с собой десятка полтора английских рыцарей, пожелавших принять участие в турнире.
В марте был наконец подписан мирный договор с Францией, уладивший аквитанский вопрос с огромным ущербом для Англии. Но мог ли Мортимер заставить Эдуарда III отказаться от условий договора, о которых сам вел переговоры и которые были силой навязаны Эдуарду II? Таково было наследие скверного правления, и за него приходилось теперь расплачиваться. Да к тому же Мортимера мало интересовала Гиэнь, где у него не было владений, и все свое внимание он обратил, как и до своего заточения в Тауэре, на Уэльс и Уэльскую марку.
Посланцы, прибывшие в Париж подписывать договор, застали короля Карла IV в весьма печальном и удрученном состоянии духа, ибо он надеялся на рождение сына, но в ноябре месяце Жанна д'Эвре родила ему дочь, да и та скончалась, не прожив двух месяцев.
В Английском королевстве уже начал было воцаряться порядок, когда вдруг старый король Шотландии Роберт Брюс – тот самый, что доставил столько неприятностей Эдуарду II, – несмотря на преклонный возраст и мучившую ето проказу, внезапно, за двенадцать дней до Пасхи, заявил юному Эдуарду III, что собирается напасть на его страну.
Первой мыслью Роджера Мортимера было изменить место пребывания бывшего короля Эдуарда II. Этого требовала осторожность. И в самом деле Генри Ланкастеру надлежало со своим войском быть в армии, да и кроме того, по сведениям, поступавшим из Кенилворта, он слишком мягко обращался с узником, ослабил охрану и позволял бывшему королю поддерживать связь с внешним миром. А между тем еще не все сторонники Диспенсеров были казнены; взять хотя бы графа Уорена, которому удалось бежать и которому посчастливилось больше, чем его зятю графу Арунделю. Некоторые из их сторонников укрылись в своих замках или нашли убежище у своих друзей, пережидая грозу, кое-кто бежал за пределы королевства. Возможно даже, старый шотландский король бросил вызов по их наущению.
С другой стороны, охватившее страну после освобождения великое народное ликование довольно быстро пошло на спад. После шести месяцев правления Роджера Мортимера его любили уже много меньше, не так заискивали перед ним – ибо по-прежнему существовали налоги и по-прежнему людей, не плативших их, бросали в тюрьмы. Сановники и лорды упрекали Мортимера в чрезмерной резкости, усиливающейся изо дня в день, и в честолюбии, которого он теперь уже не скрывал. Он вновь завладел всем своим состоянием, которое было отобрано у него графом Арунделем, да еще добавил к нему графство Глеморган и большую часть земель Хьюга младшего. Три его зятя (у Мортимера было три замужних дочери) – лорд Беркли, граф Чарлтон, граф Варвик – также расширяли свои земельные владения. Взяв на себя обязанность Великого Судьи Уэльса, некогда исполнявшуюся его дядей лордом Чирком, и присоединив к своим также и его земли, Мортимер замышлял создать графство из марки; расположенное на западе королевства, графство это на самом деле представляло бы огромное и почти независимое княжество.
Кроме того, Мортимер уже успел поссориться с Адамом Орлетоном. Орлетон, посланный в Авиньон для того, чтобы ускорить получение разрешения на брак юного короля, испросил у папы пустовавшее в то время место епископа Вустерского. Мортимер оскорбился тем, что он действовал без его согласия, и воспротивился планам Орлетона. Точно так же когда-то повел себя Эдуард II в отношении того же Орлетона, мстя за осаду Герифорда.
Уменьшалась также популярность королевы.
И вот вновь начиналась война, еще одна война с Шотландией! Следовательно, ничего не изменилось. Слишком много возлагалось надежд, чтобы не испытать теперь разочарования. Достаточно любого волнения в армии или заговора с целью освобождения Эдуарда II, чтобы шотландцы объединились с бывшей партией Диспенсеров; под рукой у них будет король, готовый взойти на трон и отдать им северные районы страны в обмен на свою свободу и вновь обретенную власть.
В ночь с 3 на 4 апреля низложенного короля разбудили и приказали быстро одеваться. Перед Эдуардом стоял высокий рыцарь, нескладный, с длинными желтыми зубами и темными прядями волос, падавшими ему на уши, – словом, весьма похожий на собственного коня.
– Куда ты меня везешь, Мальтраверс? – с ужасом спросил Эдуард, узнав в рыцаре того самого барона, которого некогда разорил и изгнал из королевства и от которого сейчас веяло убийством.
– Я везу тебя, Плантагенет, в более безопасное место, а для полной безопасности ты не должен знать, куда ты едешь, дабы твоя голова не выдала эту тайну твоим устам.
Мальтраверсу были приказано объезжать города стороной и не слишком мешкать в пути. Пятого апреля, после утомительного путешествия, проделанного рысью, а иногда и галопом, всего с одной короткой остановкой в аббатстве вблизи Глостера, король переступил порог замка Беркли и был передан под стражу одному из зятьев Мортимера.
* * *
Английское войско, которое, как предполагалось вначале, должно было быть созвано на Вознесение в Ньюкастле, собралось на Троицу в Йорке. Туда же перебрались и правители королевства, там же заседал Парламент; все происходило, как при низложенном короле, когда на страну нападала Шотландия.
Вскоре прибыл и мессир Иоанн Геннегау со своими геннегауцами, которых не замедлили позвать на помощь. И вновь на своих крупных рыжих конях явились еще не остывшие после жарких турниров в Конде-на-Шельде сиры де Линь, д'Энгьен, де Монс и де Сарр, а также Вильгельм де Байель, Парсифаль де Семери, Сане де Буссуа и Ульфар де Гистель, которые сумели прославить знамена Геннегау в турнирных поединках, мессир Тьери де Валькур, Рас де Грез, Иоанн Пиластр и три брата Харлебеке под брабантскими знаменами. Вместе с ними прибыли и сеньоры Фландрии, Камбре и Артуа и с ними сын маркиза де Жюлье.
Иоанн Геннегау бросил клич в Конде, и все они явились по его зову. От войны к турнирам, от турниров к войне – боже, как же они развлекались!
В честь возвращения геннегауцев в Йорке были устроены большие празднества. Им отведи лучшие жилища, для их увеселения затевали праздники и пиршества, где столы ломились от яств и дичи. Гасконские и рейнские вина лились рекой.
Прием, оказанный чужеземцам, рассердил анлийских лучников, которых насчитывалось добрых шесть тысяч; среди них было много старых воинов казненного графа Арунделя.
Однажды вечером, как то часто бывает среди стоящих бивуаком войск, во время игры в кости между анлийскими лучниками и оруженосцем одного брабантского рыцаря завязалась драка. Англичане, только и ждавшие случая, кликнули на помощь своих товарищей; все лучинки поднялись, чтобы проучить грубиянов с континента. Геннегауцы отступили на свои квартиры и укрепились там. Привлеченные шумом рыцари, прервав пиршество, высыпали на улицы, где на них тотчас же напали английские лучники. Они тоже попытались укрыться в своих жилищах, но не могли туда проникнуть, ибо там забаррикадировались их собственные люди. И вот цвет фландрской знати оказался безоружным и беззащитным. Но то были бравые вояки. Мессиры Парсифаль де Семери, Фастр де Рю и Санс де Буссуа притащили тяжелые дубовые оглобли из мастерской каретника и, прислонясь к стене, втроем прикончили с добрых полсотни лучников епископа Линкольна.
Эта пустячная стычка между союзниками обошлась обеим сторонам в три с лишним сотни убитых.
