Зайчик_Дело непогашенной луны (Часть 2)
Детектив
Серия Ордусь (Плохих людей нет) - 7Хольм Ван Зайчик
Дело непогашенной луны
Оглавление
Богдан Оуянцев-Сю
Мордехай да Магда Еще продолжение
1
2
3
Багатур Лобо
Баг, Богдан и другие хорошие люди
Богдан.
Баг
Зия.
Мустафа.
Богдан.
Мордехай.
Баг.
Гойберг.
Князь Сосипатр.
Баг.
Эпилог
Мордехай да Магда Окончание
ПРИЛОЖЕНИЕ 1
Об Аврааме и его семье
Быт. 13
Быт. 15
Быт. 16
Быт. 17
Быт. 21
Быт. 25
Об Иосифе и Египте
Быт. 37
Быт. 43
Быт. 45
Быт. 46
Быт. 47
Быт. 48
Быт. 50
Исх. 1
Исх. 3
ПРИЛОЖЕНИЕ 2
Об иероглифе жэнь
СПИСОК РЕКОМЕНДОВАННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ:
Богдан Оуянцев-Сю
Яффо, Йом ха-Алия, 12-е адара, утро
За ночь пришла настоящая весна.
И это было правильно.
Такой день не мог не быть умиротворенным и лучезарным. Такой день не мог не сиять. Такой день не имел ни малейшего шанса оказаться не похож на праздник — ни на земле, ни в небе; оставить море плеваться пеной, а тучи — угрюмо перекатывать по небу мокрые серые лохмы было бы со стороны ютайского Бога просто неуважительно к избранному народу своему; можно даже сказать — несообразно.
Теперь же, выглянув с утра в окошко, всяк мог удовлетворенно и с искренней благодарностью произнести тщательно уложенное в память вскорости после младенчества и никогда приличному человеку не надоедающее «Барух ата Адонай, Элохейну мелех хаолам…»[99] — и дальше что-нибудь относительно метеорологии.
В восемь утра, миг в миг, к гостинице подали лакированные повозки типа «лимуцзинь»[100] — повышенной удобности, длинные, обтекаемые, как подводные атомоходы, и катящие так мягко, точно постеленное им под колеса дорожное полотно ткали из гагачьего пуха. В первую очередь заехали за гостями — как, собственно, установлено еще совершенномудрыми правителями древних времен.
Бек Кормибарсов, ставший сейчас юношески проворным и хлопотливым, первым сбежал к повозкам, проверил, точно ли напротив выхода из «Галута» расположилась задняя дверца первого «лимуцзиня», потом торопливо вернулся в номер. Таинство сборов отца в дорогу он не доверил никому. Фирузе с взбудораженной, но изо всех сил старающейся вести себя сообразно Ангелиною уже ждали у второй повозки; в первую загружали мужчин, второю должны были следовать за ними женщины. Водители сошлись покурить, о чем-то оживленно беседуя и с удовольствием оглядывая ослепительную лазурь небес. Минуты три Ангелина ждала смирно. Потом энергия возраста, помноженная на жгучее стремление показать себя и свои таланты, взяла свое; независимой походкой она подошла к водителям, задрала голову так, что ее белые банты упруго уткнулись ей в спину, и запросто, будто всю жизнь говорила на языке ютаев, бабахнула: «Шалом! Дерех тов?»[101] — «Да, — уважительно подумал Богдан, — дочка не зря провела вчерашний вечер…» Оба водителя, уставившись на пигалицу, на миг умолкли от неожиданности, потом захохотали. Переглянулись и вдруг загомонили на два голоса, бурно жестикулируя (по горизонтальному мельканию их ладоней можно было понять, что дорога гладкая-прегладкая) и через два слова на третье повторяя очень убедительно: «Тов, тов! Лело тов, хазор тов!»[102] То есть они рассказывали, судя по обилию эмоций и слов, еще много чего про дорогу, а может, и не только про дорогу — но глаза у Ангелины очень быстро сделались стеклянными, и она, снизу вверх серьезно глядя на больших дядей, умеющих управлять «лимуцзинями», лишь молча — правда, весьма солидно и даже, можно сказать, вдумчиво — кивала, стоически делая вид, что все еще участвует в беседе. Фирузе, потаенно улыбаясь, слегка прижалась к Богдану и, приподнявшись на цыпочки, носом провела по его щеке: вот, мол, какая дочка у нас; минфа, чувствуя, как от умиления у него пощипывает в носу, обнял жену за плечи. Так они и стояли, любуясь, — пока из врат гостиницы не показались старшие Кормибарсовы.
Оживленный рассказ водителей про дерех и как-то, вероятно, связанные с нею материи сам собою затих. Невесомый, сухой и седой, ровно ком тополиного пуха, Кормибарсов-старший медленно, но верно шествовал, опираясь на благоговейно подставленную руку Кормибарсова-младшего. Для Богдана, привыкшего видеть гордого бека в лязгающей и неподъемно тяжелой от орденов бурке, на белом коне величавого достоинства, эта картина была откровением: заботливый шестидесятилетний сын, прикусив губу от старательности, не отрывал цепких глаз от дороги и, казалось, разглаживал и подметал ее взглядом, дабы, не дай Аллах, какой-нибудь непочтительный камешек не попался отцу под подошву мягкого сапога и не затруднил его продвижения к цели.
Богдан невольно подобрался. Распрямил, сколько сумел, спину. Краем глаза увидел, что и на веселых водителей явление Кормибарсовых произвело не меньшее воздействие: присевший на капот повозки вскочил, оба вытянулись и побросали сигареты. Кормибарсовы приблизились, а в двух шагах от дверцы «лимуцзиня» и вовсе остановились. Старец, точно на смотру, оглядел вверенный ему на сегодняшний день ограниченный контингент (судя по всему, остался доволен) и, чуть раздвинув безгубый рот в приветственной улыбке, сказал:
— Салям.
Богдан, уже видевшийся нынче со старцем (он зашел в номер к старикам еще до завтрака, дабы пожелать доброго утра и справиться о том, как оба почивали, — а заодно и убедиться, что те не проспали), смолчал и лишь чуть поклонился.
— Салям алейхем, — чуть вразнобой ответили водители серьезно.
— Почему мы еще не едем? — обстоятельно выговаривая каждое слово, осведомился патриарх. — Мы можем попасть в пробку. Я знаю, у вас тут много пробок. Нехорошо заставлять Маше ждать. Он может подумать обо мне плохо.
Ясно было без слов, что в такой день городские власти уличного движения на самотек не пустят. Но Богдан все же позволил себе подать голос — только чтобы успокоить старца, столь щепетильного в вопросах чести.
— Думаю, сегодня пробок не будет.
Старший Кормибарсов медленно перекатил на него водянистый взгляд и несколько мгновений смотрел, словно бы вспоминая, кто это. Потом узнал. В глазах его, как это уже было полтора часа назад, зажегся приветливый огонек.
— Богдан, — раздельно произнес он, точно проверяя, правильно ли помнит.
— Да, дедушка, — смиренно проговорил минфа. Старец перевел взгляд еще чуть левее и увидел Фирузе.
— Моя внучка будет тебе хорошей женой, — заверил он.
— Мы уже девять лет женаты, — позволил себе слегка уточнить минфа.
— Девять лет, — повторил старец, словно, пробуя эти слова на вкус. Пожевал губами: впечатление стало полным. — Как летит время, — легко прокомментировал он услышанную новость. Повернулся к беку. — Почему мы не едем? — сварливо спросил он. — Ты хочешь, чтоб мы опоздали и Моше стал думать обо мне плохо?
Бек только засопел, как несправедливо обиженный, но хорошо воспитанный ребёнок. И молча потянул старца к повозке.
Богдан уселся рядом с водителем. Кормибарсовы умостились в горнице «лимуцзиня» — старец справа по ходу, бек — напротив него, спиною вперед. Водитель, прежде чем усесться за руль, поставил на столик между ними бокалы и несколько бутылочек с прохладительными напитками. По плану церемонии проезда место рядом с Кормибарсовым-старшим должен был занять Рабинович-старший, которого старец, — надо думать, по старой памяти, а отнюдь не из каких-то религиозных соображений, — продолжал называть, как в молодости, Моисеем; для Раби Нилыча же предназначалось место напротив отца, то бишь рядом с беком.
Поехали наконец.
Пробок и впрямь не оказалось.
Ах, что за улицы в Яффо! Повозки словно стояли или даже — висели в мягкой, ничем не колеблемой пустоте, а мимо сами собою текли зеленые людные проспекты, приветливые дома, и сразу вдруг — просторные площади и высотные деловые башни: Алмазное товарищество, компьютерное сообщество «Тавор»[103], уверенно начавшее теснить своей продукцией даже прославленные «Керулены» — и правильно, и нечего почивать на лаврах…
Когда подъехали к особняку Рабиновичей, Богдан издалека углядел Риву, дежурившую у врат в ожидании. Девушка заметила приближающиеся повозки, и ее как ветром сдуло. Повозки остановились, водитель проворно выскочил наружу и открыл заднюю дверь со стороны оставшихся незанятыми мест. И началось явление второе.
Широкие створки остекленных дверей распахнулись — одну отворила Рива, другую Рахиль Абрамовна, супруга Мокия Ниловича; а через мгновение в яркий утренний свет солнца из сумеречных глубин особняка сам отставной Великий муж, блюдущий добродетельность управления, с предельно доступной человеку бережностью медленно выкатил кресло, в котором, укутанный пледом по пояс, в старомодном европейском костюме с галстуком, уложив иссохшие руки на подлокотники, восседал похожий на вырезанного из сандала даосского святого сам великий Нил Рабинович.
Доселе Богдан видел замечательного старца лишь на портретах. Относились те, вероятно, ко временам много более ранним — а может, что греха таить, и парадность в них некая наличествовала; но теперь минфа не мог не признать, что внушительный муж с картин — без возраста, с нечеловечески гладкой, будто оштукатуренной кожей и героически устремленным в светлое будущее взглядом, не видящим никого ближе машиаха[104], — производил куда меньшее впечатление, чем маленький, будто ребенок, одряхлевший и согбенный титан с ярким молодым взглядом.
Стоявший у дверцы водитель непроизвольно вытянулся по стойке «смирно». Кормибарсов-старший невнятно завозился и вдруг — бек Ширмамед то ли не успел, то ли, наоборот, не решился ни остановить отца, ни помочь ему, — боком-боком елозя по сиденью, переместился к открытой дверце «лимуцзиня» и с неожиданной бодростью выбрался наружу. Шагнул навстречу неспешно надвигающемуся креслу.
Нил слегка пристукнул левой ладонью по подлокотнику.
Раби Нилыч немедленно остановился, и кресло остановилось тоже.
С шуршанием сронив плед с колен — Раби Нилыч молча нагнулся и подобрал его, — Нил натужно воздвигся из кресла и на дрожащих ногах сделал шажок навстречу старому другу.
Патриархи обнялись.
— Здравствуй, Измаил, — сказал Нил.
— Здравствуй, Моше, — сказал Измаил. Оба говорили по-русски.
Богдан знал, что ханьская грамота так и не далась основателю Иерусалимского улуса, а старший Кормибарсов так и не удосужился всерьез заняться ивритом — и потому уж много десятилетий назад они сошлись на русском, который знаком был Измаилу сызмальства, как родной, а для Нила, будучи близок его родному польскому, не составил труда; на немецком же, как поначалу в рейхе, им говорить то ли не хотелось, то ли не моглось. И Богдану, в общем-то лишенному того, что называется национальными предрассудками, это было все-таки приятно. Бог знает почему. Какая разница, на каком языке говорят люди друг с другом? Важно, что именно они друг другу говорят. Все так — а вот поди ж ты… Приятно. Что-то тут есть загадочное. Хотя от большого ума объяснение придумать, конечно, легче легкого: не может не быть приятно, что юное твое наречие, аз-буки-веди твои в коротких штанишках пригодились, чтобы могли беседовать по душам такие люди… А все ж таки сим соображением приятность не исчерпывалась, была у нее составляющая необъяснимого, почти физиологического уровня…
— Сколько раз тебе повторять, — укоризненно проговорил Нил. — Я Нил.
— Ты во Христе Нил, а по работе Моше, — ответил старший Кормибарсов. — Кто вывел свой народ из европейского пленения?
— Мы вывели, — сказал Нил.
— Э-э, нет, — сказал Измаил — У нас говорят: кисмет улем эдер, калям эдер. Судьба делает тебя и тем, кто пишет, и тем, чем пишут… Я только выполнял приказ. Он мне нравился, но не я его придумал. А ты принимал решение сам. Поэтому я был лишь калямом в руках Аллаха, а ты написал «да» собственной рукой.
Нил в ответ лишь похлопал Измаила по спине маленькой и узловатой, похожей на волосатый коричневый комочек, ладошкой.
Раби Нилыч тактично кашлянул, смирно стоя с пледом в руках. Нил обернулся к нему:
— Хочешь сказать, что мы опаздываем? Раби Нилыч уклончиво опустил глаза.
— Без нас не начнут, — сказал Нил Рабинович, но, сказавши веское слово, тут же уперся руками в подлокотники и стал осторожно оседать обратно в свое кресло.
Когда патриархи обосновались наконец на отведенных им местах, водитель и Раби Нилыч завезли в чулан «лимуцзиня» на время переезда опустевшее колесное кресло, а потом торопливо расселись. И повозки вновь двинулись, теперь уже чтобы покинуть город и по широкому тракту номер один устремиться в столицу.
Все молчали — и от волнения, и от почтения. Как и следовало ожидать, молчание смогли нарушить лишь старцы — вновь раздались их немощные, но полные покоя и достоинства голоса. Богдан прислушался.
— Вон, видишь, лопоухая голова на переднем сиденье?
— В очках? Вижу.
— Это муж моей внучки…
— Какой молодой.
— Тридцать пять.
Поразительно, что старый Кормибарсов, оказывается, более-менее помнил возраст Богдана. Он ошибся совсем пустяшно.
— Совсем мальчик.
— Хороший мальчик. Хочет всем только добра.
— Не перестарается?
— Вряд ли. Истый православный конфуцианец. Знает, что значит золотая середина…
— Пф! Конфуцианец… Не очень-то я доверяю всем этим новомодным течениям. Вот в наше время…
Среднее поколение почтительно молчало.
Водитель коротко покосился в сторону Богдана; в глазах его прыгали веселые чертики, и минфа подумал, что тот понимает, о чем беседуют старцы. Оставалось лишь сделать каменное лицо и любоваться дорогой.
А любоваться было чем. Повозки с немыслимой быстротой неслись на восток, помаленьку поднимаясь все ближе к небу вместе со всею равниной. Там, в вышине, среди зеленых от древесного рукоделья гор, ждал Иерусалим.
Иерусалим! Как много в этом звуке для сердца русского слилось!
Когда Богдан, отрешившись от благоговейных христианских предвкушений, снова прислушался, старцы продолжали беседовать, но поначалу Богдан не понял сути их речей.
— …Вы самый лучший народ из всех, какие возникали среди людей: повелеваете доброе, запрещаете худое и веруете в Аллаха[105], — говорил Измаил.
— Если ты, когда перейдете за Иордан, будешь слушать гласа Господа Бога твоего, тщательно исполнять все заповеди Его, которые заповедую тебе сегодня, то Господь Бог твой поставит тебя выше всех народов земли[106], — отвечал Нил.
Оба удовлетворенно захихикали.
— Правоверные! — сказал потом Измаил. — Не входите в дружбу ни с кем, кроме себя самих: они непременно сведут вас с ума; они желают того, чтобы погубить вас. Вот вы — вы любите их, а они вас не любят; вы веруете во все Писание, и когда встретитесь с ними, то и они говорят: «мы веруем»; когда же бывают у себя наедине, от гнева на вас грызут персты. Если случится с вами что-либо хорошее, это огорчает их, а если постигнет вас что-либо огорчительное, они радуются тому[107].
Нил чуток поразмыслил и ответил:
— Если будет уговаривать тебя тайно брат твой, сын матери твоей, или сын твой, или дочь твоя, или жена на лоне твоем, или друг твой, который для тебя, как душа твоя, говоря: «пойдем и будем служить богам иным, которых не знал ты и отцы твои», то не соглашайся с ним и не слушай его; и да не пощадит его глаз твой, не жалей его и не прикрывай его, но убей его; твоя рука прежде всех должна быть на нем, чтоб убить его, а потом руки всего народа; побей его камнями до смерти[108].
— Сражайтесь на пути Аллаха, — сказал Измаил, — с теми, которые сражаются с вами. Убивайте их, где ни застигнете[109]. — Помедлил и для пущей вескости добавил: — Если они отворотятся, то берите их, убивайте их, где ни найдете их, и не избирайте из них себе ни друга, ни покровителя[110].