Шесть тысяч лучников даже думать забыли о войне с Шотландией и мечтали только о том, как бы перебить геннегауцев. Взбешенный и оскорбленный мессир Иоанн Геннегау хотел было вернуться к себе на родину, хотя он мог это сделать лишь при условии, если снимут осаду домов, где засели его воины. Но в конце концов после того, как нескольких человек вздернули на виселицу, все успокоились. Английские дамы, сопровождавшие своих мужей в поход, щедро дарили улыбки рыцарям Геннегау и, смахивая набегавшие на глаза слезы, осыпали их просьбами остаться. Геннегауцев разместили в полумиле от прочей армии, и в течение целого месяца они поглядывали на английских лучников, как собака на кошку.
Наконец решено было выступить в поход. Юный король Эдуард III, совершая свой первый военный поход, шел во главе восьми тысяч закованных в латы всадников и тридцати тысяч пехотинцев.
К несчастью, шотландцев обнаружить не удалось. Эти суровые воины передвигались без повозок и обозов. Их подвижные войска имели при себе легкую поклажу – плоский камень, притороченный к седлу, да небольшой мешочек с мукой; они умели прекрасно довольствоваться такими скудными запасами в течение нескольких дней; муку они разводили водой из ручья и пекли из нее на раскаленном камне лепешки. Шотландцы посмеивались над громоздкой английской армией, они нападали на нее, завязывали короткие схватки и тотчас же отходили, переправляясь в самых неожиданных местах через реки, заманивали противника в болота, в непроходимые леса, в ущелья с отвесными скалами. Англичане вслепую бродили между рекой Тайном и горами Чевиот.
Как-то в лесу, по которому продвигались англичане, послышался шум. Был дан сигнал тревоги. Все устремились вперед с опущенными забралами, выставив щит, с копьем в руках, не дожидаясь ни отца, ни брата, ни товарища, и к великому своему стыду натолкнулись на обезумевшее от страха стадо оленей, которое бросилось наутек, заслышав бряцание оружия.
Все труднее становилось с продовольствием. Провизию можно было найти лишь у немногих торговцев, да и те драли втридорога. Лошадям не хватало овса и сена. А тут еще как на грех начались дожди и лили без перерыва целую неделю, седла прели под всадниками, лошади теряли в грязи подковы, армия пала духом. По вечерам рыцари рубили саблями ветви и строили из них шалаши. А шотландцы по-прежнему были неуловимы!
Маршал войска сэр Томас Вейк был в отчаянии. Граф Кентский почти с сожалением вспоминал Ла Реоль: там по крайней мере хоть не было дождей. У Генри Кривой Шеи начались ревматические боли в затылке. Мортимер злился и без конца разъезжал между армией и Йоркширом, где находились королева и высшие сановники. Войска охватывало отчаяние, порождавшее ссоры, поговаривали даже о предательстве.
Однажды, когда командиры отрядов громко обсуждали, что не было сделано и что следовало бы сделать, юный король Эдуард III собрал несколько оруженосцев своего возраста и пообещал звание рыцаря и землю с доходами в сто фунтов тому, кто обнаружит местонахождение шотландской армии. Около двадцати юношей в возрасте четырнадцати – восемнадцати лет рассыпались во все стороны. Первым вернулся оруженосец по имени Томас Роксби. Падая от усталости и задыхаясь от волнения, он воскликнул:
– Ваше величество, шотландцы на горе, всего в четырех милях отсюда, они стоят там уже целую неделю. Вы не знали, где находятся они, а они потеряли ваш след.
Эдуард тотчас же приказал протрубить сбор и повел армию в край, называемый «белыми ландами». Был дан приказ атаковать шотландцев. Выслушав этот приказ, знаменитые участники турниров не могли опомниться от изумления. Но шум, производимый закованными в железо людьми, продвигавшимися в горах, разносился очень далеко и дошел до слуха воинов Роберта Брюса. Английские лучники и рыцари Геннегау взобрались на гряду холмов и уже приготовились спуститься вниз, как вдруг заметили всю шотландскую спешившуюся армию, построившуюся к бою, с натянутыми тетивами. Обе армии смотрели друг на друга издали, боясь идти на сближение, ибо место для конного боя было очень неудачным; так простояли они друг против друга целых двадцать два дня!
Поскольку шотландцы, видимо, не собирались менять выгодную для них позицию, а рыцари не хотели давать бой там, где трудно было развернуться, то противники оставались каждый на своей стороне холма, ожидая, кто первым оставит позицию. Дело ограничивалось мелкими стычками пехоты, происходившими главным образом ночью.
Самый выдающийся подвиг в этой странной войне между восьмидесятилетним прокаженным старцем и пятнадцатилетним королем совершил шотландец Джек Дуглас, который с двумя сотнями всадников своего отряда лунной ночью ворвался в лагерь англичан и с криками «Дуглас! Дуглас!» перевернул все вверх дном, перерезал даже три веревки, поддерживавшие палатку короля, и скрылся. С этой ночи английские рыцари ложились спать только в доспехах.
Наконец как-то на заре были взяты в плен двое якобы заплутавшихся шотландских воинов, двое дозорных, которым, по-видимому, не терпелось попасть в плен. Когда их привели к королю, они заявили:
– Сир, что вы здесь ищете? Наши шотландцы давно ушли в горы, а сир Роберт, наш король, приказал нам сообщить вам об этом, а также и то, что он больше не нападет на вас в нынешнем году, если вы не будете его преследовать.
Англичане снялись с места и осторожно, опасаясь засады, стали продвигаться вперед. Вскоре они очутились перед четырьмястами кипящими, подвешенными на прутьях котлами, в которых варилось мясо. Эти котлы были оставлены шотландцами, чтобы не загружать себя при отступлении и не производить лишнего шума. Кроме того, была обнаружена огромная куча старой кожаной обуви, отороченной мехом. Это шотландцы, прежде чем отправиться в путь, сменили обувь. Из живых существ в лагере находилось лишь пятеро привязанных к кольям пленных англичан, совершенно голых и с перебитыми палкой ногами.
Было бы безумием преследовать шотландцев в этой горной труднопроходимой стране, где население враждебно относилось к англичанам, а утомленной армии пришлось бы вести войну в непривычных для нее условиях. Кампанию объявили оконченной, армия вернулась в Йорк, где и была распущена.
Мессир Иоанн Геннегау подсчитал число убитых и искалеченных лошадей и представил счет на четырнадцать тысяч фунтов. У молодого короля Эдуарда в казне не нашлось такой суммы, а приходилось еще платить своим собственным войскам. Тогда мессир Иоанн Геннегау сделал, как обычно, великодушный жест и объявил себя гарантом перед своими рыцарями за всю сумму, которую им был должен его будущий племянник.
В конце лета Роджер Мортимер, лично не заинтересованный в сохранении северной части королевства, на скорую руку заключил мирный договор. Эдуард III вынужден был отказаться от сюзеренитета над Шотландией и признать Роберта Брюса королем этой страны, на что никогда бы не согласился Эдуард II; кроме того, Дэвид Брюс, сын Роберта Брюса, женился на Иоанне Английской, второй дочери королевы Изабеллы.
Стоило ли ради всего этого низлагать прежнего короля, жившего теперь изгнанником в Беркли?
Глава VII
Соломенная корона
Багровая заря разлилась по небосводу за холмами Каствуда.
– Скоро взойдет солнце, сэр Джон, – сказал Томас Гурней, один из двух всадников, ехавших во главе эскорта.
– Да, солнце-то взойдет скоро, мой друг, а мы еще не доехали до места назначения, – ответил Джон Мальтраверс, скакавший с ним рядом.
– Когда рассветет, люди, чего доброго, узнают того, кого мы везем, – вновь проговорил первый.
– Все может быть, но нужно во что бы то ни стало этого избежать.
Они нарочно повысили голос, чтобы их услышал следовавший за ними пленник.
Накануне в Беркли прибыл Томас Гурней, пересекший половину Англии, и привез из Йорка новое распоряжение Роджера Мортимера относительно охраны низложенного короля.
Гурней не отличался красотой. Нос у него был вздернутый и мясистый, зубы выступали вперед, а кожа походила на свиную – ярко-розовая, вся в пятнах и в рыжеватой щетине; из-под железной каски, словно пакля, торчали пучки густых волос.
В помощь ему Мортимер отрядил Огля, бывшего брадобрея Тауэра, которому был дан приказ приглядывать за Гурнеем.
С наступлением ночи, в тот час, когда крестьяне уже заканчивали ужин и ложились спать, небольшой вооруженный отряд покинул Беркли и направился на юг через безлюдные поля и замершие деревни. Мальтраверс и Гурней ехали впереди. Короля окружала дюжина солдат, которыми командовал младший офицер, звавшийся Тауэрли, огромный узколобый детина, умственные способности которого были столь же ограниченны, сколь велика была физическая сила. Но он был послушен и словно рожден для таких дел, при исполнении которых не следует задавать лишних вопросов. Колонну замыкали Огль и монах Гийом, также не самый сообразительный из всей братии, но он мог пригодиться на случай соборования.
Всю ночь бывший король напрасно пытался догадаться, куда его везут. Вот уже взошла заря.
– А что нужно сделать, чтобы человек стал неузнаваемым? – рассуждал Мальтраверс.
– Изменить его лицо, сэр Джон; думаю, другого способа нет, – ответил Гурней.
– Нужно бы выпачкать его дегтем или сажей.
– Но тогда крестьяне подумают, что мы везем мавра.
– Да и дегтя-то у нас как на грех нету.
– Toгдa его можно побрить, – сказал Томас Гурней, озорно подмигнув.
– Прекрасная мысль, мой друг! Тем более что у нас есть брадобрей. Сами небеса пришли нам на помощь. Огль, Oгль, приблизься-ка сюда! Захватил ты таз и бритвы?
– Да, сэр, они со мной, и я готов вам служить, – ответил Огль, подъезжая к рыцарям.
– Тогда сделаем привал. Вон у того небольшого ручейка.
Весь этот спектакль они условились разыграть еще накануне. Небольшой отряд остановился. Гурней и Огль спешились. Гурней был широкоплечий, с короткими кривыми ногами. Огль расстелил на траве кусок холста, разложил на нем свой инструмент и принялся не спеша точить бритву, не спуская глаз с бывшего короля.
– Чего вы хотите от меня? Что вы собираетесь со мной делать? – тревожно спросил Эдуард II.
– Мы хотим, чтобы ты сошел со своего коня, благородный сэр, дабы мы могли изменить твое лицо. А вот и подходящий для тебя трон, – сказал Томас Гурней, указывая на взрытый кротом бугорок, который он приплюснул каблуком сапога. – А ну, садись!
Эдуард повиновался. Но так как он замешкался, Гурней толкнул его, да так сильно, что король упал навзничь. Солдаты покатились с хохоту.
– А ну, становись в круг, – скомандовал Гурней. Солдаты встали полукругом, а великан Тауэрли поместился сзади короля, чтобы в случае надобности надавить ему на плечи.
Вода, которую зачерпнул Огль из ручья, оказалась ледяной.
– Смочи-ка ему как следует физиономию, – посоветовал Гурней.
Брадобрей одним махом выплеснул в лицо короля целый тазик воды. Потом размашистыми, грубыми движениями начал водить бритвой по его щекам. Светлые пучки волос падали на траву.
Мальтраверс остался сидеть на коне. Опершись руками о луку седла, со свисающими на уши космами волос, он с явным наслаждением наблюдал за происходящим.
После двух взмахов бритвы Эдуард воскликнул:
– Мне больно! Не могли бы вы по крайней мере смочить мне лицо теплой водой?
– Теплой водой? – отозвался Гурней. – Полюбуйтесь-ка на этого неженку!
И Огль, приблизив к королю свое круглое белесое лицо, в упор бросил ему:
– А разве лорду Мортимеру, когда он сидел в Тауэре, подогревали воду для бритья?
И он вновь принялся брить короля широкими взмахами бритвы. Кровь струилась по щекам. От боли Эдуард заплакал.
– Посмотрите-ка на этого ловкача, – воскликнул Мальтраверс, – нашел все-таки способ получить теплую воду для бритья.
– Сбрить и волосы, сэр Томас? – спросил Огль.
– Конечно, конечно, брей и волосы, – ответил Гурней.
И из-под бритвы начали падать пряди волос.
Спустя десять минут Огль протянул своему клиенту оловянное зеркальце, и бывший государь Англии с ужасом увидел свое настоящее лицо, детское и старческое одновременно, голый, узкий и вытянутый череп, длинный безвольный подбородок; Эдуард чувствовал себя смешным, словно стриженая собачонка.
– Я не узнаю себя, – проговорил он.
Стоявшие вокруг солдаты расхохотались.
– Вот так здорово! – бросил Мальтраверс, не слезая с коня. – Если ты сам себя не узнаешь, то те, кто захочет тебя отыскать, и подавно тебя не узнают. Вот тебе наказание за попытку совершить побег.
Именно поэтому-то короля и перевозили на новое место. Несколько уэльских сеньоров под предводительством некоего Риса эп Грефида устроили заговор, чтобы освободить низложенного короля. Мортимера вовремя предупредили. Эдуард, воспользовавшись попустительством Томаса Беркли, бежал из своей тюрьмы. Мальтраверс тотчас же пустился за ним в погоню и догнал его в лесу, когда король бежал к реке, как загнанный олень. Бывший король пытался достичь устья Северна в надежде найти там лодку. Сейчас Мальтраверс наслаждался местью, но вскоре ему стало жарко.
– Вставай, король, пора в путь, – сказал он.
– А где мы остановимся? – спросил Эдуард.
– Там, где будем уверены, что ты не встретишь своих друзей. И где ты сможешь спокойно спать. Положись на нас, мы будем надежно охранять твой покой.
* * *
Путешествие длилось целую неделю. Ночью они ехали, а днем отдыхали то в замке, где им заведомо не грозила опасность, то в открытом поле – в каком– нибудь заброшенном сарае. На рассвете пятого дня Эдуард увидел на горизонте очертания огромной серой крепости, возвышавшейся на холме. Порывы ветра доносили свежий, влажный, слегка солоноватый морской воздух.
– Это же Корф! – воскликнул Эдуард. – Значит, вы везете меня сюда?
– Конечно, Корф, – ответил Томас Гурней. – Видно, ты хорошо знаешь замки своего королевства.
Громкий крик ужаса вырвался из груди Эдуарда. Когда-то астролог дал ему совет не останавливаться в этом замке, ибо пребывание там может оказаться для короля роковым. Когда Эдуард наведывался в Дорсетт и Девоншир, он несколько раз подъезжал к Корфу, но упорно отказывался даже заглядывать в эту крепость.
Замок Корф был построен раньше Кенилворта, был больше его и производил еще более зловещее впечатление. Его гигантская башня возвышалась над всеми окрестностями, над всем полуостровом Пербек. Некоторые из его укреплений были построены еще до нормандского нашествия. Он часто служил темницей; так, например, Иоанн Безземельный сто двадцать лет назад приказал уморить там с голоду двадцать двух французских рыцарей. Казалось, Корф был построен именно для того, чтобы там совершались преступления. Зловещую славу этот замок приобрел еще к тысячному году, когда в его стенах был убит пятнадцатилетний мальчик, король Эдуард, прозванный Мучеником, тоже Эдуард II, но из саксонской династии.