— Слушай, Израиль, — едва дождавшись, когда друг договорит, ответил ему Нил, — ты теперь идешь за Иордан, чтобы овладеть народами, которые больше и сильнее тебя. Знай же ныне, что Господь, Бог твой, идет пред тобою, как огнь поядающий; Он будет истреблять их и низлагать их пред тобою, и ты изгонишь их, и погубишь их скоро[111].
Пожалуй, только зная друг друга более полувека, пройдя вместе и огонь, и воду, и медные трубы, можно было позволить себе столь утонченное развлечение. Но патриархи веселились, как дети. Голоса их звенели озорно и молодо.
— Итак, — сказал Нил, — обрежьте крайнюю плоть сердца вашего и не будьте впредь жестоковыйны; ибо Господь, Бог ваш, есть Бог богов и Владыка владык, Бог великий, сильный и страшный, Который не смотрит на лица и не берет даров, Который дает праведный суд сироте и вдове, и любит пришельца, и дает ему хлеб и одежду. Любите и вы пришельца, ибо сами были пришельцами в земле Египетской[112].
— Помните, — немедленно подхватил Измаил, — благодеяние Всевышнего: когда вы были врагами между собою, Он сдружил сердца ваши и вы, по благости Его, сделались братьями; в то время, как вы были на краю огненной пропасти, Он отвел вас от нее[113].
— Сладок друг сердечным советом своим, — мягко сказал Нил. — Не покидай друга твоего и друга отца твоего, и в дом брата твоего не ходи в день несчастья твоего: лучше сосед вблизи, нежели брат вдали[114].
— Мир есть доброе дело, — согласился Измаил. — Своекорыстие постоянно в душе людей; но если вы благотворительны и благочестивы, то Аллах ведает, что делаете вы[115].
— Когда поселится пришлец в земле вашей, — сказал Нил, — не притесняйте его: пришлец, поселившийся у вас, да будет для вас то же, что туземец ваш; люби его, как себя; ибо и вы были пришельцами в земле Египетской[116].
— Это уже было, — безапелляционно отмел Измаил. — Повторяешься. Чувствуешь? Коран добрее.
Нил чуть помедлил.
— Зато ютаи сами по себе добрее, — просто парировал он.
И опять оба захихикали, судя по всему, страшно довольные встречей, друг другом и изысканной беседою.
«Как это хорошо и правильно, — думал Богдан, — что в священных книгах по любому поводу написано столько разного. Никогда не встретишь однозначности. Всегда найдешь взаимоисключающие предписания. Можно подыскать божественные оправдания любым побуждениям, благородные мотивы самым разным поступкам. Но это вовсе не изъян! Те, кто ищет в текстах противуречия и глумится над ними, — глумится на самом деле над уважением Неба к человеку, потому что именно этими противуречиями и дается свобода воли. В том-то и отличие Писаний от, скажем, простенького софта, а того, кто создан по образу и подобию Божию для самостоятельной и ответственной жизни, — от ноутбука, который Бог наскоро пристроил у себя на коленях, чтобы набросать письмецо соседнему Всевышнему… Важно, что человек пишет сам, своей рукой».
А пока он размышлял столь возвышенно и благочестиво, повозки, плавно следуя бережным поворотам тракта, вьющегося среди пологих зеленых гор, приближались к самому священному городу на Земле; торчащие в стороны серебряные рога зеркал заднего вида расчесывали чистый здешний воздух, и тот вполголоса пел от удовольствия.
Иерусалим,
Йом ха-Алия, 12-е адара, день
Официальные мероприятия всегда были тяжки для Богдана, и, зная это свойство своего характера, он смолоду страшился карьерного роста, вполне здраво отдавая себе отчет в том, что чем выше должность, тем более долги и часты церемониальные сидения, с нею связанные. Если бы ему дали просто побродить весь день по святому городу… Но увы. Повозки лишь чиркнули по дальней окраине Гефсиманского сада, в котором бы помолиться как следует, никого не видя и не слыша; за окнами лишь мелькнули и улетели назад Львиные ворота — за ними начинался Крестный путь, а им пройти бы тихо, молча, вдумчиво, не раз и не два… А уж надвигалось великое празднование великого события с непременно сопровождающей такое дело толпою.
Когда огромный зал стал наполняться, Богдан чувствовал себя просто запечным тараканом, которого зачем-то выволокли на самую середку горницы и булавкою пришпилили на всеобщее обозрение.
Поэтому от следующих нескольких часов у него осталось лишь очень смутное впечатление, слипшееся, как позавчерашняя лапша, в бесформенный синевато-серый ком. Даже созерцание невиданного изобилия великих людей, собравшихся разом в относительно небольшом объеме — в общем-то, лестное всякому нормальному человеку, который сподобился оказаться в то же время в том же месте, — не грело душу, оставив скорее впечатление нескончаемого пролистывания неподъемного фотоальбома, престижного для живущих иллюзорными ценностями взрослых: «А вот, девочки и мальчики, французский президент д'Хомейни, прямо из Виши приехал; а вот похожий на ходячую башню престарелый великий певец Дементиос Русопятос, наверное, петь будет; а вот атаман иорданского козачьего войска при полном параде — глядите, глядите, весь аж звенит, ровно скобяная лавка! Когда его спросили однажды, с какой такой радости козаки потянулись в Иерусалимский улус, в места, где их отродясь не водилось, он лишь ответил сурово: „Козаки булы не тильки завжды, но и усюды!“» А девочки и мальчики украдкой зевают и мечтают о том только, когда же вся эта взрослая тягомотина кончится наконец и вернется живая жизнь, чтобы можно было играть в лапту или в козаки-разбойники на зеленой опушке либо, заведя погромче песенки хоть того же самого Русопятоса, читать на душистом сеновале книжки про пиратов, или космонавтов, или — да! да! в книжке-то это куда как интересно! — про знаменитых иноземных президентов.
Начал приходить в себя Богдан лишь во время торжественного стоячего обеда, именуемого на европейский манер фуршетом. В Иерусалимском улусе многое называлось на европейский манер: сказывалось то, что улус молод, а здешние пожилые подданные вполне еще помнят свое западное житье-бытье, причем — как все, что ушло вместе с юностью и не грозит возобновиться, — помнят с симпатией. После трапезы планировались обзорные проезды по городу, любование балетом «Лебединый исход» и еще какие-то важные ритуалы — всяк мог выбирать себе по вкусу, надлежало лишь заявить о выборе загодя. Богдан и Фирузе решительно выбрали город, а для Ангелины и подавно сомнений не было; как поведала мужу Фирузе, когда они снова повстречались после раздельного проезда в «лимуцзинях», девочка чуть в окно повозки не выскочила, вернее, даже не в окно, а в окна, сразу в два противуположных — когда повозка катила по Дерех ха-Офель (повстречала-таки егоза свою «дерех»!) и на фоне сверкающего праздничной синевою южного неба справа оказалась гора Масличная с золотыми маковками храма Марии Магдалины, а слева — гора Храмовая с огромным золотым куполом мечети Омара… Наверное, только потому, что разорваться пополам не получилось, дочка и осталась на месте, в кабине — два равных по силе позыва в разные стороны погасили один другой. Богдан был бы счастлив пойти с семьей гулять.
Но — могли не пустить дела.
Равномерный гул сотен голосов, обильно сдобренный звяканьем ножей и вилок, хлопаньем пробок и время от времени — тостами, уж не официальными, а междусобойно произносимыми то тут, то там, напоминал рокот загруженной под завязку стиральной машины, в коей время от времени позвякивают о прозрачную крышку застежки ли, забытые ли в кармане порток ключи…
Фирузе с удовольствием кушала (не сама ж готовила — отчего бы и не покушать? Вот когда сама — тогда так у плиты настоишься да напробуешься, что, когда до еды доходит, уже кусок в горло нейдет…); что же до Ангелины, то возбуждение в ее глазах помаленьку сменялось отрешенной мечтательностью: похоже, юная дева уже прикидывала, как окажется в привычной обстановке, среди подруг, и можно будет хвастаться. Представляете, там был сам французский президент, только что из Виши! И Дементиос Русопятос! Все, что, длясь реально, было не более чем занудной выдумкою очень уважаемых, но очень скучных взрослых, — станет тогда сияющим, греющим душу и вызывающим зависть сверстниц и сверстников воспоминанием… Богдан подумал, что, верно, в этом-то и заключен смысл участия в подобных церемониях — если только нет какой-то специальной задачи: встретиться, например, с кем-то очень нужным, до кого добраться либо трудно, либо вовсе невозможно, и в непринужденной обстановке, как бы невзначай, мимоходом, под напитки, переговорить о существенном…
Именно на последнее Богдан и рассчитывал — и, завидев издалека, как Раби Нилыч, держа полупустой бокал крепко, ровно факел, с заметной алкогольной размашистостью обходит оживленно жующие и пьющие группы и направляется к нему, к Богдану, минфа понял, что ждал не зря.
— Ну, как вы тут? — спросил Раби Нилыч. В глазах его искрился благородный градус выпитого.
— Все замечательно, — искренне ответил Богдан. Фирузе, чуть улыбнувшись, лишь кивнула — но ее мягкая благодарная улыбка стоила многих торжественных речей, — А где наши старцы?
— Уединились в дальнем углу, — сказал Раби Нилыч. — Там у них что-то вроде клуба ветеранов образовалось. Еще несколько судьбоносцев той поры к ним примкнуло — и теперь их в двадцать первый век уж не вытащишь… Бойцы вспоминают минувшие дни и храмы, где вместе молились они… — процитировал он, а потом, как человек исключительно добросовестный и не терпящий ни малейших неточностей, ни малейшего, пусть даже невольного обмана собеседника, добавил: — И порознь тоже.
Он приглашающе поднял свой бокал, глянул в глаза Богдану.
— Что пьете, Раби Нилыч? — спросил Богдан.
— «Арарат», разумеется, — задорно сказал Раби Нилыч. — Кто не любит коньячок — тот по жизни дурачок… А ты?
— Ради такого случая — и я, — сказал Богдан. Огляделся в поисках разносчика, но Ангелина его опередила: стремглав бросилась к ближайшему, проходившему шагах в пяти. Остановила его, что-то сказала, потом сказала громче, и ее укоризненный голос отчетливо донесся до умильно ждавших ее взрослых: «Ну что вы такое себе придумали, прер еч разносчик! Это же не мне — это папе!» Уже через мгновение она двинулась обратно — с бокалом лимонада в одной руке и бокалом коньяка в другой. Подошла степенно, как взрослая, и с легким поклоном подала коньяк Богдану.
— Вот спасибо, — сказал Богдан.
— Пейте на здоровье, папенька, — ответила Ангелина. Фирузе, снова улыбнувшись, взяла со стола свой бокал, на донышке которого ярко алел недопитый гранатовый сок.
— Шестьдесят лет… — сказал Раби Нилыч. — Кто бы мог подумать тогда… — и прервал себя. — Ладно, ребята, длинных тостов мы нынче уж наслушались. Давайте так: за следующие шесть тысяч. А там видно будет.
— Давайте, — сказал Богдан. Коньяк в бокале звал. Ангелина, привстав на цыпочки, потянулась своим пузырящимся лимонадным бокалом к взрослым и, глядя на Раби Нилыча, серьезно сказала:
— Ам Исраэль хай.[117]
Раби Нилыч, наклонившись, очень осторожно, чтобы не повредить банты, погладил своей широкой ладонью Ангелину по голове, а потом прилежно чокнулся с нею. Сказал:
— Воистину хай.
Они выпили — каждый свое. Ангелина гордо стреляла блестящими черными глазищами вправо-влево. Глаза у нее все ж таки были от матери, не славянские. Того и гляди, подрастет и решит быть Фереште…[118]
— Просьбу я твою выполнил, — без перехода сообщил Раби Нилыч. — Пошли.
Богдан чуть растерянно оглянулся на жену.
— Надолго? — спокойно спросила Фирузе.
— Не исключено, — ответил Раби Нилыч.
— Если что — идите гулять без меня, — сказал Богдан.
И вдвоем с Раби Нилычем они пошли через зал.
С трудом протиснувшись в середину плотной группы, что-то бурно обсуждавшей по-ютайски, Раби Нилыч аккуратно тронул за плечо азартно размахивавшего вилкою — в такт словам — полного человека средних лет, в кипе, с белыми кисточками, свисавшими из-под черного пиджака; тот обернулся, умолкнув на полуслове. Раби Нилыч что-то сказал ему вполголоса (Богдан разобрал лишь собственное имя); человек в кипе внимательно посмотрел на Богдана и кивнул. Щеки его застольно алели, но взгляд был трезвым и острым.
— Это еч Арон Гойберг, — сказал Раби Нилыч по-русски Богдану, — директор КУБа. Прошу любить и жаловать.
— Нинь хао, баоюй тунчжи[119], — с безупречной вежливостью произнес Гойберг.
Богдан ответил сообразно и через несколько мгновений с облегчением убедился, что Гойберг владеет ханьским в совершенстве, так что разговор на уровне «дерех тов» или «лапоть щи вкусно» им не грозит; в глубине души он слегка этого опасался.
— Ну, теперь я вас оставлю, — сказал Раби Нилыч и широко улыбнулся. — У вас, как я понимаю, дела. А я на пенсии.
И удалился, явственно озираясь в поисках разносчика.
— Рад, что вы изъявили желание познакомиться, — сказал Гойберг. — Должен признаться, узрев ваше яшмовое имя в списке приглашенных, я испытал то же самое стремление.
— Я лелею ничтожную просьбу, которой, может быть, осмелюсь затруднить вас, оттого и просил Мокия Ниловича нас свести, — ответил Богдан. — Неужели я смогу гордиться тем, что, со своей стороны, окажусь в состоянии чем-либо помочь нефритовому единочаятелю?
— Как знать, — сказал Гойберг. — Если вы не против, давайте отойдем… Может быть, даже уединимся. Вон за теми лаковыми ширмами есть замечательные эркеры, и наверняка заняты не все.
— Почту за честь, — поклонился Богдан. Мимоходом прихватив у ближайшего разносчика по бокалу, они оставили зал. Чинно расселись в удобных светлых креслах напротив друг друга, поставили бокалы на низкий стеклянный столик. Богдан, отстраненно и даже чуть иронично ощущая себя в глубине души героем фильмы про разведчиков, положил ногу на ногу. Странным образом здесь, за прекрасной высокой ширмой, расписанной пионами и фазанами, почти не слышен был гомон и гул колоссального застолья. Акустика помещений дворца явно продумывалась высочайшими мастерами своего дела.
Несколько мгновений длилось молчание. Каждый выжидал. Потом Гойберг взял свой бокал и не спеша пригубил. Богдан последовал его примеру. Оба отставили бокалы одновременно, и два легких стеклянных щелчка, с которыми донца коснулись поверхности столика, почти слились в один.
— Наслышан о вас и ваших удивительных расследованиях… — начал Гойберг.
— …Проведенных исключительно совместно с моим другом и единочаятелем Багатуром Лобо, — тут же уточнил Богдан. — Он всегда демонстрировал исключительные способности к сыску, моя же роль оставалась весьма скромна.
— Именно, — сказал Гойберг. — То есть я имею в виду не распределение ролей, тут возможны разные мнения, и мне до этого нет дела. Я имею в виду совместность. Когда я узнал, что прилетели вы в Ургенч, дабы присоединиться к старцам, не с супругой и дщерью из Александрии, а прямиком из имперской столицы, каковую посетили один, нежданно и без видимых причин, а ваш друг и единочаятель прибыл в улус едва ли не одновременно с вами, и притом вы приехали порознь, как бы не ведая о поездках друг друга…
Богдан непроизвольно хотел прервать кубиста, и, хотя сразу осадил себя, чуткий Гойберг уловил его порыв и вежливо умолк. После короткой паузы он осведомился:
— Вы что-то хотели сказать, единочаятель Оуянцев-Сю?
— Да, хотел, — произнес Богдан. — Так получилось, увы, что в последнее время мы редко виделись с ечем Лобо и действительно не знали о поездках друг друга. Ханбалык я очень люблю, с ним у меня связаны личные воспоминания — вот и воспользовался случаем, чтобы слетать на денек. Отпуск… А то, что мы с Багом оба здесь, выяснилось лишь вчера, и для обоих это оказалось сюрпризом. Приятным сюрпризом, должен сказать. Еч Лобо не имеет счастья быть в родстве или, как ваш покорный слуга, в свойстве с лицами, роль коих в образовании досточтимого улуса столь велика, поэтому он не был зван на празднество официально. Но посетить один из улусов Ордуси в день его торжества, полюбоваться великолепным праздником и принять в нем посильное неофициальное участие — что может быть естественней для доброго подданного?
— Да, — чуть помедлив, согласился Гойберг. — Это, разумеется, так. Вы, возможно, и не представляете себе, какая это головная боль для безопасности — такие праздники.