Легенда об этом убийстве еще жила в округе. Эдуарда Саксонского, сына короля Эдгара, от которого он наследовал престол, возненавидела его мачеха королева Эльфрида, вторая супруга его отца. Однажды, когда он, возвратившись верхом с охоты, мучимый сильной жаждой, поднес ко рту рог с вином, королева Эльфрида вонзила ему в спину кинжал. Взвыв от боли, юный король пришпорил своего коня и поскакал к лесу. Там, истекая кровью, он упал с седла, но нога его застряла в стремени, и напуганная лошадь долго волочила безжизненное тело, а его голова билась о деревья.
Крестьяне нашли в лесу тело по кровавым следам, оставшимся на траве. Они тайно похоронили его. На могиле стали происходить чудеса. Позже Эдуард был причислен к лику святых.
То же имя, Эдуард, тоже Второй, правда, династия другая. Это сходство, еще более жуткое из-за предсказания астролога, приводило короля в трепет. Неужели Корф станет свидетелем смерти еще одного Эдуарда II?
– Ради торжественного твоего прибытия в сию прекрасную цитадель тебе требуется корона, мой благородный сэр, – сказал Мальтраверс. – А ну-ка, Тауэрли, собери немного сена.
Из охапки сена, которую приволок великан, Мальтраверс смастерил корону и водрузил ее на бритый череп короля. Сухие травинки больно вонзились ему в кожу.
– А теперь вперед и не взыщи, что не припасли труб!
Глубокий ров, крепостная стена между двумя круглыми толстыми башнями, подъемный мост, зеленый склон холма, снова ров, опять решетчатые ворота и затем еще зеленый холм, а если обернуться, то увидишь маленькие деревенские домики с крышами из тесно сложенных наподобие черепицы серых камней. Удивительно, как такие маленькие домики выдерживают столь тяжелую кровлю!
– Ну, иди, – крикнул Мальтраверс и ударил Эдуарда кулаком в спину.
Корона из сена покачнулась. Лошади двигались теперь по узким кривым проходам наподобие коридоров, вымощенным морской галькой, между огромными, наводящими ужас стенами, на которых, словно черные кружева, окаймлявшие серый камень, сидели в ряд вороны и смотрели с пятидесятифутовой высоты на проезжавшую кавалькаду.
Король Эдуард II был уверен, что его сейчас убьют. Ведь есть много способов умертвить человека.
Однако Томас Гурчей и Джон Мальтраверс не получали приказа убить короля, им только было дано повеление поскорее свести его в могилу. Они выбрали медленную смерть. Дважды в день бывшему королю Англии подавали отвратительную ржаную похлебку, а стражники его объедались различными яствами. Но он переносил все – и эту мерзкую пищу, и насмешки, и побои, на которые не скупились его стражи. И, как ни странно, был силен телом и даже духом. Другие бы на его месте давно потеряли рассудок, он же лишь стонал. Но даже стоны эти свидетельствовали о здравом рассудке.
– Неужели мои прегрешения столь велики, что я не заслуживаю ни жалости, ни снисхождения? Неужели вы лишились христианского милосердия и доброты? – говорил он своим палачам. – Пусть я уже не государь, но я еще пока супруг и отец. Разве я могу внушать страх моей жене и моим детям? Неужели им мало того, что они отобрали у меня все, что я имел?
– Зачем же ты жалуешься на свою супругу, сир король? Разве ее величество королева не посылала тебе прекрасной одежды и нежных писем, которые мы тебе читали?
– Мошенники, мошенники, – твердил Эдуард, – вы мне только показали эту одежду, но не дали ее; по вашей милости я гнию в этих мерзких лохмотьях. А письма, неужели вы думаете, что я не понимаю, почему эта злая женщина шлет их мне? Ей нужны доказательства, что она, мол, сочувствует мне. Это она, она со злодеем Мортимером приказывает вам мучить меня! Не будь ее и этого предателя, мои дети пришли бы обнять меня, я в этом уверен!
– Королева, твоя супруга, и твои дети, – отвечал Мальтраверс, – чересчур боятся твоего жестокого нрава. Слишком они натерпелись из-за твоих злодеяний и злобы, так что вряд ли они горят желанием увидеться с тобой.
– Радуйтесь, негодяи, радуйтесь, – говорил король. – Придет время, и вы поплатитесь за все муки, которые я перенес по вашей вине.
И он начинал плакать, уткнув в ладони бритый подбородок. Он плакал, но не умирал.
Гурней и Мальтраверс ужасно скучали в Корфе, ибо все удовольствия и развлечения уже давно иссякли, даже удовольствие мучить короля потеряло прежнюю остроту. Кроме того, Мальтраверс оставил в Беркли свою супругу Еву у своего шурина, да и в округе уже начали ходить слухи о том, что в замке содержится низложенный король. Тогда, после обмена посланиями с Мортимером, было решено переправить Эдуарда в Беркли.
Когда в сопровождении того же эскорта король Эдуард, лишь чуть похудевший и чуть больше сгорбившийся, вновь прошел под теми же опускающимися огромными решетками, по подъемным мостам, миновал два ряда крепостных стен, он, вопреки всей тяжести своего положения, почувствовал огромное облегчение, освободился от вечных страхов. Астролог обманул его.
Глава VIII
Bonum est
Королева Изабелла была уже в постели, две золотистые косы лежали у нее на груди. Роджер Мортимер, пользуясь своей привилегией, вошел в ее опочивальню без доклада. По выражению его лица королева сразу догадалась, о чем он сейчас будет говорить, вернее, о чем заговорит вновь.
– Я получил известия из Беркли, – сказал он нарочито спокойным и равнодушным тоном.
Изабелла не ответила.
За полуоткрытым окном дышала свежая сентябрьская ночь. Мортимер подошел к окну, широко распахнул его и некоторое время глядел на раскинувшийся внизу город Линкольн с еще не погашенными кое-где огнями, с тесным строем домов. Линкольн был четвертым городом королевства после Лондона, Уинчестера и Йорка. Сюда десять месяцев назад прислали одну из частей тела Хьюга Диспенсера младшего. Переехавший из Йоркшира королевский двор находился здесь уже целую неделю.
Изабелла смотрела на широкие плечи и вьющиеся волосы Мортимера, вырисовывавшегося в рамке окна на фоне ночного неба. В эту минуту она его не любила.
– Ваш супруг, по-видимому, упрямо цепляется за жизнь, – заговорил Мортимер, повернувшись к ней, – а жизнь его ставит под угрозу спокойствие всего королевства. В уэльских замках зреет заговор, имеющий целью его освободить. Доминиканцы осмеливаются возносить за него молитвы даже в самом Лондоне, где, как вам известно, в июле были волнения, которые могут повториться вновь. Согласен с вами, сам Эдуард не опасен, но он прекрасный повод для происков наших врагов. Прошу вас, соблаговолите наконец отдать приказ, который я вам посоветовал отдать и без которого ни вы, ни ваш сын не будете знать покоя.
Изабелла устало вздохнула. Почему он сам не хочет отдать этот приказ? Почему не берет на себя это решение, он, который делает погоду в королевстве?
– Любезный Мортимер, – спокойно сказала она, – я уже ответила вам, что вы никогда не добьетесь от меня этого приказа.
Роджер Мортимер закрыл окно, он боялся вспылить.
– Но почему же, – наконец проговорил он, – после стольких испытаний и стольких опасностей вы стали теперь врагом собственной своей безопасности?
Она отрицательно покачала головой.
– Не могу. Я предпочту подвергнуться любой опасности, нежели прибегнуть к такому средству. Прошу тебя, Роджер, пусть наши руки не будут обагрены его кровью.