— Праздники всегда связаны с лишними хлопотами, — пожал плечами Богдан. — Но и радость от них неизмерима.
Гойберг сцепил пальцы.
— Хорошо, — сказал он. — Возможно, я не совсем верно начал. Я хотел сказать лишь, что прекрасно помню статьи основного закона, относящиеся до разделения полномочий. Закон для меня свят. Закон для всех для нас свят, может быть, вы это знаете — мы люди Закона. Дело в том, что мы здесь и так на довольно странных правах — у себя дома и все же в значительной степени в гостях. Приглашены из милости…
— Вы так это расцениваете? — удивленно поднял брови Богдан.
— А как еще это можно расценивать? — тоже с искренним удивлением отозвался Гойберг. — Впрочем, я не ропщу. Роптать было бы достойно лишь религиозного фанатика, а я таковым, смею надеяться, — он вежливо улыбнулся, но глаза его остались холодны, — не являюсь. Шестьдесят лет назад это было наилучшим выходом, выбором наименьшего из многих зол. Но получить землю, обещанную тебе Богом, из рук всего-то лишь чиновников имперской администрации — это, согласитесь… Впрочем, вам, вероятно, трудно понять. Вашему молодому народу, я имею в виду. Две тысячи лет ожидания — это… — Он повел рукою, не в силах, возможно, подобрать соответствующего ханьского слова сразу, да так и не договорил, но лишь взялся за свой бокал и сызнова пригубил. Богдан ждал продолжения, не сделав ни малейшего движения, чтобы составить Гойбергу компанию. — А потому ко всем нашим прерогативам, вообще ко всему, что основным законом оставлено в ведении улусных властей, я отношусь с особым трепетом. С особым. Мы рады гостям, особенно столь известным и столь человеколюбивым, как вы, драгоценный преждерожденный Оуянцев-Сю, или ваш друг и единочаятель Лобо. Но поймите меня правильно… Если праздник — для вас всего лишь предлог и вы приехали сюда для проведения некоего тайного расследования — я это скоро узнаю. И если так, буду вам всячески препятствовать. Во всяком случае, покуда вы не уведомите о расследовании власти улуса по официальным каналам и не попросите официально же о содействии. Простите за откровенность, драг прер еч.
Гойберг умолк.
Богдан помолчал, а потом с облегчением вздохнул и широко улыбнулся.
— Господи, — проговорил он, — святые угодники! Вот что вы подумали! Неужели у нас такая репутация?
Он потянулся к бокалу, поднял и приглашающе качнул им в сторону собеседника. Гойберг смотрел недоверчиво, но после едва уловимой заминки взял свой.
— Давайте выпьем, — сказал Богдан, — за то, чтобы все наши профессиональные усилия всегда приносили плоды.
— Я не против, — выжидательно проговорил Гойберг. Они чокнулись и сделали по глотку.
— Мы приехали с ечем Лобо совершенно независимо, но относительно меня вы правы, я действительно веду расследование, — сказал Богдан. Гойберг встрепенулся и хотел сказать что-то, но Богдан, не дав ему вклиниться, продолжил: — Назвать его можно так: приручение идеалов.
— Что? — растерянно спросил Гойберг.
— Или, может быть, лучше даже: разминирование… — задумчиво проговорил Богдан. Поправил очки. Помедлил. — И поскольку я сейчас в отпуске, то и веду это расследование на свой страх и риск, совершенно неофициально. Потому и не мог официально вас о чем-либо предупредить. Неофициально же я как раз собирался все вам рассказать и даже попросить о содействии. Именно потому я и просил Мокия Ниловича нас познакомить.
— Почтительно внимаю драгоценному единочаятелю, — сказал Гойберг, глядя на Богдана внимательно и оценивающе.
— Вы, вероятно, знаете, что я возглавляю службу этического надзора Александрийского улуса, — сказал Богдан. — Не внешнюю охрану, и даже не внутреннюю, как вы, — но цензорат. В этом есть своя специфика. По долгу службы меня более всего интересуют не преступления, и даже не наказания, а мотивации. Не мотивы преступлений, а мотивации поведения, оказывающегося даже для самого человеконарушителя — неожиданно человеконарушительным. Разрушительным. Понимаете?
— Предпочту послушать еще, — сказал Гойберг, улыбнулся уже без прежнего ледка и откинулся на спинку кресла. Судя по всему, беседа шла не так, как он предполагал. Впрочем, и Богдан предполагал совсем не то; но минфа заранее решил, что, если дойдет до настоящего разговора, постарается быть максимально откровенным — настолько, насколько вообще можно быть откровенным без риска, что тебя не поймут совсем.
— Мотивы обычных человеконарушений просты и немногочисленны, как инстинкты. Зависть, ревность, корысть, ненависть… Это ужасно, но понятно. И наказание в подобных случаях — правомерно. Оно не вызывает протеста у того, кто вынужден наказывать. Но… — Богдан помолчал, потом проговорил задумчиво: — Но в мире есть иные области… — вздохнул. — Любовь, справедливость, бескорыстие, самопожертвование, стремление к добру… Тоже, в общем-то, не так уж много — по пальцам перечесть. Без них человек — не человек… даже не животное. Хуже. Гораздо хуже. У него есть разум, а значит — осознание своей неповторимости и высшей ценности для самого себя. Разум подавляет все общественное и усиливает все частное. Весь мир для меня! Если не запереть эту дорожку идеалами, она далеко может завести… И вот Господь послал человеку идеалы. Но сатана постарался, чтобы и они тоже могли завести далеко, порой — много дальше, чем простая корысть. И это ужасающе несправедливо! Человек хочет как лучше, хочет только добра — и разрушает, разрушает, разрушает… Видеть такое нестерпимо для благородного мужа, ведь правда?
Гойберг покусал губу, потом даже почесал затылок — но так и не ответил.
— И второе, — продолжал минфа. — Животное просто выхватывает, если может, кусок у другого. Но человек строит целые теории, чтобы оправдаться, — и сам в них потом верит! Мол, то, что я делаю — торжество справедливости, предел заботы о ближнем… А это особенно отвратительно. Идеалы должны оставаться там, где им положено — на небе, среди путеводных звезд, чтобы никто не смел и не имел возможности оправдывать ими свои простые мотивы: зависть, ревность, корысть, ненависть…
— Интересными вещами вы там занимаетесь, — сказал Гойберг задумчиво.
— Я ими и здесь занимаюсь, — улыбнулся Богдан. — И только в свободное от работы время. Мне хочется написать большую книгу… исследование… Расследование. Для Ордуси это очень важно. Именно для Ордуси. Мы все… пусть разными религиями… нацелены на высокие цели. Для одних эта нацеленность менее важна и осознанна, для других — более. Но несомненно то, что Ордусь без этого жить не может. Стало быть, положения, когда стремление к благу приводит к беде, именно для нас особенно губительны.
— Вы всерьез полагаете, что человека можно улучшить? — печально спросил Гойберг, внимательно глядя на Богдана.
— Господи, да мы только этим и занимаемся всю свою историю, — ответил минфа. — Циник может сказать, что мы не очень-то преуспели, но это же не так! Если попытаться представить себе нравственность пятитысячелетней, скажем, давности — волосы дыбом встанут! Вам ли, человеку закона Моисеева, этого не понимать!
Разговор становился заунывно серьезным, и надо было это как-то прекратить. Богдан снова поправил очки и улыбнулся своей неяркой, беззащитной улыбкой.
— Во всяком случае, как говорил Учитель, весь эрготоу в Поднебесной не выпьешь и всех наложниц в одинаковой степени не ублажишь — однако стремиться к этому благородный муж обязан в силу морального долга[120].
Гойберг вежливо улыбнулся.
— Но ведь прирученный идеал, — сказал он потом, — то есть идеал, из которого вынуто беззаветное стремление и самому за него костьми лечь, и других положить, — это уж не идеал, еч Богдан, а так… Красивая болтовня. И даже хуже болтовни. Именно тогда он и становится подручным средством для оправдания собственных низких мотивов… С ним можно сделать, что хочешь, вывернуть так и этак. Не ты для него, а он для тебя. А покуда ты для него — ты за него кому угодно кровь пустишь и будешь чувствовать себя героем, даже когда все окрест будут звать тебя просто убийцей.
Богдан подобрался.
— Положа руку на сердце, стал ли для вас, драг еч Арон, красивой болтовней ютайский идеал с тех пор, как вы уже не хотите лить ради него кровь, скажем, древних филистимлян?
Лицо Гойберга, размякшее и подобревшее было от коньяка и приятной отвлеченной беседы, похолодело. Чуть прищурившись, директор КУБа долго смотрел на Богдана исподлобья — и то ли не хотел отвечать, то ли не знал, что ответить.
— Нет, — ответил за него Богдан. — Не стал. И очень хорошо. Но почему же вы столь худого мнения об остальных идеалах?
Гойберг перевел дух и снова откинулся на спинку кресла.
— Где же, если воспользоваться вашей, еч Богдан, метафорой, у идеалов тот запал, который вы хотите обезвредить?
Вопрос был не в бровь, а в глаз.
Только от души можно отвечать. Только через собственную боль можно что-то понять самому и что-то объяснить другим. Только.
— Вот представьте, — проговорил Богдан. — Я женат на хорошей женщине. Однако она очень далека от моего… ну… юношеского идеала. Жизнь идет, мы помаленьку притираемся друг к другу, помаленьку друг друга воспитываем, — но изменения пренебрежимо малы относительно тех принципиальных отличий, которые существуют между нею, реальной, настоящей, обыденной — и тем образом, о котором я грезил, скажем, в старших классах школы. Что можно сделать? Можно бросить семью и уйти шататься по свету в поисках своей сильфиды. Кажется, в Талмуде — поправьте меня, если я перепутал, — написано: «Сам алтарь роняет слезы, когда муж разводится с женою своей…» Греха тут не оберешься, по чьим только, как говорят, постелям не набарахтаешься… Если Господь сподобит, может, и встретишь в конце концов, кого искал — да только сам к тому времени таким станешь, что мимо пройдешь, не заметив… Но это, во всяком случае, честно. По-людски. Еще можно успокоиться, идеал лелеять в душе, а семью лелеять в мире сем — и быть благодарным судьбе и жене, если в ней порой, время от времени, проскользнет хоть что-то, напоминающее твою былую грезу. Кто-то скажет, что это малодушие, кто-то скажет, что — мужество… Во всяком случае — и это по-людски. Но еще можно, простите, привязать жену, скажем, к трубе отопления и начать что было сил сечь хлыстом и приговаривать при этом: будь не такая, как ты есть, а такая, как мне мечталось! Вот где, по-моему, грань. И пусть тот, кто ее перешел, не удивляется, когда потом его будут судить уже как обыкновенного уголовного человеконарушителя. Пусть не говорит с удивлением: я не из корысти, я хотел, чтобы она стала лучше, я добра ей желал, я стремился ее усовершенствовать… Нет. Он всего лишь преступник. — Богдан помолчал, поправил очки. — Если мой идеал не манит никого, кроме меня, — стало быть, только мне с ним и мучиться… Только так — честно и по-людски. Потому что для того, кто этого идеала не хочет, но кому он начинает грозить, он уж не идеал, а пугало…
Гойберг смотрел чуть иронично, но уже — тепло. С пониманием.
— Что ж, — сказал он, — мысль, может быть, и не слишком оригинальная, но выражена сильно. Вы сами придумали сию метафору?
— Разумеется, — переведя дух, сказал Богдан, взял бокал и как следует глотнул. Оставалось надеяться, что его голос дрожал не слишком заметно. — Я идеалист матерый, со стажем, мне ли не чувствовать таких оттенков!
— В таком случае — я спокоен за вашу книгу, — кивнул Гойберг. — Она получится. Теперь я знаю, что вам надо, и даже склонен вам верить — и я спокоен. То есть, я полагаю, вы что-то недоговариваете — но, в конце концов, вы имеете на это полное право… Однако я не понимаю другого. Чем я могу вам помочь?
— Ванюшин, — сказал Богдан. Гойберг будто померк в своем кресле.
— Ах вот оно что… — пробормотал он.
— Все, что можно было почерпнуть из книг, журналов и сети, я обработал, — сказал Богдан. — Но у вас наверняка есть какие-то специальные материалы… И главное, я хотел бы встретиться с ним лично. Не прошу нас свести и познакомить — могу представить себе, что ваша рекомендация для этого человека мало что значит…
— Наоборот, много, — сказал Гойберг. — Только в противуположном смысле. Послушает и сделает наоборот.
— Тем более. Но я буду пробовать сам и… вы наверняка об этом узнаете — так вот, имейте в виду, я с добрыми намерениями. По делу. Я хочу его понять.
Минфа не обманывал директора Иерусалимского КУБа ни единым словом. Ни князь, ни Гадаборцев, сами явно уже догадавшись о причастности Ванюшина к тайному испытанию «Снега», ничего Богдану не сказали — пустили вслепую, как мальчика: мол, пусть моралист и добряк разбирается сам, а мы, ежели он наломает дров, подоспеем все в белом. И потому у Богдана были развязаны руки. Ему важно было все уразуметь самому — а потом… Потом он будет решать не как чиновник Александрийского улуса, а как Божья тварь, для которой спасение души — не пустой звук.
Измена долгу подданного — смертный грех. Но измена человеколюбию, измена долгу благородного мужа — грех худший во сто крат.
— Варварские сайты вы тоже смотрели? — спросил Гойберг.
— Да. Вкратце.
— Что я могу вам сказать, — задумчиво и как-то устало проговорил Гойберг. — Мы его, конечно, охраняем по старой памяти… Все ж таки великий секретный физик. Хотя теперь приходится его охранять скорее по другой причине. Не от чужих, а от своих — которых он сам сделал себе чужими. Немало есть, поверьте, людей, которые рады были бы сказать ему с глазу на глаз пару ласковых… А то и оскорбить. Действием. Очень забавно: он-то убежден, что мы просто следим за каждым его шагом и пресекаем его общение с единочаятелями. Он убежден, что их у него очень много, а вот оскорбители все, мол, КУБом подосланы… — В голосе Гойберга зазвучала неподдельная горечь. — Хотя пораскинул бы своим умом непредвзято: если ты говоришь что-то, не совпадающее с тем, во что испокон веку верят все, значит, кого может быть у тебя больше: тех, кто с тобой согласен, или тех, кто — нет? Знали бы они с супругой, сколько мы хулиганств предотвратили… Одно время соседские мальчишки взяли моду свастику ему на дверях рисовать — мои ребята стирали всякий день, улучая, пока никто не видит… Не знаю, может, надо было о каждом таком случае тоже трубить через средства всенародного оповещения? Но поначалу стеснялись, а потом уж не с руки начинать, когда столько раз отмалчивались… Я дам вам телефон человека, который всем этим непосредственно ведает. Начальник негласной охраны Ванюшина. Он, по-моему, поседеет скоро от потуг одновременно и варварскую прессу не обидеть, и свободе Ванюшина и его жены препон не учинить, и безопасность их обеспечить. Вот они только что вернулись из Теплиса. Вы слышали о тамошних событиях?
— Конечно.
— Вот скажите по совести: может, лучше было бы под каким-нибудь предлогом его туда вовсе не пускать?
— Я пока не готов ответить на этот вопрос, — осторожно сказал минфа.
— Хотя представляю, какой шум подняли бы варвары… Самовлюбленные ютаи посадили великого человека, единственного на всю Ордусь, кто не боится вслух говорить о них правду, под домашний арест… — Гойберг покрутил головой.
— Проблема, — серьезно сказал Богдан.
— А пустить все на самотек — сердце не терпит.
Гойберг помолчал мгновение, а потом решительно допил свой коньяк и с треском, едва не сломав хрустальную ножку, поставил пустой бокал на столик.
— Как вы насчет еще? — спросил он.
Вместо ответа Богдан последовал его примеру — в бокале все равно оставалось чуть на донышке — и, не без удовольствия ощущая, как накатывает, покрывая с головой, теплый прилив из разогревшегося, как печка, желудка, поднял пустой бокал над головой. Гойберг, усмехнувшись, кивнул; щекастое лицо его раскраснелось.
— И какой же русский не любит быстрого питья, — сказал он, и что-то такое прозвучало в его голосе очень неравнодушное, но что именно, Богдан не понял: то ли чуть высокомерный сарказм, то ли, напротив, снисходительная и мечтательная зависть старика к огольцу, который, конечно, совсем не знает жизни, ничего еще не построил и не создал, зато может невозбранно лазать по деревьям и рвать себе штаны. Впрочем, эти чувства нередко идут рука об руку. Гойберг, привстав, высунулся из-за ширмы наружу и сделал знак пальцами; через мгновение беззвучно возникший с той стороны разносчик уже ставил перед человекоохранителями еще по бокалу. «Так, — решительно сказал себе Богдан. — Это последний». И сам же недоверчиво усмехнулся в душе.
— Если вы мне оставите ваш яшмовый электронный адрес, — сказал Гойберг, — я пришлю вам нынче же вечером несколько материалов.
— Почту за честь, — сказал Богдан и вынул из рукава парадного халата визитную карточку. Протянул ее Гойбергу. Тот взял и сунул куда-то в глубины черного пиджака.
— Вот, например, его последняя статья, — проговорил кубист. — Критический разбор книги Эсфири. Ванюшин требует, чтобы статью опубликовали в каком-нибудь из наиболее массовых изданий, например в еже-седмичнике «Ютайский Коммерсант». Чтобы не только внутри улуса, на иврите, но и по-ханьски, на всю страну… И на меньшее не согласен. Мне прислал текст редактор «Коммерсанта» — посоветоваться. Ведь, формально-то говоря, потом можно придраться и подать в суд за разжигание религиозной розни… Ясно, что редактор не хочет оказаться козлом отпущения. Я его понимаю. А решать надо быстро, Ванюшин требует, чтобы статью опубликовали до Пурима, как раз накануне… Очень настаивает, чтобы именно до. Вы, возможно, знаете, что до праздника Пурим, непосредственно связанного с памятью об описанном в книге Эсфири чудесном спасении ютаев от полного истребления, осталось два дня?
— Знаю, конечно.
— И ведь статья уже вышла в Европе… Вы читаете по-немецки?
— Немного. Кроме того, на худой конец существуют же программы-переводчики…
— Я пришлю вам ссылку на электронную версию журнала, гляньте. М-м… К чему я это все? Вот какие проблемы приходится решать каждодневно, еч Богдан. Теория — это прекрасно, это благородно, но такая вот каждодневная практика… Скажу вам честно — она очень разрушительно действует на идеалы.
— Да, я понимаю. Все время хочешь как лучше — но что такое это «лучше», никак не ухватить…
— Именно. Вы поняли. Посмотрите материалы… Поговорите с директором института в Димоне — не так давно Ванюшин ездил к нему, просил, как старого друга, разрешения на чтение курса лекций о роли ютаев в создании оружия всенародного истребления. Кстати, тот не разрешил…
— Ванюшин читал подобные лекции у нас. В Дубине, в Обниманске, в Семизарплатинске…
— Он утверждает, что с тех пор сильно ее доработал. Расширил, углубил… учел материалы, которые недавно рассекретили американцы… Я еще не видел текста, но Мустафа говорит — впечатление просто жуткое. Фамилии, фамилии, отчества, браки, разводы… седьмая вода на киселе… кто обрезан, кто не обрезан… В итоге, как вы сами понимаете, — если бы не ютаи, до сих пор ни единого радиоактивного дождя не пролилось бы ни в Америке, ни в Евразии…
— Святые угодники… — пробормотал Богдан. Потом спохватился. — Какой, простите, Мустафа?
— А, я не сказал… Цаньцзюнь[121] Мустафа ибн Шурави. Начальник группы охраны Ванюшина.
— Мусульманин?
Гойберг двумя пальцами покрутил стоящий на столе бокал, а потом поднял и сделал несколько глотков. Будто воду пил.
— Работа щекотливая, — признался он чуть сипло. — Верность долгу и присяге — это, конечно, вещь святая, но… В свое время мы сочли, что ведать охраной человека, который прославлен столь откровенным ютаенелюбием, ютаю не с руки. Все мы люди, и надо это учитывать. Зачем ставить сотрудника в нескончаемо неловкое, даже ложное положение? Постоянные неприятные переживания, накопление обид… И со стороны смотрится нелепо. Малейшая невольная бестактность — и любой скажет: ага, это ютайская месть! Все это чревато срывами, вы понимаете.
— Понимаю, — согласился Богдан.
— Хотели поручить это русскому — в конце концов, ваши единородцы, еч Богдан, третьи по численности в нашем улусе… Но вовремя спохватились.
— В каком смысле?
— В самом прямом, — пожал плечами Гойберг. — Русское ютаелюбие, выстраданное, уже в какой-то мере даже традиционное, вошло в поговорки — вам ли не знать… И тут неизвестно еще, кого лучше было бы поставить: хладнокровного ютая, коего века рассеяния приучили к долготерпению, или пылкого славянина, привыкшего, вы уж меня простите, именно в особо деликатных вопросах рубить сплеча.
Тезис об извечном русском ютаелюбии по первости показался Богдану несколько удивительным, но тут же в голове его запрыгали один за другим примеры, подтверждающие правоту слов директора КУБа. Художники, поэты, выразители народных чаяний… Вот, скажем, еще позапрошлый век: «Всякий пиит Под луной — жид. Всякий художник — Иньский треножник. Токмо лишь тот, Кто пашет и жнет — Трутень и жмот! Гадам прогнившим, Верно прожившим — вечно слихот. Мне — кровью — в полет!»[122]
— В итоге было принято компромиссное решение, назначили Мустафу, — закончил Гойберг. — Очень добросовестный молодой офицер, из прекрасной семьи… Конечно, как и всякое реальное решение, оно не идеально… — Кубист кривовато усмехнулся. — Кстати, вот вам об идеалах, — добавил он.
— Да-да, — невпопад отозвался Богдан.
Там же, поздний вечер
— Ты похудел.
— Правда?
— Правда.
— Ну и хорошо.
— Нет, не хорошо. Ты вроде в отпуске, а вид у тебя замученный.
— Это из-за праздников. Ты же знаешь, я не люблю больших праздников.
— А мне тут нравится. Мы так редко куда-то ездим вот так, все вместе…
— Мне тоже нравится. Люди замечательные. Один Нил Рабинович чего стоит… И Гойберг симпатичный. Только я предпочел бы посидеть с тобой и выпить за шестидесятилетие их улуса вдвоем. От души, но не во дворце, а прямо тут.
— Да, может быть… Но ведь там тоже было интересно. Лучше ведь — и там, и тут. И то, и другое. И Ангелинке все это в радость… Мы так хорошо с нею погуляли по столице, пока ты разбирался с делами.
— Я тоже рад.
— Она получила такие впечатления… На всю жизнь.
— Да, — улыбнулся Богдан в темноту, — я понял.
Почему-то, если начать есть больше, чем всегда, быстро вроде бы наедаешься до отвала — но столь же быстро, куда быстрее обычного, голод снова распускает внутри полные присосок щупальца. Четырех часов не прошло после завершения торжественного обеда, они едва успели вернуться в Яффо и развести по домам патриархов — и проголодались… Покрутились в окрестностях «Галута» и буквально в двух шагах от гостиницы, прямо на Баркашова, набрели на очаровательный ресторан итальянской кухни. Наугад сделали заказы; Богдан, потерявший по дороге весь хмель из головы и уже успевший сызнова по нему соскучиться, спросил еще рюмку коньяку, строго сказав себе в очередной раз: это — последняя… На сцене, изящно играя обтянутым серебряной тканью бедром, юная певица бойко пела в микрофон почти по-итальянски: «Кванта коста, кванта коста, С постовым такого роста, Коза ностра, коза ностра, Спорить запросто непросто…» Ангелина, от усталости и обилия впечатлений — да и свежим воздухом Иерусалима надышавшись вдосталь, — всю дорогу проспала в повозке как убитая; а теперь воспряла и принялась, возбужденная донельзя, описывать Богдану прогулку: «А потом мы зашли туда, где все мужчины такие красивые, такие смешные! Смотрят сквозь тебя, вдаль, и ходят только вот так!..» Не в силах передать увиденное словами, она спорхнула со стула и с уморительной степенностью пошла поперек зала, гордо выпятив живот и надув щеки. Отовсюду на нее смотрели, улыбаясь; Богдану подумалось, что все сразу поняли, кого она изображает, — очень уж получилось похоже. «Ангелина! — громко и строго сказал Богдан. — Ты ведешь себя несообразно!» Дочка, смешавшись, прибежала назад, но успокоиться не могла. «Меа-Шеарим, — с улыбкой напомнила Фирузе дочери. — Так называется тот район — Меа-Шеарим». — «Да! Да! — тараторила Ангелина, едва успевая выговаривать слова; те, будто гоночные повозки на льду, шли юзом, бились бортами, то и дело сминали друг друга. — Меа-Шеарим! Это значит Сто ворот. Я не дразнюсь, пап, я просто показываю! Ты же не видел, а я хочу, чтоб ты увидел! А потом…»
— Тебя что-то гнетет.
Он повернулся на бок и поцеловал ее в теплую шею.
— Нет.
Она помолчала.
— Слушай, Фира, — сказал Богдан. — А может, вам с дочкой на пару-тройку дней совсем в тепло махнуть? Пока я тут разбираюсь. В Эйлат, например? Уж в Красном-то море Ангелинка точно покупаться сможет. Раби Нилыч говорил — там хорошо, рифы, рыбки цветные… И пустыня рядом, столбы Соломона — помнишь фотографии? Красотища! И эта прославленная придорожная харчевня — «Сто первый грамм»…
— Только нам с дочкой без тебя и болтаться по харчевням…
— А что? Вкусно поесть — само по себе хорошо. Женскому желудку мужчина не обязателен.
— Так-то оно так, — ответила жена из темноты, и Богдан по голосу почувствовал, что она улыбается, — да беда в том, что у любящей женщины желудок отдельно перемещаться не умеет. Куда он — туда и все остальное, что по мужчине скучает.
— Не нравится идея?
— Надо подумать. Цветные рыбки — это, конечно, заманчиво.
Она помолчала сызнова.
— Богдан…
— А?
— Это опасно?
— Что?
Она помедлила.
— Я не знаю, что. То, что ты сейчас делаешь.
— Нет.
Он сначала ответил, а потом постарался обдумать ее вопрос.
— Не опасно, — повторил он. — Только очень горько. Как-то… безысходно…
Она согнула ногу и погладила его обнаженным коленом.
— Ты совсем ничего мне не можешь рассказать? — спросила она.
— Совсем, — ответил он.
— А это надолго? — спросила она. Богдан помедлил.
— Мне почему-то кажется, что так или иначе все кончится очень скоро, — ответил он. — Просто я еще не знаю, как.
Она прижалась к нему плотней. Длинные черные жесткие волосы ее щекотали ему щеку. От них пахло свежо и сладко.
— Давай спать, — полувопросительно сказала она.
— Давай, — сказал он. — Только я сначала почту сниму.
Там же, 13-е адара, ночь
Еч Арон был добросовестен и обязателен, как и подобает настоящему кубисту. Бог весть сколько раз и со сколькими он в вечер праздника пригубливал коньяк, но обещание свое сдержал. Материалы и ссылки он послал, едва вернувшись с торжества.
Богдан прочел уже немало работ Ванюшина, но религиозных тем ученый доселе впрямую не касался. К тому же само по себе издание оказалось интересным: Богдан никогда прежде не держал в руках и даже с экрана не просматривал «Ваффен Шпигель» — а судя по всему, это был журнал весьма авторитетный, престижный. Средостение культуры, гнездо властителей дум. Номер, в котором была опубликована работа Ванюшина, открывался большим автобиографическим эссе тамошнего знаменитого писателя, некоего Цитрона Цурюкина[123] «Любите ланды по самые гланды». «Всю жизнь меня призывали любить фатерланд, — писал Цурюкин. — Отец, задроченный старый мудак, правая рука, видите ли, фон Брауна, только и хотевший от жизни, что донести наше концлагерное говно до пыльных тропинок далеких планет, каждое сраное утро орал: фатерланд, фатерланд! Вожатая в гитлерюгенде, замшелая пизда, изводившая нас по утрам физзарядкой и контрастным душем якобы для нашего же здоровья, компенсировала многолетний недоёб тем, что долбила сорок раз на дню: фатерланд, фатерланд… И так меня эти суки, блядь, достали, что я, с моим свободолюбием, высочайшим культурным уровнем и уважением к общечеловеческим ценностям, просто не мог не написать о ландоёбах…»
Богдан, качнув головой, потянул вниз полосу прокрутки. Одно имечко чего стоит… Сразу вспомнилась нелепая, но смешная считалка, которой научила Богдана еще бабушка. Вот они переженились: Як на Цыпе, Як-Цидрак на Цыпе-Дрипе, Як-Цидрак-Цидрак-Цидрони на Цыпе-Дрипе-Тримпумпони…
Ладно, Цитрон может подождать. Это их дела. Пусть Европа разбирается, как умеет, со своей шальной свободой, когда можно все, а фантазии хватает лишь на то, что, мол, если при наци справлять нужду было принято одиноко и в замкнутом помещении, то уж после демократизации достойнее всего делать это прямо посреди Александер-плац…
У ордусян есть проблемы посложнее.
Работа Ванюшина называлась «Эстер-цзюань глазами честного человека». Уже то, что автор назвал анализируемый текст не «Мегилат Эстер» и даже не «Книгой Эсфири», а предпочел общеимперское «цзюань» («juan» в европейском написании), хотя слова «цзюань» и «мегила» значат по-ханьски и на иврите одно и то же: «свиток», — говорило о многом. Ванюшин откомментировал едва ли не каждый стих. Богдан просматривал наспех, перескакивая с пятого на десятое, — было поздно, он устал, но хотел уже нынче составить себе хотя бы первое беглое впечатление, ощутить не столько текст, сколько чувства человека, который его писал… Минфа был убежден: это — самое важное, а частности воззрений, их рациональные составляющие, которые, быть может, самому пишущему кажутся главными, на самом деле не столь уж существенны, ибо являются лишь инструментом в руках переживаний. Калямом, а не улемом.
«Эстер-цзюань»: «…И пребывал Мордехай во дворце вместе с двумя царскими евнухами, оберегавшими дворец, и услышал разговоры их и разведал замыслы их и узнал, что они готовятся наложить руки на царя Артаксеркса, и донес о них царю; а царь пытал этих двух евнухов, и, когда они сознались, были казнены. И приказал царь Мордехаю служить во дворце и дал ему подарки за это. При царе же был знатен Аман, и старался он причинить зло Мордехаю и народу его за двух евнухов царских».
Комментарий Ванюшина: «Невозможно не признать, что свою карьеру наш национальный герой начал как весьма обыкновенный доносчик. А пресловутый Аман, сделавшийся в веках символом иррационального, физиологического антисемитизма[124], всего лишь пытался по справедливости воздать Мордехаю за казнь людей, которых тот выдал!»
«Эстер-цзюань»: «…И по смерти отца ее и матери ее Мордехай взял ее к себе вместо дочери… Не сказывала Есфирь ни о народе своем, ни о родстве своем, потому что Мордехай дал ей приказание, чтобы она не сказывала. …И приобрела Есфирь расположение в глазах всех видевших ее. И взята была Есфирь к царю Артаксерксу, в царский дом его… И полюбил царь Есфирь более всех жен, и она приобрела его благоволение и благорасположение более всех девиц; и он возложил царский венец на голову ее…»
Комментарий Ванюшина: «Он не только доносчик, но и сводник. Нужно признать: весьма хитрый сводник! Нельзя, по-моему, не задаться вопросом: зачем ему понадобилось с самого начала скрывать национальную принадлежность своей падчерицы? Отчего ему пришла в голову такая мысль? Кто, собственно, антисемит — Аман или Мордехай?»
«Эстер-цзюань»: «…В то время как Мордехай сидел у ворот царских, два царских евнуха, оберегавшие порог, озлобились и замышляли наложить руку на царя Артаксеркса. Узнав о том, Мордехай сообщил царице Есфири, а Есфирь сказала царю от имени Мордехая. Дело было исследовано и найдено верным, и их обоих повесили на дереве».
Комментарий Ванюшина: «Люди, прошедшие нацистские лагеря, рассказывали мне, что таких геноссе, как наш национальный герой, они называли профессиональными стукачами[125]. К тому же он и приемную дочь без колебаний привлек к своему малопочтенному в среде приличных людей ремеслу! Однако мне приходит на ум еще одно соображение, точнее говоря, даже два соображения. Если указанные заговоры имели место в действительности, то что же это был за царь, как он правил, что он творил со своей страной и со своим народом, коль скоро его же соотечественники, приближенные и возвышенные им же самим, то и дело норовили от него избавиться — и лишь чужак еврей[126] раз за разом сохранял этому несомненному тирану жизнь и власть! А если не так — не были ли эти бесчисленные заговоры измышлены самим Мордехаем, делавшим благодаря их раскрытию стремительную карьеру? Должен покаянно признаться: мне стыдно носить то же имя, что этот человек! Я предложил бы всем Мордехаям нашего народа переименоваться Аманами и готов подать официально пример такого искупления в ближайшее время, как только откроются после праздников государственные учреждения…»
«Эстер-цзюань»: «…Ты, Господи, имеешь ведение всего и знаешь, что я ненавижу славу беззаконных и гнушаюсь ложа необрезанных и всякого иноплеменника; Ты знаешь необходимость мою, что я гнушаюсь знака гордости моей, который бывает на голове моей во дни появления моего, гнушаюсь его, как одежды, оскверненной кровью, и не ношу его во дни уединения моего».