Мортимер усмехнулся.
– И откуда это у тебя вдруг такое уважение к крови твоих врагов? – сказал он. – Ты не отвращала глаз, когда на городских площадях лилась кровь графа Арунделя, кровь Диспенсеров, Бальдока. Иногда ночью мне даже казалось, что зрелище крови тебе по душе. Разве на руках у этого дражайшего сира не больше крови, чем на наших руках не только теперь, но и впредь? Разве он не пролил бы с удовольствием мою или твою кровь, если бы только имел возможность? Тот, кто боится крови, не должен быть ни королем, ни королевой, Изабелла, таким людям лучше уйти в монастырь, надеть монашеское одеяние и отказаться от любви и власти.
Их взгляды на мгновенье встретились. Серые глаза под густыми бровями блестели при свете свечей злым огоньком, белый рубец на губе придавал лицу жестокое выражение. Изабелла первая отвела взор.
– Вспомни, Мортимер, когда-то он пощадил тебя, – сказала она. – Теперь он, наверное, думает, что, не уступи он просьбам баронов, епископов и моим тоже, он казнил бы тебя, как Томаса Ланкастера...
– Я прекрасно помню об этом и именно потому не хочу когда-нибудь испытывать сожаления, подобные тем, которые испытывает он сейчас. По моему мнению, твое упрямое сочувствие по меньшей мере странно.
Он замолк.
– Значит, ты все еще любишь его? – добавил он. – Я не вижу иной причины.
Изабелла пожала плечами.
– Так вот что движет тобою! – проговорила она. – Ты хочешь получить еще одно доказательство моей любви к тебе. Неужели в тебе никогда не утихнет ярость ревнивца? Разве я не доказала не только перед всем королевством Франции и перед королевством Англии, но даже перед собственным сыном, что нет у меня в сердце иной любви, кроме любви к тебе? Что же еще я должна сделать?
– Только то, о чем я тебя прошу, и ничего больше. Но я вижу, ты не можешь решиться. Вижу, что клятва, которую мы дали друг другу и которая должна была связать нас навеки и внушать нам единые желания, была для тебя лишь притворством. Я вижу, что волею судеб я вверил себя слабому созданию.
Он ревнивец, просто ревнивец! Всемогущий регент, назначающий на все посты, наставник юного короля, живущий с королевой, как с законной супругой, не стесняясь баронов, Мортимер пo-прежнему ревновал Изабеллу. «А может, он не так уж неправ?» – подумалось вдруг ей. Ибо ревность заставляет человека, на которого она обращена, выискивать в себе то, что могло ее породить, и в этом-то ее опасность. И тогда всплывают в памяти иные, мимолетные чувства, коим раньше не придавалось значения. Странное дело! Изабелла была уверена, что ненавидит Эдуарда, как только может ненавидеть женщина; она думала о нем с презрением, отвращением и злобой. И все же... И все же воспоминания об обручальных кольцах, короновании, материнстве, воспоминания, которые она хранила не так о нем, как о самой себе, воспоминания о надуманной любви к нему – все это удерживало ее. Не могла теперь она решиться отдать приказ о смерти отца детей, которых она родила... «И они еще называют меня Французской волчицей!» Никогда святой не бывает полностью святым, а жестокосердый полностью жестокосердым, как думают люди; никто не в состоянии проследить минуту за минутой порывы чужой души.
К тому же Эдуард, даже низложенный, оставался королем. Пусть его лишили всего, обобрали, заключили в темницу, все равно он оставался особой королевского ранга. А Изабелла была королевой, воспитанной в духе уважения к королевскому званию. В детстве перед глазами ее был пример подлинного королевского величия, воплощенною в человеке, который считал, что происхождение и помазание на царство возвысили его над всеми людьми, и который не скрывал этого. Посягнуть на жизнь подданного, будь он даже самого знатного рода, лишь преступление. Но лишить жизни особу короля – это уже прямое святотатство, как бы отрицание неприкосновенности, которой должны пользоваться государи.
– Тебе этого не понять, Мортимер, ибо ты не король и в жилах твоих не течет королевская кровь.
Она спохватилась, но слишком поздно, что думает вслух!
Барону Уэльской марки, потомку соратника Вильгельма Завоевателя, наместнику Уэльса, был нанесен жестокий удар. Он отпрянул на два шага и отвесил королеве поклон.
– Мне кажется, ваше величество, что не король вернул вас на престол, но ждать, чтобы вы признали это, видимо, значит попусту терять время. Не будучи ни королем, ни сыном короля, я, несмотря на все свои заслуги, немногого стою в ваших глазах. Ну что ж, пусть ваши враги освободят вашего супруга-венценосца, можете даже сделать это своими собственными руками! Ваш могущественный брат, король Франции, не замедлит вновь взять вас под защиту, как он уже сделал однажды, когда вам пришлось бежать в Геннегау и когда я поддерживал вас в седле. Мортимер – не король, и жизнь его поэтому не защищена от превратностей судьбы. Что ж, мадам, пока еще не поздно, пойду искать себе убежище в другом месте, за пределами королевства, королева коего так мало меня любит, что мне здесь нечего больше делать!
С этими словами он направился к дверям. Мортимер умел владеть собой даже в приступе ярости; он не хлопнул дубовой дверью, а не спеша прикрыл ее, и в коридоре затихли его шаги.
Слишком хорошо знала Изабелла своего гордеца Мортимера и не верила в его возвращение. Она вскочила с постели, выбежала в одной рубашке в коридор, а догнав Мортимера, схватила его за край плаща и повисла у него на руке.
– Не уходи, останься, милый Мортимер, молю тебя! – воскликнула она, не боясь, что их могут услышать. – Я женщина, мне нужны твои советы и твоя поддержка! Останься, останься, бога ради, и действуй так, как сочтешь нужным.
Обливаясь слезами, она прижималась к этой груди, к этому сердцу, без которого не могла жить!
– Я хочу того, чего хочешь ты, – добавила она.
На шум выскочили слуги, но тотчас же исчезли, испуганные тем, что стали свидетелями ссоры между любовниками.
– Ты действительно хочешь того, чего хочу я?.. – спросил Мортимер, сжав лицо королевы в ладонях. – Хорошо! Эй, стража! Немедленно разыщите мне монсеньера Орлетона.
* * *
В течение нескольких месяцев между Мортимером и Орлетоном были довольно натянутые отношения из-за глупой ссоры; папа обещал епископство Вустерское Орлетону, а Мортимер дал слово добиться согласия короля на передачу этого епископства другому лицу. Знай Мортимер, что его друг мечтает об этом епископстве, никаких трудностей, разумеется, не возникло бы. Но Орлетон действовал втайне, а Мортимер уже дал клятву и не хотел от нее отказываться. Он перенес дело в Парламент, когда тот находился еще в Йорке, и добился конфискации доходов епископства Вустера. Орлетон, который уже не был епископом Герифордским и не стал епископом Вустерским, счел это чересчур большой неблагодарностью со стороны человека, которому он помог бежать из Тауэра. Вопрос все еще не был решен, и Орлетон по-прежнему следовал за двором.
«Когда-нибудь я еще понадоблюсь Мортимеру, – думал Орлетон, – и тогда я выберу себе любую епархию, какую только захочу!»
И вот этот день, вернее, ночь настала. Орлетон понял это, переступив порог королевской опочивальни. Королева Изабелла вновь легла в постель, а Мортимер большими шагами ходил взад и вперед по комнате. На глазах у королевы еще не просохли слезы. Если прелата не стеснялись до такой степени, значит, в нем действительно нуждаются!
– Ее величество королева, – начал Мортимер, – вполне справедливо считает, имея в виду известные вам происки, что жизнь ее супруга представляет угрозу для королевства, и она озабочена тем, что всевышний не спешит призвать его к себе.
Адам Орлетон взглянул на Изабеллу, Изабелла взглянула на Мортимера, затем перевела взор на епископа и еле заметно утвердительно кивнула головой. По лицу Орлетона скользнула улыбка, но выражала она не жестокость и насмешку, а скрытую грусть.
– Перед ее величеством королевой, – проговорил он, – стоит ныне трудная задача, нередко возникающая перед теми, кто несет бремя государственной власти: следует ли принести в жертву одну жизнь ради того, чтобы устранить угрозу, нависшую над многими?
Мортимер повернулся к Изабелле и сказал:
– Вы слышите?
Он был весьма доволен той поддержкой, какую ему оказывал епископ, и сожалел только, что сам не додумался до столь веского аргумента.
– Речь идет о безопасности народов, – вновь заговорил Орлетон, – и именно мы, священнослужители, призваны истолковывать волю всевышнего. Конечно, Евангелие запрещает нам ускорять чью-либо кончину. Но законы божьи не распространяются на королей, когда они приговаривают к смерти своих подданных... Я не раз думал, милорд, что страже, которую вы приставили к низложенному королю, следовало бы избавить вас от необходимости ставить и решать такие вопросы.
– По-моему, они уже сделали все, что могли, – ответил Мортимер. – Вряд ли они рискнут пойти дальше, не получив письменного распоряжения.
Орлетон покачал головой, но ничего не ответил.
– Письменный же приказ, – продолжал Мортимер, – может попасть не в те руки, которым он предназначен. Более того, он может послужить оружием в руках тех, кто его выполнит, против того, кто его дал. Вы меня понимаете?
Орлетон снова улыбнулся. Неужели они считают его таким простаком?
– Иными словами, милорд, – сказал он, – вы хотите послать приказ, не посылая его.
– Вернее, я хочу послать такой приказ, который был бы понятен лишь тому, кто его должен попять, и был бы темен для тех, кому он не предназначен. Именно об этом я и хотел посоветоваться с вами, человеком, весьма опытным, если, конечно, вы согласитесь мне помочь.
– И вы просите об этом, милорд, бедного епископа, не имеющего даже пристанища, где он мог бы приклонить свою голову?
Тут улыбнулся Мортимер.
– Ну, ну, милорд Орлетон, не будем вспоминать старое. Вы сами знаете, что рассердили меня. Почему вы прямо не сказали мне, чего хотите! Но если вы так настаиваете, я складываю оружие. Отныне Вустер ваш, тому порукой мое слово. Вы отлично знаете, что всегда останетесь моим другом.
Епископ кивнул головой. Да, он знал это, он тоже питал к Мортимеру дружеские чувства, и их размолвка ничего не изменила. Достаточно было им очутиться рядом, чтобы оба поняли это. Слишком много общих воспоминаний связывало их, слишком много потрудились они вместе, неизменно восхищались друг другом. Даже нынче вечером, в эту трудную минуту, когда Мортимер вырвал наконец у королевы долгожданное согласие, он позвал к себе именно его, епископа Орлетона, низенького человека с узкими плечами, утиной походкой, слабым зрением, испорченным долгой работой над оксфордскими манускриптами. Они были такими близкими друзьями, что за беседой совсем забыли о королеве, которая смотрела на них огромными голубыми глазами и чувствовала себя неловко в их обществе.
– Все помнят вашу прекрасную проповедь «Caput meum doleo», позволившую низложить скверного государя, – сказал Мортимер. – Не кто иной, как вы, добились отречения Эдуарда.
Наконец-то пришло долгожданное признание его заслуг! Орлетон, потупив взор, слушал эти похвалы.
– Итак, вы хотите, чтобы я довел дело до конца? – спросил он.
В опочивальне стоял стол с перьями и пергаментом. Орлетон попросил нож, потому что он мог писать только теми перьями, которые чинил сам. Трудясь над пером, он собирался с мыслями. Мортимер не прерывал его раздумий.
– Приказ не должен быть длинным, – нарушил молчание Орлетон.
Он смотрел куда-то вдаль с довольным видом. Казалось, он забыл, что речь идет о смерти человека; он испытывал чувство гордости, удовлетворение ученого, только что решившего трудный стилистический вопрос. Низко склонившись над столом, он написал всего лишь одну фразу четким, аккуратным почерком, посыпал песком написанное и, протянув листок Мортимеру, сказал:
– Я согласен даже скрепить это письмо своей собственной печатью, если вы или ее величество королева считаете, что не должны сами этого делать.
Он и впрямь был весьма доволен собой.
Мортимер подошел к свече. Письмо было написано по-латыни. Он медленно прочитал вслух:
– Eduardum occidere nolite timere bonum est.
Затем, взглянув на епископа, сказал: – Eduardum occidere – это я хорошо понимаю, nolite значит не делайте, timere значит опасаться, bonum est – хорошо.
Орлетон улыбнулся.
– Как надо понимать: «Эдуарда не убивайте, бойтесь недоброго дела», – спросил Мортимер, – или же: «Не бойтесь убить Эдуарда, это доброе дело»? Где же запятая?
– Ее нет, – ответил Орлетон. – Если господь пожелает, тот, кто получит письмо, поймет его смысл. Но разве можно кого-нибудь упрекнуть за такое письмо?
Мортимер озадаченно поглядел на него.
– Я не знаю, – проговорил он, – умеют ли Мальтраверс и Гурней читать по-латыни.
– Брат Гийом, которого по вашей просьбе я послал с ними, понимает латынь. К тому же гонец может передать изустно и только изустно, что любые предпринимаемые согласно этому приказу действия должны совершаться так, чтобы не оставить следов.
– И вы действительно готовы скрепить это послание своей печатью? – спросил Мортимер.
– Конечно, – отозвался Орлетон.
Поистине он был добрым другом. Мортимер проводил его до самого низа лестницы, потом вновь поднялся в опочивальню королевы.
– Милый Мортимер, – сказала Изабелла, – не оставляйте меня одну нынче ночью.
Сентябрьская ночь вовсе не была такой уж холодной, чтобы королева боялась замерзнуть.
Глава IX
Раскаленное железо
Беркли по сравнению с огромными крепостями Кенилворта или Корфа просто небольшой замок. Сложен он из красного камня и благодаря своим размерам вполне приспособлен для жилья. Прямо к замку примыкает кладбище, в центре которого стоит церковь. Надгробные плиты успели уже покрыться зеленым мхом, тонким, словно шелковые нити.
Томас Беркли, довольно славный молодой человек, вовсе не питал злых умыслов против себе подобных. Однако у него не было причин особенно благоволить к бывшему королю Эдуарду II, который продержал его в течение четырех лет в Веллингфордской тюрьме вместе с его отцом, Морисом Беркли, скончавшимся в заключении. И напротив, он был привязан к своему могущественному тестю Роджеру Мортимеру, на старшей дочери которого женился в 1320 году, – он примкнул к Мортимеру во время мятежа и был освобожден им в минувшем году. Томас получал сто шиллингов в день за охрану и содержание низложенного короля, а это были немалые деньги. Его жена Маргарита Мортимер и его сестра Ева, супруга Мальтраверса, были тоже совсем неплохие женщины.
Эдуард II легче бы переносил свое заточение, если бы ему приходилось иметь дело только с семьей Беркли, но, к несчастью, при нем было трое мучителей – Мальтраверс, Гурней и цирюльник Огль. Они не давали бывшему королю ни отдыха, ни срока, изощрялись в жестокостях и даже состязались между собой, придумывая различные пытки.