Комментарий Ванюшина: «Вот так молится Эстер перед тем, как донести на Амана. Должен признаться, что я не понимаю: то ли она так и не спала со своим мужем, царем, то ли они с заботливым отчимом уже обрезали и персидского владыку? Но эта женщина и царского своего положения гнушается! Приняла его, обратите внимание, лишь из необходимости. Какова же была подобная необходимость? Спасти соплеменников от истребления? Но Эстер вышла за Артаксеркса в ту пору, когда о заговоре Амана, имевшем целью уничтожить живущих в Персии евреев, никто и не ведал, так как и самого заговора не было до тех самых пор, пока лицемерка Эстер не стала царицей. Возможно, она и с мужем спала исключительно по необходимости? Снова встает вопрос: по какой?»
«Эстер-цзюань»: «…Когда царь увидел царицу Есфирь, стоящую на дворе, она нашла милость в глазах его. Обратив лице свое, пламеневшее славою, он взглянул с сильным гневом; и царица упала духом, и изменилась в лице своем от ослабления, и склонилась на голову служанки, которая сопровождала ее. И изменил Бог дух царя на кротость, и поспешно встал он с престола своего, и принял ее в объятия свои, пока она не пришла в себя. Потом он утешил ее ласковыми словами, сказав ей: что тебе, Есфирь? Я — брат твой; ободрись, не умрешь; ибо наше владычество общее; подойди. И простер царь к Есфири золотой скипетр, который был в руке его, и подошла Есфирь, и коснулась конца скипетра, и положил царь скипетр на шею ее, и поцеловал ее, и сказал: говори мне. И сказала она: я видела в тебе, господин, как бы Ангела Божия, и смутилось сердце мое от страха пред славою твоею; ибо дивен ты, господин, и лице твое исполнено благодати».
Комментарий Ванюшина: «Что за подлая женщина! Сначала притворный обморок, затем безудержная лесть в глаза человеку, которого она презирает и ложа которого, как она сама же утверждала накануне в молитве, гнушается. Теперь она, казалось бы, столь богобоязненная, в глаза называет постылого мужа именем Ангела Божия! И Бог это терпит. Скажите по совести: кто хотел бы иметь такую честную, любящую и верную супругу? И такого, если уж на то пошло, Бога?»
«Эстер-цзюань»: «…В месяц Адар, в тринадцатый день его, когда надеялись неприятели Иудеев взять власть над ними, а вышло наоборот, что сами Иудеи взяли власть над врагами своими, собрались Иудеи в городах своих по всем областям царя Артаксеркса, чтобы наложить руку на зложелателей своих; и никто не мог устоять пред лицем их, потому что страх пред ними напал на все народы. И все князья в областях, и сатрапы, и областеначальники, и исполнители дел царских поддерживали Иудеев, потому что напал на них страх пред Мордехаем. Ибо велик был Мордехай в доме у царя, и слава о нем ходила по всем областям, так как сей человек, Мордехай, поднимался выше и выше. И избивали Иудеи всех врагов своих, побивая мечом, умерщвляя и истребляя, и поступали с неприятелями своими по своей воле. В Сузах, городе престольном, умертвили Иудеи и погубили пятьсот человек… И сказал царь царице Есфири: в Сузах, городе престольном, умертвили Иудеи и погубили пятьсот человек и десятерых сыновей Амана. Какое желание твое? Оно будет удовлетворено. И какая еще просьба твоя? Она будет исполнена. И сказала Есфирь: если царю благоугодно, то пусть бы позволено было Иудеям, которые в Сузах, делать то же и завтра, что сегодня, и десятерых сыновей Амановых пусть бы повесили на дереве. И приказал царь сделать так; и дан указ в Сузах, и десятерых сыновей Амановых повесили. И собрались Иудеи, которые в Сузах, также и в четырнадцатый день месяца Адара и умертвили в Сузах триста человек, а на грабеж не простерли руки своей. И прочие Иудеи, находившиеся в царских областях, собрались, чтобы стать на защиту жизни своей и быть покойными от врагов своих, и умертвили из неприятелей своих семьдесят пять тысяч, а на грабеж не простерли руки своей. В четырнадцатый день сего же месяца они успокоились и сделали его днем пиршества и веселья».
Комментарий Ванюшина: «Лучше не скажешь. Вот о чем смутно грезят до сих пор мои соплеменники, вот каков предел их мечтаний: чтобы страх пред ними напал на все народы. Остается утешаться тем, что, согласно одной русской поговорке, бодливой корове Бог рогов не дает. Тут даже нечего разъяснять. Чужаки, пришлое племя, взяв под контроль государственную власть, уничтожают коренное население. Если это не геноцид — тогда что такое геноцид? И если мы до сих празднуем совершенный нами геноцид — достойны ли мы называться цивилизованными людьми, или мы по-прежнему первобытная стая, с горем пополам освоившая квантовую механику и юриспруденцию?»
«Эстер-цзюань»: «…Потом наложил царь Артаксеркс подать на землю и на острова морские. Впрочем, все дела силы его и могущества его и обстоятельное показание о величии Мордехая, которым возвеличил его царь, записаны в книге дневных записей царей Мидийских и Персидских, равно как и то, что Мордехай Иудеянин был вторым по царе Артаксерксе и великим у Иудеев и любимым у множества братьев своих, ибо искал добра народу своему и говорил во благо всего племени своего».
Комментарий Ванюшина: «Оказывается, все старо как мир, все было ради новой подати. Силовая акция устрашения собственного народа завершилась его повальным ограблением: кто уцелел, должен был заплатить за то, что не был убит. Кому, интересно, не хватало денег и драгоценностей? Царю? Сомнительно. Эстер, которая в глаза лгала своему Богу, заявляя, что гнушается парадными туалетами и надевает их лишь по необходимости? Это представляется более вероятным. Но ради обновления гардероба вряд ли понадобилась бы целая новая подать. Нет, полагаю, речь идет об удовлетворении возросших аппетитов победивших евреев. Разумеется, они не простирали руку на грабеж. Зачем? Это хлопотно и негигиенично. Куда удобнее издать от имени царя соответствующий закон и осуществлять его через посредство армии туземных чиновников! Премьер великой державы, каковой была тогда Персия и каковым, безусловно, может считаться Мордехай, открыто гордится тем, что искал добра лишь своему народу и говорил лишь ему во благо. И потом мы еще удивляемся, что к евреям, занимающим высокие государственные посты, относятся с недоверием! Перестаньте веселиться в Пурим, сделайте его днем национального покаяния — и прекратится наконец то постыдное состояние, которое так исчерпывающе и честно описано в Псалме Сорок Третьем: „Боже, Царь мой! Ты отдал нас на поношение соседям нашим, на посмеяние и поругание живущим вокруг нас; Ты сделал нас притчею между народами!“».
В ночной тишине уставшего от праздника и наконец-то угомонившегося Яффо — добродушного, задорного, немного нескладного, в общем, обыкновенного человеческого Яффо — Богдан читал этот воспаленный текст, грохочущий медно и мрачно, безобразно похожий на кухонный скандал двух величавых пророков, вдруг опустившихся до вульгарного толковища о том, кто кому плюнул в кастрюлю с супом. Фразы, как нетопыри, с истошным криком вылетали прямо из жуткой бездны тысячелетий — а сердце минфа сжималось от беспомощности и сострадания.
Как гложет, должно быть, несчастного Ванюшина эта тщетная, безысходная боль! Так, наверное, рвется, уже не в силах биться безмятежно, сердце в миг инфаркта. Так раковая опухоль фанатично прожигает насквозь ни в чем не повинное тело. Боль тоски по совершенству! По какой-то воображаемой, равной для всех справедливости, что должна, должна же быть и торжествовать, и не только в раю, и не только в светлом будущем — вечно, всегда, значит, и в прошлом! Чтобы и там не было крови, не было жертв, не было поражений у проигравших и побед у выигравших, все эти несправедливости надо как-то отменить, иначе нечестно, стыдно, тошно… Чтобы и там была только любовь. Только любовь. Всегда.
Если же нельзя изменить прошлое, надо, по крайней мере, заставить всех испытывать эту бесплодную, ни о чем уже не предупреждающую, просто сжирающую жизнь боль. А того, кто ее, хоть тресни, не испытывает, кто просто занят собой, своими детьми, своей незамысловатой работой, — того объявить бессовестным, бесчестным, объявить, что он таким образом, ни много ни мало, одобряет все сотворенное во времена оны, соучаствует в нем, и заставить, хоть как-нибудь да заставить, каяться в давних чужих грехах. Грехах, совершенных в закопченных трущобах, звавшихся когда-то царскими дворцами, в злых щелях, которые уже захлопнуты, забетонированы…
И только от нас зависит, есть у них какой-то шанс снова раскрыться, гангренозно гноясь, точно старые раны, — или шанса уже все-таки нет.
«Господи, — едва не плача, взмолился Богдан. — Пошли ему хоть день покоя. Хоть час. Ведь он не выдержит… Так исступленно гонясь за светом, человек может наворотить черт знает что…»
А по краю сознания мазнула простая, уже куда более приземленная, почти себялюбивая мысль: и мы потом расхлебывай.
Там же, 13-е адара, начало дня
— Папа, а ты к нам приедешь? Ангелина одновременно и спрашивала, и озиралась, разглядывая кишмя кишащий путешественниками автовокзал Яффо, и на одной ножке подпрыгивала. Как она, непоседа, сдюжит пять часов сидения в салоне автобуса…
Небо над Яффо кипело от солнца.
— Постараюсь, детка, — сказал Богдан. — У меня дел осталось дня на два-три. Может, завтра вечером… или послезавтра. Последний денек обязательно проведем у моря вместе… Жаль, на Пурим к вам не поспею. Говорят, Пурим — очень веселый праздник.
— Как много в Ордуси всяких праздников! — с удовольствием сказала Ангелина. Фирузе засмеялась.
— Да, — с улыбкой согласился Богдан, — это большой плюс страны, где бок о бок живет столько разных народов. Всегда есть к кому в гости сходить.
— Значит, так, — громко объясняла тем временем симпатичная проводница в коротком платье и зеркальных очках на пол-лица. — Два часа на Мертвом море — там купание, ну, разумеется, лавки… Обратите внимание на косметику, на потом не откладывайте. В Эйлате фирменные магазины «Ахава» тоже на каждом шагу, но на Мертвом немного дешевле…
— «Ахава» значит «Любовь», — вполголоса сказала Фирузе Богдану. В ответ он молча поцеловал ее в висок. И в этот миг в его кармане натужно затрясся мелкой дрожью телефон.
— Простите, ребята, — сказал Богдан, вынимая трубку. Фирузе деликатно отвернулась.
Это оказался Гойберг.
— Доброе утро, еч Богдан.
— Доброе утро, еч Арон.
— Вы прочитали? — осторожно осведомился кубист.
— Разумеется.
— И как вам?
— Сложный вопрос, — сказал Богдан. — Не телефонный.
— Но как бы вы поступили?
— Я не имею ни малейшего права вам советовать, еч Арон. Ни должностного, ни человеческого.
— И тем не менее… Мне просто интересно ваше частное мнение. Положение с публикацией довольно щекотливое…
— Знаете, — сказал Богдан. — Бояться лишний раз обнародовать подобный текст — все равно что секретить «Лунь юй».
— Отправляемся! — объявила проводница. — Прошу садиться!
Фирузе, одной рукой придерживая висящую на плече большую дорожную сумку, другой ведя за ладошку Ангелину, двинулась к автобусу, тихо урчавшему, как хорошо покушавший и задремавший кот. Встроились в маленькую очередь; люди один за другим, как костяшки перебираемых четок, скрывались в его прохладных и благословенно сумеречных недрах.
— Мам, а мы маску купим? — допытывалась Ангелина, дергая Фирузе за руку. — Мы нырять маску купим? А? Мам! Там же рыбки!
— Но я, конечно, все понимаю… Знаете, что бы я, может быть, сделал в таком положении? Опубликовал бы как часть ознакомительной подборки текстов из журнала «Ваффен Шпигель». Вот, мол, авторитетный западный журнал, вот очень характерные для демократической прессы материалы… Вместе, например, с эссе «Любите ланды по самые гланды».
Перед тем как встать на первую ступеньку, Фирузе обернулась и помахала мужу рукой. Ангелина тоже обернулась и помахала.
— Да? — с сомнением протянул Гойберг. — Текст, конечно, отвратительный, однако ж… Вам, возможно, это трудно понять, но у нас просто врожденная ненависть к наци и всему, что с ними связано. Боюсь, большинство наших читателей отнесется к эссе скорее с симпатией — ведь при всех его неаппетитных формулировках это все-таки борьба с пережитками нацизма.
— Ну, я же сказал, что мне трудно вам советовать, еч Арон, — сказал Богдан. — Просто… Простите, я не очень хорошо знаю, как в иудаизме насчет сыновней почтительности…
— В иудаизме очень хорошо насчет сыновней почтительности. — Гойберг, судя по чуть изменившемся тону, сразу будто бы принял бойцовскую стойку. — Лучше, чем у многих.
— В таком случае, — примирительно сказал Богдан, — вообще опасаться нечего. Как только человек, для которого сяо — не звук пустой, в первой же фразе увидит нарочито неуважительное, хамское упоминание об отце, ему станет ясно, что это вовсе не борьба с пережитками нацизма, а просто крик на весь мир: вот я какой, самый свободный и разудалый на свете, смотрите и восхищайтесь. Для того чтобы это кричать, подойдет что угодно. Лишь бы всем известное. Не будь нацизма — он бы на что-то другое знаменитое вскарабкался, чтобы орать оттуда.
Сквозь широкое тонированное стекло Богдан увидел, как над ним, точно на верхней палубе небольшого корабля, располагаются на сиденьях дочь и жена. Ангелина тут же расплющила нос о стекло, глядя на Богдана со своих высот, и опять принялась махать ему обеими руками. Свободной рукой Богдан помахал ей в ответ. Ангелина стала делать размашистые круговые движения, как бы разгребая что-то в стороны — показывала, как будет плавать. Богдан несколько раз одобрительно кивнул, показал большой палец, завистливо закатил глаза.
— Ну и? — спросил Гойберг. Богдан помедлил.
— Комментарии к «Эстер-цзюань», еч Арон — это ведь тоже, по большому счету, одно огромное бу сяо. Очень легко сейчас быть добрее и умнее тех, кто жил сто, пятьсот, тысячу лет назад. Прошлое — и отец нам, и мать. Кто не любит родителей, потому что они не идеальны, — тот никогда не захочет иметь детей, подсознательно страшась, что они отплатят ему той же монетой. Кто ненавидит свое прошлое, — лишает себя будущего. Кто старается, чтобы ты возненавидел свое прошлое, — тот старается лишить тебя будущего. Даже если он делает это непроизвольно, из лучших побуждений. Человеколюбие не в том, чтобы посыпать пеплом голову себе или, тем паче, другим, — а в том, чтобы в мире, где за тысячи лет все успели по сто раз обидеть всех, жить как ни в чем не бывало. И только сыновняя почтительность позволяет это уразуметь.
— Вашими бы устами… — сказал Гойберг.
Автобус протяжно зашипел и рычагами, похожими на руки, с неторопливостью уверенного в себе штангиста втянул двери в пазы. Дрогнул. Поехал.
«Может быть, — уговаривал себя Богдан, идя обратно к стоянке повозок такси, чтобы вернуться в „Галут“, — Ванюшин хоть немного образумится, увидев, в какой компании оказался в любимом им „Ваффен Шпигеле“… Или им он простит? Даже не то что простит — примет как должное, вообще не обратит внимания? А вот то, что мы повторим этот букет, всего лишь повторим, — сочтет нашей гнусностью… Но все-таки, может быть, в конце концов, поразмыслив, он…»
Однако в глубине души минфа и сам понимал, что его надежда иллюзорна и тщетна ровно в той же степени, как надежды самого Мордехая.
Тот не образумится. Нет. Пойдет до конца.
Мордехай да Магда
Еще продолжение
1
В одиннадцатом веке нашей эры в Цветущей Средине жил-поживал великий литератор, историк и философ Оуян Сю (тут уместно будет заметить, что из-за определенного сходства фамилий некоторые из знакомцев полагали Богдана Оуянцева-Сю его дальним потомком — но сам Богдан, не имея подобному родству ни подтверждений, ни опровержений, в это не верил и чтил себя чистокровным русским). Настал однажды день, когда император милостиво дозволил прославленному Оуяну составить полный каталог рукописей, хранившихся в дворцовых библиотеках тогдашней столицы. То было время расцвета династии Сун, когда после нескольких десятилетий страшных и кровавых нестроений вся тогдашняя Цветущая Средина оказалась вновь объединена под властью правящего дома. Междоусобицы прекратились, светила упорядочили свой бег по небесам, урожаи сделались соразмерными, а благодушествующие реки разлюбили выходить из берегов. Понятно, что в такие времена в любом приличном государстве, не слишком зараженном любострастием и стяжательством и потому имеющем какую-никакую историческую перспективу, в среде благородных мужей всегда возрастает интерес к родной культуре.