Мальтраверсу пришла мысль поместить Эдуарда в круглом помещении, расположенном в башне всего несколько футов в диаметре, середину которого занимал колодец – каменный мешок. Достаточно было одного неосторожного движения, чтобы свалиться в эту глубокую яму. Поэтому Эдуарду приходилось быть все время начеку. Сильный сорокачетырехлетний мужчина выглядел теперь шестидесятилетним старцем; брошенный в темницу, он целые дни лежал на охапке соломы, прижавшись к стене спиной. Стоило ему на короткое время забыться тревожным сном, как он тут же просыпался весь в холодном поту от страха, что приблизился к колодцу.
К этой пытке страхом Гурней добавил еще одну пытку – вонью. По его приказу в округе собирали особенно зловонную падаль – трупы барсуков, попавших в капканы, лисиц, хорьков, а также дохлых птиц – и бросали в каменный мешок, для того чтобы эта тухлятина окончательно отравила воздух, которого и без того едва хватало пленнику.
– Вот подходящая дичь для нашего дурачка! – радовались палачи каждое утро, когда им приносили новую порцию дохлятины.
Сами они не обладали тонким нюхом и все вместе или по очереди торчали в маленькой комнатке на верху башни, сообщавшейся с чуланом, где медленно угасал король. Время от времени зловоние доходило и до них, но лишь вызывало грубые шутки:
– Ну и запашок от этого юродивого! – восклицали они, бросая игральные кости и попивая из кружек пиво.
В тот день, когда пришло письмо от Адама Орлетона, они долго совещались между собой. Брат Гийом перевел послание; у него не было сомнений относительно истинного смысла письма, однако от него не ускользнула содержавшаяся в нем двусмыслица, и он сообщил о ней своим дружкам. Тройка злодеев добрых четверть часа хлопала себя по ляжкам, повторяя на все лады: «Bonum est... Bonum est» – и покатываясь со смеху.
Туповатый гонец, доставивший послание, точно передал устный приказ: «Никаких следов».
Именно этот вопрос они и обсуждали.
– Ей-богу, все эти придворные, епископы и прочие лорды сами не знают, чего требуют! – твердил Мальтраверс. – Приказывают убить, но пусть, мол, никто этого не заметит.
Как поступить? Если прибегнуть к отраве, почернеет труп; кроме того, за ядом придется обращаться к людям, которые, чего доброго, проговорятся... Удушить? На шее останется след от петли, а лицо посинеет.
И тут бывшего брадобрея Тауэра осенила блестящая мысль. Томас Гурней внес в предложенный Оглем план кое-какие поправки, а долговязый Мальтраверс с хохотом смаковал подробности, обнажая свои лошадиные зубы и десны.
– Пускай примет кару так, как грешил! – воскликнул он.
Мысль эта казалась ему поистине блестящей.
– Но нам требуется четвертый, – сказал Гурней. – Пускай нам поможет твой шурин Томас.
– Да разве ты не знаешь Томаса? – ответил Мальтраверс. – Он, конечно, получает свои пять фунтов в день, но сердце у него чересчур чувствительное. Какой из него помощник, он в любую минуту может в обморок упасть.
– Думаю, что дылда Тауэрли охотно нам поможет, стоит ему посулить приличную сумму, – вмешался Огль. – К тому же он так глуп, что, даже если проговорится, все равно никто ему не поверит.
Решили дождаться вечера. Гурней заказал на кухне хороший обед для пленника – пышный пирог, зажаренную на вертеле мелкую дичь, бычий хвост в соусе. Эдуард не обедал так роскошно со времен Кенилворта, где он проводил вечера в обществе своего кузена Генри Кривой Шеи. Вначале он удивился и даже встревожился при виде столь необычного угощения, но затем приободрился. Вместо того чтобы поставить миску прямо на соломенную подстилку, как это делалось до сих пор, его усадили в маленькой смежной комнате на скамеечку, что показалось ему чуть ли не сказочным комфортом, и он наслаждался яствами, вкус которых уже успел забыть. Ему даже подали вина, хороший кларет, привезенный по приказу Томаса Беркли из Аквитании. Трое стражников присутствовали при этом пиршестве, то и дело подмигивая друг другу.
– У него не хватит времени, чтобы переварить все это, – шепнул Мальтраверс Гурнею.
Верзила Тауэрли стоял в дверях, почти загораживая собой весь проем.
– Теперь, надеюсь, ты чувствуешь себя гораздо лучше, не так ли, милорд? – осведомился Гурней, когда бывший король кончил трапезу. – Сейчас тебя проводят в хорошую комнату, где тебя ждет пуховая постель.
Бритоголовый узник удивленно взглянул на своих стражей, и длинный подбородок его задрожал.
– Вы получили новые распоряжения? – спросил он.
В голосе его слышались нотки боязливой покорности.
– О да, конечно, получили новый приказ, и теперь с тобой будут хорошо обращаться, милорд! – ответил Мальтраверс. – Мы приказали даже разжечь огонь в той комнате, где ты будешь спать, так как ночи становятся прохладными, не правда ли, Гурней? Что ни говори, а уже конец сентября.
Король спустился по узкой лестнице, его провели через поросший травою двор башни, затем велели подняться на противоположную стену. Его тюремщики не солгали, ему приготовили одну из внутренних комнат, правда, не такую роскошную, как во дворце, но все же довольно приличную, чистую, выбеленную известью. Здесь стояла кровать с огромной периной и жаровня, полная раскаленных углей. В комнате было почти жарко.
Мысли короля смешались, от вина слегка кружилась голова. «Значит, достаточно хорошо поесть, чтобы вновь почувствовать радость жизни?» Но каковы эти новые распоряжения? Что произошло, если ему вдруг снова оказывают такое внимание? Может быть, в королевстве началось восстание или Мортимер впал в немилость... Ах, если бы это было так! Или, быть может, просто молодой король заинтересовался участью отца и отдал приказ, чтобы с ним обращались более человечно... Но если бы даже произошло восстание и за короля встал бы весь народ, Эдуард никогда бы не согласился вновь взойти на престол, никогда, ибо он поклялся в этом перед господом богом. Если он вновь станет королем, он вновь совершит все те же ошибки; нет, он не создан для того, чтобы править державой. Тихая обитель, где можно прогуливаться по чудесному саду, где вкусно кормят, где и помолиться можно, – вот и все, о чем он сейчас мечтал. Он отпустит бороду и волосы, разве что оставит тонзуру, еженедельное бритье, особенно когда тебя бреют тупым лезвием, мучительно. Как черств и неблагодарен человек, раз он не воздает хвалу создателю за самые простые вещи, которые делают жизнь приятной: за пищу по вкусу, за теплую комнату... В жаровне еще тлели угли...
– А ну-ка, милорд, ложись! Сейчас сам убедишься, что у тебя мягкая постель, – сказал Гурней.
И в самом деле, перина оказалась на редкость мягкой. Какое счастье снова спать в настоящей постели! Но почему его стражи не уходят? Мальтраверс сидел на скамеечке, свесив между колен руки, и длинные волосы, как обычно, падали ему на уши. Он, не отрываясь, смотрел на короля. Гурней раздувал огонь. Огль держал в руке бычий рог и маленькую пилу.
– Спи, сир Эдуард, не обращай на нас внимания, нам нужно еще кое-что сделать, – уговаривал Гурней.
– Что ты делаешь, Огль? – спросил король. – Вырезаешь рог для питья?
– Нет, милорд, не для питья. Просто вырезаю рог.
Затем, отчеркнув ногтем отметку на роге, брадобрей сказал:
– Думаю, что такой длины достаточно. А как по-вашему?
Рыжий детина с настоящим свиным рылом вместо лица посмотрел через плечо и сказал:
– Думаю, достаточно. Bonum est.