И не только к родной.
Скажем иначе: когда жизнь становится более-менее устойчивой, подпорки неба не грозят рухнуть в любой момент и человек уверен в завтрашнем дне, границы мира, который он считает родным, головокружительно раздвигаются. Если уже в соседней деревне тебя могут убить или, во всяком случае, обобрать до нитки (а по правде сказать, полное право имеют это сделать, если тебя, дурака, туда занесло, потому что это не твоя деревня, а их), родными для тебя волей-неволей становятся лишь твой собственный двор да хлев. А вот когда ты можешь невозбранно, не нуждаясь ни в тысячном конном эскорте, вооруженном до зубов, ни в возах золота для подкупа местных вождей, чиновников и разбойников, с одной лишь котомкою, полной рукописей, да скромной связкой чохов в кошеле пройти от Желтого моря до Тянь-Шаня и с бережным любопытством вглядываться в неторопливую многообразную жизнь, почтительно внимать сведущим старцам, с улыбкою помогать озорным несмышленышам, ночевать в простых придорожных харчевнях да чайханах, выводить подле масляных светильников формулы вселенского устройства или слагать стихи, утонувши взглядом в слепящем роении ночных светил, а каждая твоя неприятность в пути — не привычная нудная рутина, не обыденность, а беспримерная катастрофа, из-за коей могучее твое государство непременно и без проволочек напрягает все свои мускулы, чтобы ты не пострадал или хотя бы получил воздаяние за утраченное, а потревоживший тебя человеконарушитель — наоборот, пострадал и получил возмездие, тогда… Тогда твой родной мир становится очень, очень широким.
И ровно в той же степени, в какой материк больше и разнообразнее твоего двора, ты становишься тогда мудрее и богаче.
Блистательный каталогизатор и отменный человеколюбец, Оуян Сю отнюдь не ограничивал составляемые им перечни только ханьскими манускриптами. За многие столетия, особливо — за три века процветания предшествовавшей Сун Танской династии, в библиотеках скопилось невообразимое количество текстов на языках и наречиях вассальных империи народов, сопредельных империи стран и, что драгоценней всего для пытливого ума, дальних держав, вовсе или почти что вовсе не ведомых. Дня не хватит, чтобы перечислить все пути, коими стекались в книгохранилища и сокровищницы овеществленные той или иной азбукою свидетельства людской мудрости. Их дарили, их привозили, их покупали и продавали, их завоевывали наравне с яхонтами и смарагдами, ими хвастались, точно редкостными зверушками, их обменивали на должности и привилегии… То ли сам будучи большим знатоком наречий, то ли подобрав себе удивительной грамотности толмачей (сие точно не ведомо), Оуян Сю старался, сколько было в его силах, учитывать в своих перечнях и творения варварского гения.
Разумеется, и речи не шло о том, чтобы тут же, мимоходом, в качестве побочного продукта систематизаторской работы, все их перевести. Будь в распоряжении Оуяна Сю не пятьдесят, а хоть бы и пять тысяч пятьсот пятьдесят помощников, эта задача все равно осталась бы невыполнимой. Да и, сказать по правде, столько толмачей не нашлось бы во всей Срединной империи. Но, занося данные о том или ином свитке в реестр, руководимые Оуяном единочаятели, а в наиболее сложных случаях — и он сам, по тем или иным косвенным признакам или пользуясь описательными пересказами хоть как-то знавших данную грамоту иноземцев, отмечали вероятное название сочинения, краткое его содержание и количество составляющих его иероглифов или иных каких знаков, посредством коих данное сочинение было увековечено.
Собственно, практика сия ничуть не устарела и во всех библиотеках мира живет и побеждает. Выходные данные — краткая аннотация — объем… Что еще можно добавить к этой нефритовой триаде!
А ведь это впервые придумал именно Оуян Сю…
В двести сорок седьмом бэне пять тысяч восемнадцатого цэ списка книг библиотеки Восточного дворца, расположенной в Павильоне Сладкой Росы[127], под уготованным ему историей многодлинным номером означен был некий рукописный трактат невеликого объема, но даже по названию и аннотации — крайне интересный. Упомянуто, что трактат привезен был в страну Тан цзянцзюнем Эр Мо-лоу — одним из раннетанских полководцев, участвовавшим во главе вверенного ему соединения в дальнем походе в глубь Центральной Азии (первым танским императорам пришлось долго и упорно «утруждать солдат», чтобы после изнурительного периода слабости и зависимости от кочевников утвердить границы устроения далеко на западе). Трактат был подарен полководцу правителем одного из карликовых государств-оазисов, которыми, можно сказать, только и жили в ту пору выжженные просторы этой не духовной, а географической сердцевины материка, в благодарность за то, что Эр Мо-лоу, проявив вдобавок к чисто военным дарованиям недюжинный талант дипломата, спас его столицу от штурма и разорения, оставив на месте всю старую администрацию и лишь течение налогов частично перенаправив из местного бюджета в имперский; основная масса населения, к своему удовольствию, даже не заметила того, что власть сменилась.
Это ли не победа — когда довольны и завоеватели и завоеванные и никто не ощущает стыда и горечи оттого, что стал либо насильником, либо жертвою насилия?
Конечно, завоевание — это само по себе плохо; но ежели вспомнить, что в предыдущие три века сей край завоевывали, каждый раз вырезая до половины населения, все кому не лень, — невольно начинаешь смотреть на дело иначе…
Воротившись из похода, Эр Мо-лоу почтительнейше поднес манускрипт дворцовой библиотеке, где его, увы, тоже никто не в силах был прочесть и где он благополучно затерялся на несколько столетий. Империя Тан достигла расцвета и склонилась к упадку, рухнули устои, и страна распалась, затем, как водится, собралась вновь — а небольшой свиток благополучно лежал себе полеживал в уголку Северной пристройки к павильону Пионовых ароматов и там бы и сгнил, если бы не чисто крестьянская добросовестность Оуяна Сю[128], однажды поутру сдувшего с него четырехвековую пыль.
В сделанной Оуяном Сю аннотации к трактату сказано: «Аэрцахэ-намэ. В одной цзюани. Семь тысяч двести сорок два знака — все непонятные. Привез танский цзянцзюнь Эр Мо-лоу. Знающие люди говорят: это описание народа, проживающего на дальнем западе в горах Кавака-Шань. Народ немногочислен, но велик духом. По горам ходит как по равнине. Самый добрый, самый отзывчивый, самый гостеприимный и самый даровитый в Поднебесной. Чтит человеколюбие, пасет баранов и коз. Сначала зарывает в теплую землю виноградные косточки, потом хорошо поет».
Давным-давно местность, к коей можно было с достаточной степенью вероятия отнести краткую географическую характеристику, данную Оуяном Сю («горы Кавака-Шань на дальнем западе»)[129], оказалась под властью Ордуси и составила Теплисский уезд Тебризского улуса. Когда полное собрание документов, написанных собственноручно Оуяном Сю, было в очередной раз переиздано в Цветущей Средине и бывшая в числе оных аннотация на «Арцах-намэ» наконец-то попала на глаза теплисским народознатцам, ликованию их не было предела. Легко догадаться, сколь великим было с тех пор их желание обрести и сам трактат. Но многократные поиски в Ханбалыкских (и прочих) архивах и книгохранилищах так и не увенчались успехом. По всей видимости, трактат погиб во время монгольского завоевания Китая, а может, и позже — во время войны Китая за независимость от монголов или в период кровавых междоусобиц, которые потом много десятилетий корчили и мучили уже ставшую совершенно независимой страну Мин… Возможностей пропасть у него, покуда не устоялось ордусское устроение, было много. Дворцы горят, люди горят, и рукописи тоже горят, а уж как горят ксилографы, в течение десятилетий заботливо сохранявшиеся старательными библиотекарями в благостной чистоте и сухости, — не передать. Огню все равно, справедливая война или нет, за правое дело спалили город осаждающие или, наоборот, за левое, свободу ли утверждали огнем и мечом темпераментные поданные или, напротив, несвободу — во всех этих многоразличных ситуациях он жрет культуру с одинаковым удовольствием.
Поэтому главный вопрос, который волновал теплисских ученых, так до сих пор и оставался без ответа.
Вопрос же был таков: какой именно народ из проживающих ныне в горах, отождествляемых с Кавака-Шань, имелся в виду в «Арцах-намэ»?
Ибо народы те были весьма многочисленны. Едва ли не в каждой горной долине, в коей умещались дай Бог три-пять деревень, население почитало себя за отдельный народ. И каждому страстно хотелось, чтобы столь лестные характеристики относились именно к нему…
Поэтому поиски самого трактата не затихали. Ведь не могло же оказаться так, что он существовал в единственном числе; пусть подаренный Эр Мо-лоу список и пропал безвозвратно, должны же были где-то остаться иные копии! Более того, для теплисцев эти разыскания по понятным причинам из удела книжников и чудаков, из занятия сугубо научного, малоинтересного широким массам трудящихся выросли в дело общенародное. И поистине — трудно их за это осуждать! Людям свойственно тянуться к тем, кто их хвалит, и отворачиваться от тех, кто их поносит, с той же непреложностью, с какой подсолнух следует за солнцем, а перелетные птицы — за летом. Ведь даже в Библии говорится: «И сказал царь Израильский Иосафату: есть еще один человек, чрез которого можно вопросить Господа, но я не люблю его, ибо он не пророчествует о мне доброго, а только худое»[130]. И это не от порочности человеческой, а, скорее, напротив: ведь только совсем пропащие люди окончательно портятся от сообразных похвал и начинают капризничать да колобродить, вожделея славословий вовсе уж несообразных; на людей же совестливых доброе слово воздействует вдохновляюще — они тянутся к добру, которое им было приписано, и, пусть хотя бы задним числом, начинают все более и более соответствовать прекрасному образу… Потому и уподобляются они в сих случаях подсолнухам — хвала согревает их и способствует созреванию. Великую ошибку совершает тот, кто полагает, будто улучшить людей можно, лишь бесперечь указывая им на их недостатки, — напротив, раньше или позже он лишь ожесточит даже самое доброе и смиренное сердце и дождется того, что в оном останется только: ах я плохой? ну тогда держись!
Так помаленьку произошло и с согретыми добрым словом аннотации теплисцами. Конечно, были и досадные казусы: например, за последние сто лет в уезде восемнадцать раз, то в заброшенном амбаре, то под каменюкой какой, обнаруживался долгожданный трактат, но на поверку всякий раз он оказывался фальшивым; зато, правда, в любой из подделок совершенно однозначно указывалось, которая именно из народностей уезда столь хороша. Можно себе представить радость оной народности, когда трактат находился, и горечь остальных; можно представить и силу разочарования развенчанных, частенько не желавших даже и слышать о том, что ИХ «Арцах-намэ» оказался поспешно сляпанным новоделом, и требовавших все новых и новых научных разборов в нелепой и безумной (но по-человечески такой понятной!) надежде, что хоть пятидесятая докажет его подлинность… Однако ж, если не считать этих несообразностей, в течение весьма долгого времени все народы уезда по мере способностей и разумения подтягивались к идеалу, сформулированному Оуяном Сю с ханьскои лаконичностью, но достаточно четко; все они стали для Ордуси образцом гостеприимства, все наперебой чтили человеколюбие и доброту, и отзывчивость их, поразительно искренняя и душевная, вошла в поговорки, а уж пели они так, что заслушивались даже тугие на ухо.
А как они закапывали виноградные косточки!
Теплисцев в Ордуси любили. Порой незлобиво подтрунивали над ними за их несокрушимую, немного детскую веру в то, что раньше или позже будет получено несокрушимое же письменное свидетельство их принадлежности к наилучшему народу Поднебесной; но — любили.
Прельщенные отчасти отменными душевными качествами местных жителей, отчасти целебным горным климатом, отчасти некоторой неразвитостью уезда, предоставлявшего, следовательно, широчайшее поле для излюбленных ими видов деятельности, в теплисские края за последние лет сорок переселилось из своего улуса немалое количество ютаев. Переселение сие пошло на пользу и им самим, и уезду. Добросердечие теплисцев да трепетную любовь их к родному краю, взращенные уверенностью в том, что все похвальные слова Оуяна Сю относятся непосредственно к каждому из них, отлично дополнила хозяйственная сметка ютаев; за считаные годы уезд, долгое время считавшийся, говоря по правде, захолустьем, с двадцать седьмого места по благосостоянию передвинулся в Тебризском улусе на пятое. Расцвели экономика и наука, тучные бараны и козы улыбались днем и ночью, с благодарностью воздавая хозяевам за заботу сторицею, теплисское великое училище стало одним из просвещеннейших в стране, а шейх ибн аль-Амбарцуми прославился тем, что разработал новую, никому прежде даже в голову не приходившую концепцию возникновения и развития звезд небесных; даже самые высокогорные деревни запестрели искусно выполненными вывесками современных лавок и харчевен, а не посмотреть новую кинофильму, снятую на теплисской студии, сделалось в Ордуси признаком такого же бескультурья, как, скажем, незнание того, что сказали друг другу при встрече Конфуций и Лао-цзы. Редкий теплисец не имел теперь в своем личном пользовании одной, а то и двух-трех (нужно ж и жене, и старшему сыну — да мало ли кому!) повозок «тариэль» или иных того же класса — а надобно пояснить, что для многих жителей даже столь именитых городов, как Александрия Невская, оные повозки оставались лишь предметом несбыточных мечтаний. «Мы в Теплисе ныне живем, как в теплице», — скаламбурил кто-то из местных чиновников с десяток лет назад, и слова эти были правдой.
Немногим более полутора лет назад группа древнекопателей под руководством Решефа Вихновича в обнажившихся после схода весенней лавины развалинах старого монастыря нашла клад рукописей, где среди прочего обнаружился и список «Арцах-намэ».
Поначалу о том не сообщили. Слишком несообразное волнение могла вызвать находка, слишком ужасным было бы разочарование. С великим трудом сохраняя тайну, ученые провели несколько самых скрупулезных экспертиз; приезжали древнезнатцы из Александрии, из Ханбалыка… Работала изощренная аппаратура… Манускрипт был подлинным.
Настал день, когда новость эту обнародовали, и тут же, чтобы не мучить людей попусту, в общеордусских «Ведомостях древнезнатства», во всех главных газетах Теплисского уезда и в нескольких улусных, а заодно и в сети были разом опубликованы переводы трактата на современные наречия.
Что тут началось!
Но для теплисцев несказанная, выстраданная долгими десятилетиями ожидания и надежды радость была омрачена.
Потому что все в трактате оказалось именно так, как и означил в свое время в краткой аннотации Оуян Сю. Трактат, принадлежавший, как теперь выяснилось, перу некоего путешественника и купца из Парса, изобиловал восхищенными описаниями бесподобных качеств тех людей, среди коих он волею судеб на время очутился. Добрые, честные, храбрые, справедливые, трудолюбивые, глубоко почитающие родителей, всей душою влюбленные в свой прекрасный край, преклоняющиеся перед поэзией и мудростью… Да что там! Не рождала еще земля столь совершенных существ!
И ни единым словом не было сказано, о ком именно идет речь.
Заезжему чужестранцу и невдомек было, что это не один народ, а несколько, по крайне мере три, или уж во всяком случае два!!!
Некоторое время ученые еще пытались спокойно разобраться в этом совсем уже не научном вопросе. По косвенным признакам, по деталям описаний они честно тщились установить, кто, собственно, мог произвести в шестом веке нашей эры на перса такое впечатление. Вотще. Могучий поток научной мысли, как это частенько бывает, тут же разветвился на множество тонких ручейков, журчащих каждый по своему руслу, прыгающих по своим камушкам и в своем направлении. Одни фразы указывали на один народ, иные — на иной, и подытожить доказательно, достоверно, наверняка, что имеется в виду какой-то единственный, оказалось невозможно. То ли перс был невнимателен, то ли не обращал он внимания на существенные только для самих древних теплисцев мелочи, то ли полтора тысячелетия назад и впрямь ситуация здесь была совсем иной, нежели теперь… К тому ж некоторые листы рукописи оказались невозвратимо повреждены. Высокоученый спор мог затянуться на десятилетия — и то безо всякой уверенности в том, что он принесет столь желанные плоды. Нужно было привлекать материалы иных источников (еще неизвестно — каких именно), нужно было искать иные списки трактата… Наука. А покамест Кавака-Шань — и более ничего.
Поначалу напряжение среди теплисцев нарастало, тлея подспудно. Их радушие и прочие превосходные качества, ставшие для соседей давно привычными и казавшиеся незыблемыми, мало-помалу сделались какими-то принужденными, вымученными, даже утрированными, словно теплисцы продолжали из последних сил играть самих себя, уже не чувствуя при том ни малейших теплых чувств ни друг к другу, ни к гостям из иных градов и весей. Петь они стали как-то меньше и без былого задора, совсем перестали интересоваться точными науками, в блеянии баранов и коз начали слышаться нотки неудовлетворенности, а порой — и безнадежности; когда в главном здании великого училища от ветра вылетело оконное стекло, его полторы седмицы не могли собраться вставить, а виноградные косточки — страшно выговорить такое! — кое-где теперь валялись на теплой земле незакопанными, точно мусор.
Положение быстро становилось невыносимым и даже опасным.
Но справиться с ним могли, говоря по совести, только сами теплисцы.
Три дня назад решительная попытка такого рода была наконец предпринята. Теплисский меджлис как раз собрался для проведения очередных слушаний относительно дальнейшего благоустройства уездных горнолыжных центров — во всяком случае, такова была официальная повестка дня, хотя обмануть кого вряд ли можно было надеяться; не зря же на заседание оказались приглашены в качестве консультантов все сколько-нибудь крупные ордусские древнезнатцы, занимавшиеся расшифровкой и толкованием «Арцах-намэ». Опять-таки официально было заявлено, что приглашены они лишь потому, что все, будучи притом людьми значительными и заведомо разумными, являются, или по крайней мере в молодые годы являлись, большими любителями и поклонниками горнолыжного спорта (что, в общем-то, было недалеко от истины), а значит, их соображения по данному вопросу могут оказаться для исполнителей народной воли чрезвычайно важными…
Великий Учитель наш Конфуций в двадцать второй главе «Лунь юя» отмечал: «Народ можно запутать, но нельзя обмануть»[131].
И в этот раз не получилось.
Стоило начаться первому заседанию, многотысячная толпа теплисцев стянулась к зданию меджлиса, завалила снаружи все его двери предусмотрительно принесенной с собою рухлядью и объявила, что меджлис не разойдется и не будет получать пищи (для воды, правда, было сделано исключение — не звери ж теплисцы, в самом-то деле!), покуда не вынесет определенного, однозначного и уже неотменяемого впоследствии решения: О КОМ, В КОНЦЕ КОНЦОВ, написан «Арцах-намэ». Местные вэйбины, столь же неравнодушные к проблеме, сколь и все, от мала до велика, штатские жители уезда, либо остались подчеркнуто безучастны к беспорядку, либо прямо приняли в нем участие.
Все это, вкупе со многим прочим, уже не столь существенным, узнала Магда, просидев несколько часов кряду за компьютером и посетив добрых два десятка разнообразных, ордусских и иноземных, информационных сайтов.
Интерес ее не был праздным. Впервые узнав из новостной программы Иерусалимского телевидения о страстях, кипящих в относительно недалеком (по меркам Ордуси, разумеется), но не имевшем прежде к их с мужем жизни ни малейшего отношения уезде, Магда обеспокоилась не на шутку. Было ясно, что уезду грозит серьезное нестроение, и было столь же ясно, что ни официальные власти, ни понаехавшие в Теплис древнезнатцы не в состоянии с ним справиться. Они лишь подливали масла в огонь. Нужны были люди со стороны, не имевшие своего интереса в этом сложном деле, равно далекие по крови от всех народов Теплиса — и вдобавок не простые люди, не обыватели, но те, кто наделен обостренным чувством справедливости, не приемлет насилия ни в каком виде и ни под каким предлогом, а к тому ж не боится говорить правду, как бы горька она ни была.
Короче, нужны были они — Мордехай да Магда.
Мордехай в последнее время беспокоил Магду. Ей казалось, он как-то отдалился от нее. Он вновь стал ездить в свой институт, порою пропадал там допоздна, он совсем забросил общественную деятельность и на все попытки Магды поговорить снова так же страстно и бескомпромиссно, как беседовали они каждый вечер еще совсем недавно, отвечал лишь слабой, детской улыбкой: не сейчас, прости, устал. Она не могла добиться от мужа даже ответа на простой и прямой вопрос: чем уж он так занят. Впервые Мордехай что-то недоговаривал или даже прямо скрывал от нее. Это было нестерпимо. С этим нельзя было мириться. Магда отчетливо понимала: то, что так волновало их обоих в последние годы, похоже, отошло для него на задний план. Магда чувствовала себя одинокой, почти покинутой.
С другой стороны, она прекрасно понимала, какого напряжения стоят ее Мордехаю постоянные схватки с косной властью. Нескончаемое противустояние китайскому засилью и ютайской спеси кого угодно доведет до нервного истощения. Выступления мужа перед иноземной прессой делались в последние месяцы все более нервными и невнятными; сердце кровью обливалось наблюдать его неуклюжие, беспомощные попытки высказаться о наболевшем. Мордехай и впрямь сильно сдал, Магда не могла этого не заметить — но не знала, как еще может ему помочь. Она и так делала все, что в ее силах: была и секретарь, и корректор, и повар, и домохозяйка, и даже порою — экскурсовод, когда мужу вдруг хотелось бросить все на несколько часов и пойти побродить или поехать за город — в Кинерет, или, например, к Иордану, напоминавшему ему, вероятно, столь милую его сердцу русскую Дубинку (о тамошних лугах он жене все уши прожужжал), или еще куда-нибудь, где зелено и малолюдно… В общем-то, Магда тоже валилась с ног. Но она не роптала, она несла свою ношу радостно, она выкладывалась, жила на износ — и, пока Мордехай боролся, Магда готова была тянуть эту лямку сколько угодно, хоть сто лет; но только — пока он боролся. Стоило ему отступиться — и у нее сразу опускались руки; Мордехай да Магда и впрямь были как две половинки. Но именно сейчас, в последние седмицы, когда муж занялся чем-то своим, отвлеченным, пустым — звездами, наверное, какими-то опять, — он стал выглядеть лучше, стал реже э-экать, вроде даже помолодел, в глазах появился блеск; он насвистывал, как мальчишка, собираясь на работу, он реже стал жаловаться на сердце…
Надо было как-то противустоять этому. Надо было Мордехая как-то встряхнуть, как-то снова спустить с небес на землю.
Звезды подождут.
Главное — на Земле. Главное всегда остается на Земле.
Конечно, Магду немного беспокоило то, что ни она, ни даже Мордехай ничего не смыслят во всем этом кава-кашаньском народознатстве. Но, в конце концов, они же не расшифровкой текста будут заниматься и не отождествлением древних черепков. А в понимании человеческой природы с нею, с Магдой, мало кто может потягаться; в интуитивном же знании, кто прав, а кто ошибается — ни один человек на планете не сравнится с ее Мордехаем. Значит, победа — за ними. Что греха таить — это будет не первый и, конечно, не последний случай, когда неспециалисты смогут посрамить ученых болванов. В атласе король или в бархате? В бархате или в атласе? А король-то голый! Главное — слушаться внутреннего голоса, он всегда подскажет правильное решение. Справедливость недоказуема. Ее нужно чувствовать — чувствовать всею кожею, всею душою… А кто не чувствует — тому не помогут и горы исписанной бумаги.
Например, Магда уже сейчас, всего-то на пятом часу знакомства с проблемой, почему-то предощущала, что, скорее всего, правы фузяны. Именно о них написан «Арцах-намэ».
Ах, если бы кто-то сейчас объяснил бедной женщине: ее переходящее в уверенность подозрение возникло оттого лишь, что среди услышанных ею сегодня впервые звуков кавакашаньской речи только у фузянов согласные звучат очень твердо и потому напоминают ей ее родной немецкий! Если бы кто-то подсказал: то, что мы именуем справедливостью, — частенько всего лишь наши предрасположенности, вызванные уж такими мелочами, о которых наш разум порой и не подозревает; и потому, справедливостью бряцая, надобно соблюдать особую осторожность.
Но некому было ей это объяснить…
Впрочем, она бы и слушать не стала.
Куда сильнее, чем незнание истории, беспокоило ее то, что среди ученых, приглашенных на заседание меджлиса, было двое ютаев. Более того — ютаи были даже среди самих народных избранников! Без году седмицу живя в теплисском уезде, они уже и в законодательный орган его пробрались… Тут для теплисцев таилась немалая опасность. Уж теперь-то, после всего пережитого за последние годы, Магда знала как дважды два: эти любой разговор о любых проблемах сумеют свести на себя и свои болячки — а все остальные, из сочувствия или хотя бы такта не умея поставить наглецов на место, будут только сидеть с открытыми ртами от изумления, хлопать глазами и ошарашенно думать: да разве ради этого мы собрались? В итоге вопрос так и останется нерешенным, а ютаи, коль уж им не поддакнули немедленно и поголовно, в очередной раз с удовольствием — так им легче потом самим на других плевать — укрепятся в мысли, что весь свет к ним презрительно равнодушен…
Тем более им с мужем надо быть там. Теплисцы не справятся сами, они к ютайским выкрутасам не готовы…
Народам Кавака-Шань необходимо помочь. Помочь дружески, искренне, бескорыстно, от всей души. Восстановить для них историческую справедливость.
Когда Мордехай вернулся домой, его уже ждали сложенные аккуратной стопкой и сообразно подколотые листы распечаток: сам текст «Арцах-намэ», основные публикации по теме, сводки новостей из Теплиса…
А он пришел такой усталый и такой довольный, что у Магды, даже малость растерявшейся от его вида, язык не повернулся бабахнуть сразу: «Собирайся». Муж выглядел, как кот, до отвала наевшийся сметаны. Он выглядел, как старый сибарит после парной. Как юнец после ночи любви. Он сутулился больше обыкновенного, но глаза его искрились, точно новогодняя елка, а с губ не сходила слабая, измученная, но донельзя удовлетворенная улыбка. Уйдя с пустыми руками, вернулся он с большим, раздутым баулом. Баул, похоже, был очень тяжелый. Когда Мордехай поставил его — почти выронил, чувствовалось, он смертельно устал переть эту тяжесть, — баул тупо, монолитно тукнул об пол, словно был наполнен гранитными валунами.
— Эй, жена, не зевай — муж голодный, есть давай! — пропел Мордехай еще в дверях и только потом присел на стул у входа, чтобы разуться. Она, напоследок недоверчиво оглядев его с головы до ног, молча пошла на кухню — метать на стол ужин. Останься он жить в Александрийском краю, не раз думала она, он наверняка до мелочей соблюдал бы все предписания кашрута[132]. Здесь же, в ютайской цитадели; муж вечно требовал то мясных щей со сметаной, то какой-то даже по самому названию на редкость нездешней гречневой каши с молоком…
Это, впрочем, в глазах Магды делало ему честь.
Не заходя в ванную, чтобы помыть руки, Мордехай следом за женою прошел в кухню и, не дотрагиваясь до Магды уличными ладонями (муж всегда был щепетильно чистоплотен, но сейчас, похоже, ему было невмоготу, его распирала какая-то тайная гордость и радость), неловко ее обнял — серединой руки, локтевым сгибом…
— Магдуся! — сказал он млеющим от счастья голосом. — Магдуся, какую я гору свернул! Если бы ты знала, родненькая…
Она повернулась к нему с половником в руке.
— Вот и хорошо, — ответила она спокойно. — Я рада. А теперь тебе надо отдохнуть, сменить обстановку. Мы едем в Теплис.
Мордехай бы, вероятно, отказался. Пока он ел, а она объясняла ему, время от времени зачитывая выдержки из подготовленных бумаг, почему им насущно необходимо рассудить древний спор и почему без них этот спор никто не рассудит, он все время думал: «Не поеду. Ни за что не поеду». Безусловно, несправедливость там, похоже, готовилась вопиющая, и, понятное дело, его долг просто как порядочного человека — постараться эту несправедливость предотвратить, жена права, это правда, но… но… Однако потом Мордехая осенило: сама судьба посылает ему возможность испытать изделие «Снег» так, чтобы, если испытание пройдет успешно, но его последствия будут замечены ордусскими станциями слежения, это не сразу связали с его, Мордехая, именем. Его приятно изумило и обрадовало невесть откуда прорезавшееся хитроумие; жизнь научила — он, похоже, стал не глупее иного кадрового разведчика. Пока вспомнят историю с разрушением изделия, пока сообразят, что оно могло уцелеть, пока просчитают ось конуса поражения, пока будут выяснять, что Мордехай во время преобразования космического объекта не был ни в Яффо, ни вообще в Иерусалимском улусе, пока выяснят, что он уезжал именно на эти несколько (два? три? не больше) дней как раз в Теплис… А они тем временем уже вернутся из Теплиса, а тут уж Йом ха-Алия, потом — Пурим… В праздники здесь никто его ловить не станет… И все свершится.
Все свершится через несколько дней.
За эти дни они с Магдусей еще успеют выручить добрых, красивых, доверчивых, по-детски наивных теплисцев. Напоследок.
— Заказывай билеты, — сказал Мордехай.
Просияв, Магда наклонилась к нему и поцеловала в щеку.
2
По дороге с теплисского воздухолетного вокзала Биноц в гостиницу фон Шнобельштемпель развлекал честную компанию анекдотами. Этот человек был неисчерпаем, и теперь, во время первой дальней совместной поездки, открылся Магде с новой стороны: Иоахим оказался кладезем смешных историй и, в частности, — с кавакашаньским колоритом. Его коллеги, владевшие ордусскими наречиями не столь блестяще, порой не понимали юмора и смеялись несколько принужденно, как бы с иностранным акцентом — похоже, просто потому, что по интонации понимали: пора смеяться. Но Магда веселилась от души. Она знала юмору цену. Только вот Мордехай ее по-прежнему беспокоил; он весь путь просидел с отсутствующим видом, думая о чем-то своем. Магда надеялась, что в ответственный момент он сумеет сосредоточиться на деле — но мало-помалу начала понимать, что этого может и не случиться, и теперь прикидывала, как ей вести себя, если такое и впрямь произойдет. Ограничившись поистине спартанским, поразительным даже для такого аскета, как он, минимумом действительно необходимых в дороге вещей, муж зачем-то поволок с собою тот самый громадный тяжеленный баул и уже у стойки контроля в аэропорту устроил скандал (это он-то! который всегда тише воды, ниже травы! из которого в быту хоть веревки вей!), категорически отказавшись сдавать громадину в багаж и после долгих препирательств взяв-таки ее с собою как ручную кладь. Пришлось доплачивать за вес. Громадина перегородила проход между креслами, и все, кто во время полета проходил мимо, вынуждены были буквально скакать через нее — а Мордехай каждый раз вскидывался в кресле и заполошно следил, не заденут ли ногою его бесценный багаж. Про то, как над баулом переносили запросившихся в туалет детей, можно было бы снимать комедийную фильму — но Магде было не до смеха. Потому что муж был просто смешон. И более всего оскорбило и уязвило Магду то, что он так и не сказал ей, что за пудовое сокровище он с собою тащит. Она спрашивала дважды; в первый раз он отшутился, заявив с улыбочкой: «Золото и брильянты»; во второй то ли не услышал, то ли сделал вид, что не услышал.
Поэтому остроумие фон Шнобельштемпеля оказалось как нельзя кстати. Хотя, Магда не могла не заметить, и журналист поглядывал на баул странновато — с интересом нешуточным. Будто пытался просветить мужний багаж насквозь.
Город понравился Магде. Небольшой, уступами взбегающий на аккуратные горы, тянущиеся по обе стороны покойной, мерно текущей речки, очень ухоженный, чистый, изобильный на памятники конных царей с серьезными, добродетельными лицами. Прекрасный край, прекрасные граждане… Да, Теплис заслуживал лучшей участи, нежели та, что уготовили ему быстро прибиравшие тут все к рукам ютаи. Несомненно. «Мы вовремя успели, — думала, глядя в окно, Магда. — Во всяком случае, хочется верить, что вовремя…» И лица людей на улицах ей сразу понравились. Люди останавливались, провожали взглядами вереницу повозок такси, на которых от Биноца в гостиницу перемещались они с мужем и сопровождавшие их журналисты, — и Магде думалось, что люди знают, кто это приехал и зачем, и они смотрят с надеждою и ждут помощи… Больше-то им надеяться не на кого.