И начал вновь раздувать огонь.
Пила с визгом пилила бычий рог. Закончив работу, брадобрей протянул отпиленный кусок Гурнею, который взял его, тщательно осмотрел и воткнул в него раскаленный прут. Едкий запах распространился по всей комнате. Прут насквозь прожег рог. Гурней вновь положил прут на огонь. Как тут уснешь, когда вокруг идет такая работа? Может, они увели Эдуарда из каменного мешка, наполненного падалью, лишь для того, чтобы окуривать дымом горелого рога? Вдруг Мальтраверс, по-прежнему сидевший на скамейке и не сводивший взгляда с Эдуарда, спросил:
– Скажи-ка, у твоего любимого Диспенсера было такое же солидное украшение?
Двое других прыснули со смеху. При упоминании этого имени у Эдуарда вдруг мелькнула страшная догадка, и он понял, что эти люди сейчас казнят его, казнят без промедления. Неужели они готовят точно такую же ужасную пытку, какой подвергли Хьюга младшего?
– Нет, вы этого не сделаете! Неужели вы меня убьете? – закричал он, вскочив с постели.
– Нет, что ты, сир Эдуард, зачем нам тебя убивать? – сказал Гурней, даже не оборачиваясь. – Откуда ты это взял? У нас есть приказ... Bonum est... Bonum est!
– А ну, ложись, – скомандовал Мальтраверс. Но Эдуард боялся лечь. С выбритого, осунувшегося лица смотрели испуганные глаза затравленного животного, перебегавшие с рыжего затылка Томаса Гурнея на длинную физиономию Мальтраверса, на румяные щеки брадобрея. Гурней вытащил из жаровни железный прут и стал рассматривать его раскаленный конец.
– Тауэрли! – позвал он. – Стол!
Великан, ожидавший в соседней комнате, вошел, неся тяжелый стол. Мальтраверс сам затворил за ним дверь и повернул ключ. К чему им этот стол, вернее, толстая дубовая столешница, которую обычно устанавливают на козлы? Ведь здесь нет никаких козел. И хотя в комнате происходили непонятные вещи, этот стол в руках великана, державшего его чуть ли не кончиками пальцев, был самым удивительным, самым страшным предметом. Разве можно убить столом? Это была последняя ясная мысль короля.
– Ну, – сказал Гурней, сделав знак Оглю. Они подошли к кровати с двух сторон. Бросившись на Эдуарда, перевернули его на живот.
– А! Негодяи! Мерзавцы! – кричал он. – Нет, вы меня не убьете!
Он отталкивал их, отбивался изо всех сил. На помощь им пришел Мальтраверс, но и втроем они не могли справиться с Эдуардом. Тогда к ним подошел великан Тауэрли.
– Нет, Тауэрли, стол! – крикнул Гурней.
Тауэрли вспомнил, что ему приказывали. Он приподнял огромную доску и опустил ее на плечи короля. Гурней снял одежду с пленника, стащил с него полуистлевшее нижнее белье. Зрелище было смешное и жалкое, но у палачей уже не было сил смеяться.
Король, почти лишившийся сознания от удара, задыхался под тяжестью доски, уткнувшись лицом в перину. Он вопил, отбивался. Сколько еще у него оставалось сил!
– Тауэрли, держи его за щиколотки! Да не так, а пошире! – приказал Гурней.
Королю удалось высунуть свою бритую голову из-под доски, и он повернул лицо в сторону, чтобы вдохнуть хоть глоток воздуха. Но Мальтраверс надавил ему на затылок обеими руками. Гурней схватил прут и приказал:
– Огль! А теперь воткни ему рог.
Король Эдуард сделал отчаянную попытку вырваться, когда раскаленное железо пронзило ему внутренности; вопль, исторгнутый из его груди, был слышен за стенами башни, он пронесся над кладбищенскими плитами и разбудил жителей города. И те, кто услышал этот долгий жуткий крик, сразу же поняли, что короля казнили.
Наутро жители Беркли пришли в замок, чтобы справиться о короле. Им ответили, что действительно нынче ночью король, издав страшный крик, внезапно скончался.
– Идите взгляните на него, взгляните, – говорили Мальтраверс и Гурней нотаблям и духовенству. – Его как раз обмывают. Входите, входите все.
И жители города воочию могли убедиться, что нет ни следов ударов, ни кровавых ран на этом теле, которое только что начали обмывать и с умыслом переворачивали перед посетителями. Лишь страшная гримаса исказила лицо покойного.
Томас Гурней и Джон Мальтраверс переглядывались; и впрямь блестящая мысль – пропустить раскаленный прут сквозь бычий рог. Смерть не оставила следов, и в эту столь изобретательную на убийства эпоху они открыли новый безупречный способ умерщвления.
Их беспокоило лишь то, что Томас Беркли уехал еще до зари в соседний замок, где, по его словам, у него были срочные дела. А Тауэрли, этот верзила с низким лбом, вдруг слег в постель и не переставая плакал уже несколько часов подряд.
Днем Гурней отправился верхом в Нотингем, где в это время находилась королева, дабы сообщить ей о кончине супруга.
Томас Беркли отсутствовал целую неделю и утверждал, что его не было в замке в день смерти короля. Он был неприятно удивлен, узнав, что труп все еще не вынесли прочь. Ни один из окрестных монастырей не захотел брать на себя заботы, связанные с похоронами. Пришлось Беркли держать гроб целый месяц, в течение которого он аккуратно продолжал получать свои сто шиллингов в день.
Все королевство узнало теперь о смерти бывшего суверена. Странные, но близкие к истине рассказы ходили об этой кончине, и люди шептались, что убийство это не принесет счастья ни тем, кто его совершил, ни тем, кто отдал такой приказ.
Наконец за телом прибыл аббат от епископа Глостерского, который согласился принять его в свой собор. Останки короля Эдуарда II, покрытые черным покрывалом, взгромоздили на повозку. Ее сопровождали Томас Беркли с семьей и окрестные жители. Всякий раз, когда похоронная процессия останавливалась – а остановки делали через каждую милю, – крестьяне сажали маленький дубок.
Прошло шестьсот лет, но некоторые из этих дубов стоят и поныне, бросая мрачную тень на дорогу, ведущую из Беркли в Глостер.
Примечания
1
Будьте готовы сегодня вечером, милорд (англ.).
(обратно)
2
Он отправится вместе с нами (англ.).
(обратно)
3
А епископ? (англ.)
(обратно)
4
Он будет ждать вас снаружи, как только стемнеет (англ.).
(обратно)
5
Кто идет? (англ.)
(обратно)
6
Вперед, быстро! (англ.)
(обратно)
7
Тревога! (англ.)
(обратно)
8
В последний момент (лат.).
(обратно)
9
Также (лат.).
(обратно)
10
Вы преподобнейший и святейший епископ Экзетера? Я каноник и канцлер графини Артуа (лат.).
(обратно)
11
Барон Мортимер открыто сожительствует здесь с королевой Изабеллой (лат.)
(обратно)
12
»Карл, сын короля Франции, граф Валуа и Анжу» (лат.).
(обратно)
13
Отец (итал.).
(обратно)
14
Сын мой (итал.).
(обратно)
15
Болит моя голова (лат.).
(обратно)
16
Глас народный (лат.).
(обратно)
17
Глас народа – глас божий! (лат.)
(обратно)
18
Первое (лат.).
(обратно)
19
Второе (лат.).
(обратно)
20
Третье (лат.).
(обратно)
21
Четвертое (лат.).
(обратно)
22
Пятое (лат.).
(обратно)
23
Шестое (лат.).
(обратно)
Комментарии
Отправить комментарий