Гостиницу Магда сочла небольшой и уютной, расселились приехавшие легко, народу не было. Лишь в коридоре на их этаже попался навстречу неприятный тип — то ли ханец, то ли монгол, — сопровождаемый здоровенным и злобным с виду котом; хоть и не черным, а рыжим, но от того было не легче. Тип проводил ее и мужа пристальным взглядом, даже остановившись на мгновение, — и это не был, как на улицах, взгляд одобрения или, тем паче, надежды. Взгляд был тяжелый и… пустой. И коту они не понравились: зверюга, проходя мимо, дернула хвостом и, обернувшись, посмотрела с неодобрением. Впрочем, надо говорить так: нам кот не понравился. Тогда все сразу встает на свои места. Отвратительный кот. Почти собака: в ошейнике! Только намордника не хватает, а зря. Кто знает, что взбредет в голову такому-то хищнику! Удивительно, что котов вообще в гостиницы пускают.
Подозрительная пара. Конечно, плечистый невысокий монгол никоим образом не мог быть ютаем — и все же вид у него был неприятный. Он походил на кубиста. В конце концов, ютаи могут купить и монгола. Купили же они тех арабов, что остались жить в их улусе… В Ордуси они кого угодно могут заставить плясать под свой шофар[133] — только до западной прессы еще не дотянулись, ручки коротки…
Уже торопясь, разложили вещи. Магда надеялась попасть в меджлис нынче же — шел пятый день вынужденной голодовки народных избранников, можно было опоздать; дорога была каждая минута. Она очень опасалась, что муж и в меджлис потащит с собой свою невероятную и, главное, непонятную тяжесть, она уже и к тому была готова — но, по счастью, до крайностей не дошло. После короткого колебания Мордехай сдал баул в гостиничную камеру хранения.
Конечно, их попытались не пустить. Остановитесь, это же закрытое заседание, там все так сосредоточены, там судьбы решаются, что вы, как можно… Мордехай ушел бы, вероятно, несолоно хлебавши — да и хваленые творцы новостей наверняка спасовали б. Стоило ехать в такую даль, чтобы смиренно и безвольно кивать в ответ на вежливое, но безапелляционное «нельзя!». «Вы что, не понимаете, кто приехал?!» — сразу закричала Магда. И дальше все как по маслу: одного вэйбина громко назвать бандитом, другого — нацистом, третьему — пощечину, а когда тот попытался перехватить ее руку, чтобы защититься от следующей оплеухи, — уже под жадно распахнувшимися буркалами телекамер, под хворостяной треск и полыхающий перепляс фотовспышек, — в полный голос закричать о насилии… Надо было либо на глазах у всего мира и впрямь арестовывать ее, причем поскольку муж нипочем бы того не стерпел — вместе с ним, с великим оружейником, справедливцем и свободоробцем, либо махнуть рукой и подчиниться: воевать с сумасшедшей бабой — себе дороже… Магда уж давно поняла действенность такого оружия. Может, Мордехай и придумал водородную бомбу — да, вот только применять ее нельзя, даже против ютаев; Магдина же бомба была безотказна. Одну из баррикад разобрали сами вэйбины; через десять минут Магда, Мордехай и все журналисты были уже в зале заседаний.
Что бы они все без нее делали…
В первые минуты, еще в горячке битвы, она не слышала и почти не видела, что, собственно, происходит в зале. Надо было отдышаться, оглядеться. Жаль, в зале нельзя было курить — действительно, увы, нельзя, и не следовало вести себя совсем уж вызывающе; право курить где угодно — не самое, мягко говоря, уважаемое в мире. Магда прекрасно знала, в чем следует идти наперекор тому, что принято, а в чем лучше, напротив, продемонстрировать полное уважение к законам и нормам. Ее совсем не устроило бы, если бы их с мужем сочли просто хулиганами. С сомнением она покосилась на удивленно озиравшегося по сторонам Мордехая: не было в нем, по-прежнему не было настоящей увлеченности, он блуждал мыслями где-то в заоблачных своих высях, хотя некая сочувственность теплисцам в его глазах появилась. Но этого же мало! Они приехали не сочувствовать, а бороться!
Опять придется все тащить на своих плечах. Она оглядела зал. Усмехнулась. Не очень-то они тут исхудали…
На вошедших тоже посматривали, не понимая, что это за люди и откуда они взялись.
Ничего, поймете.
Когда Магда смогла включиться в происходящее (не железная же она, в конце концов! ей тоже нужно хоть несколько минут, чтобы перевести дух!), на трибуне выступал как раз ютай. Магда лишь покачала головой. Судьба… Глянула назад. Журналисты уже в полной готовности. Хорошо.
Цзиньши исторических наук Йоханнан Левенбаум был очень доволен своей речью. Тому было сразу целых две причины. Во-первых, цзиньши был уверен, что научная правда за ним. Он провел очень кропотливый анализ текста «Арцах-намэ», сопоставил его с некоторыми иными древними текстами, которые остальным ученым просто, похоже, в голову не пришло привлечь, и не сомневался в добросовестности и точности своих выводов. Как историк и народознатец, он имел полное право гордиться собой. И во-вторых, просто по-человечески, просто как ордусский подданный, он был рад, что столь щекотливая, столь взрывоопасная проблема решалась так мирно и ко всеобщему удовлетворению.
А еще цзиньши от души надеялся, что его выступление положит конец голодному сидению в стенах меджлиса. Пять дней на одной воде давали себя знать. В желудке уже не сосало, и чувство голода, собственно, давно притупилось, но кружилась голова, в ушах слегка звенело, руки-ноги были точно ватные. По разговорам с коллегами — только разговорами и курением со стаканом воды в руке они и поддерживали себя все это время — Левенбаум знал, что и остальным не легче. Но истина должна была восторжествовать наконец, и потому никто не роптал. Народ истомился в ожидании. Проблему действительно пора было решить.
Уезд и впрямь попал в опасное положение. А Левенбаум искренне переживал за эту землю и за населяющих ее людей; прожив тут уж без малого тридцать лет, он считал ее родной и относился как к родной, кровной — точно его предки так же, как предки фузянов или саахов, веками проливали тут кровь, обороняя ее от захватчиков, и пасли коз на здешних сказочной красоты пастбищах, за коими вечно присматривают, хмуря брови облаков, головы горных вершин в острых снеговых папахах… Общеизвестно, что, скажем, Левитан лучше многих русских чувствовал красоту русской природы и изображал ее. Левенбаум не хуже теплисцев видел красоту и обаяние их края, не меньше теплисцев любил его — а то, что Бог не дал ему таланта художника или поэта, так на то у Бога, вероятно, были свои причины. Быть может, как раз вот эта минута и есть искомая причина — минута, когда он, Левенбаум, благодаря своим знаниям спасет Теплис.
Цзиньши не был чрезмерно тщеславен. Просто сердце не терпело глядеть, как хорошие люди вот-вот вцепятся друг другу в глотки из-за ерунды. Вслух Левенбаум в том никому бы из простого чувства такта не признался, но все эти национальные дела он почитал давно отжившей требухой, лишь осложняющей жизнь.
— Бывает так, что на протяжении сотен лет общей исторической судьбы разные народы мало-помалу сливаются в один, более крупный и более значимый, — неторопливо говорил он, возвышаясь над залом заседаний меджлиса и с трибуны окидывая пытливым взглядом лица слушателей, ближних и дальних: понимают ли его? Не обидел ли он кого неловким словом? В нынешней обстановке осторожным следовало быть вдвойне, втройне. — А бывает и наоборот. Некогда единая народность распадается на несколько. Понятно, что ни в том, ни в другом варианте нет и не может быть ничьего злого умысла. И оценивать их в категориях «плохо» или «хорошо» тоже вполне бессмысленно. Процессы этногенеза очень сложны и противуречивы, испытывают на себе воздействие сложнейшего комплекса факторов. Но я полагаю совсем не случайным то, что всякая попытка провести этноисторическое и этногеографическое отождествление упоминаемых в тексте трактата реалий постоянно завершалась обескураживающим результатом: трактат указывал в той или иной степени на все более или менее значимые народы уезда. Осмелюсь высказать гипотезу, которую, честно говоря, полагаю истинной. Во время написания трактата «Арцах-намэ» все народности нашего уезда были единым народом!
Левенбаум специально сделал паузу, давая слушателям осмыслить свои слова. И не зря. В зале, набирая силу, побежал от первых рядов назад ропот голосов. Пока — негромкий, нерешительный.
И — выжидательный.
— Подтверждения тому можно найти не только в анализируемом нами трактате, — чуть добавил голосу зычности Левенбаум. — Они просто бьют в глаза, и лишь тем, что именно очевидное заметить труднее всего объясняется тот факт, что мы до сих пор этого не поняли. Ну, скажем, черные и белые папахи, к которым так привык наш взор. А ведь писал же наш замечательный древний поэт Важа Куджава; «В темно-красном своем будет петь предо мной моя Дали, в черно-белом своем я склоню перед нею главу…»
Магда наклонилась к мужу и саркастически прошептала:
— Ха! Наш! Да в ту пору, когда творил Куджава, их и духу тут не было!
Мордехай на миг обернулся к ней, и ее поразили его глаза: они были несчастными, как у покорного, но невпопад наказанного ребенка. Сейчас-то с чего?
— Кого — их? — непонимающе спросил он.
Магда сперва подумала, что муж над нею подшучивает. Но потом поняла: он всерьез. Она молча отвернулась.
Ропот в зале нарастал.
— Понимаете? — еще повысил голос Левенбаум. Голос у него был хорошо поставлен и тренирован годами преподавательской работы. Цзиньши знал, что почти наверняка столкнется с шумом, и потому с самого начала говорил куда тише, чем обычно читал лекции, — чтобы оставить изрядный резерв. Сейчас этот резерв шел в ход. — В черно-белом склоню главу! Это значит, что в те времена папахи были черно-белыми, и лишь потом по неизвестным пока причинам произошло разделение. Более того — пожалуй, я смогу даже ответить на вопрос, когда именно и по какой причине оно произошло!
Левенбаум опять сделал паузу. Расчет его оправдался: гул в зале начал стихать. Всем стало интересно; а у некоторых — он ясно видел сверху — в глазах забрезжила надежда. Надежда на благополучный исход. И у саахов, и у фузянов. Одинаково. Победа. Теперь главное, сказал себе Левенбаум, — не подать виду, как сам он ликует. У него от волнения и восторга даже задрожало веко. Победа!
— В ютайском трактате «Берейшит-Тода», относящемся к восьмому веку — то есть ко времени, на сто или сто пятьдесят лет более позднему, нежели предположительное время написания «Арцах-намэ», приводится притча о горных братьях, которые жили душа в душу, но, когда в их краях почти одновременно появились христианский и мусульманский проповедники, один из братьев принял христианство, другой — магометанство. Просто чтобы на опыте выяснить, какая именно из религий лучше, и чтоб ни одному из проповедников, оба из коих показались братьям вполне достойными людьми, не было обидно.
Левенбаум не стал, конечно, уточнять, что в «Берейшит-Тода» оба варианта приводятся как примеры поведения, одинаково ошибочного. По виду вроде поступки разные, а по сути — одно и то же. Братьям, доказывается в притче, надо было принимать иудаизм, тогда их не разнесло бы в разные стороны. Но это сейчас можно было — нужно было! — оставить за скобками. Для науки важны сообщаемые в источнике факты; их идейная интерпретация — объект совсем иного рода изысканий. Понятно, что всяк кулик свое болото хвалит, а углубляться в тонкости теперь, когда страсти и без того накалены, — не время и не место. В древние времена — из песни слова не выкинешь! — все лишь себя за людей почитали. Только начни перебирать старые писания да брать их в качестве руководства к нынешнему действию — в тот же день камня на камне нигде не останется…
— Опять они всех мирят, — не сдержав возмущения, на ухо сказала Магда Мордехаю. — Ты видишь? Это просто издевательство.
Он не ответил.
— Ты будешь выступать? — спросила она.
— Знаешь, Магдуся, я еще… э-э… не определился, — проговорил Мордехай нерешительно. Даже уклончиво. У нее упало сердце. Ну что за человек! В такой момент — еще думает!
В который раз ей придется брать все на себя.
Когда под нерешительные хлопки части избранников Левенбаум вернулся вниз, Магда, ни у кого не спрашивая разрешения, встала и решительно пошла к трибуне. Пожалуй, она была единственной женщиной в этом зале, полном горцев. Ну, разве что на балконе прессы могли быть женщины еще — она отсюда не видела; но пресса и не в счет. В наступившей тишине ее каблуки били в пол, как колокола.
— То, что нам тут пытается предложить этот человек, — она вытянула руку с указующим на Левенбаума пальцем, — не более чем сладенький сироп. Вас пытаются сделать дураками. И кто? И не саах, и не фузян… Вообще неизвестно кто. Неужели вы не видите, куда он клонит? Конечно, ему куда как удобно, чтобы вы продолжали оставаться людьми, напрочь лишенными чувства национальной гордости, чувства достоинства, чувства преемственности поколений. Родства не помнящими! Безликой однородной массой без исторической памяти, а не полноценными самостоятельными народами, каждый из которых имеет свою историю и свои святыни. Такой массой гораздо удобнее управлять. Они вам будут диктовать, кто народ, а кто нет! Конечно, в итоге получится, что единственный народ — это они, а вы все просто, как это в их так называемой науке называется, — историческая общность людей! Заметьте — не народов, а людей! Они вам даже в праве чувствовать рядом плечо единородца отказывают. Хотят разобщить вас, хотят, чтобы каждый из вас остался в одиночестве, один на один с их властью. Если вам по нутру подобное существование, я умолкаю. Но если вы найдете в себе силы очнуться от летаргии, в которую ввергло вас господство пришельцев, — лучше всего сделать это сейчас! Самостоятельные свободные народы, как и самостоятельные свободные люди, должны уметь владеть тем, что им принадлежит, и уметь уступать то, что им не принадлежит. Это азы свободы. А примирительные сказки чоха ломаного не стоят. Стоит лишь вглядеться повнимательней, поразмыслить непредвзято, прислушаться к стуку своего сердца, и любому порядочному человеку становится ясно, что справедливость на стороне фузянов!
Зал ахнул.
Величаво голодавший в председательском кресле глава меджлиса, член академии Ханьлинь[134] Самвел Буниян словно бы и впрямь наконец очнулся после короткой летаргии, а скорее — ступора, в который его поначалу ввергло появление на трибуне никому не ведомой маленькой седой дамы в строгом темном костюме.
— Жэнщина, — нерешительно сказал он, глядя на Магду с озадаченным недоверием, будто на морок, способный рассеяться так же неожиданно, как и сгустился. — Ти кто?
Магда на миг обернулась и небрежно бросила через плечо, стараясь в то же время не слишком отстраняться от микрофонов — чтобы ее по-прежнему слышали все.
— А ты кто, толстый? — спросила она[135]. Академик побагровел и начал беззвучно хватать ртом спертый воздух.
Зал взорвался.
Когда Магда, закончив выступление, пошла к своему месту, Мордехай загодя встал. Словно страж почетного караула во время приближения императора, восхищенно глядя на жену, он стоял едва ли не по стойке «смирно», пока она приближалась. А когда Магда села наконец на свое место, предельно измотанная этим коротким, но потрясшим всех противуборством, опустился на краешек соседнего кресла и сказал:
— Я… ты… знаешь, он… э-э… конечно, не согласен с тобой, но когда ты уходила… по-моему, он смотрел на тебя с уважением… Спасибо тебе, Магдуся, ты… ты сделала невозможное. Ты нам всем открыла глаза…
Она слабо улыбнулась и с благодарностью положила голову ему на плечо. Только теперь ее начала бить нервная дрожь.
— Я старалась, — тихо ответила она.
«Ну не убивать же мне ее», — в сотый раз механически думал Буинян; его будто заклинило на этой мысли, и никаких иных не зарождалось. Беспомощно глядел он с высоты на разом взбесившихся народных избранников. В ушах ломило от криков.
Тут и там орали: «Даешь!», «Долой!», «Фузяны!», «Какие, ядрен шайтан, фузяны!» Где-то уже дрались, где-то уже показывали друг другу, полувынимая их из висящих на поясе драгоценных ножен, дедовские кинжалы… Левенбаум, скорчившись, сидел на своем месте и без слез плакал, спрятав лицо в ладонях.
3
В спальне гостиничного номера было темно и тихо. Магда лежала в той же одежде, что была на ней во время заседания, укрывшись одеялом до самого подбородка, и все равно ее знобило; она уже отчаялась заснуть и просто отлеживалась с открытыми глазами, глядя в смутно тлевший в вышине, похожий на поле светящейся плесени потолок. Тупо ныло сердце. Лютое усилие, исступленная вспышка энергии, длившаяся от силы, быть может, полчаса — а на трибуне она вообще пробыла не более десяти минут, — проглотила, наверное, год жизни, а то и все два. Теперь, верно, она несколько дней будет ходить квелая, капризная, будто недоваренная… Она ненавидела себя в такие периоды слабости. На что же делать…
Лишь бы не зря. Лишь бы не зря. Лишь бы не зря…
Они уехали из меджлиса, не дожидаясь конца заседания. В конце концов, теперь решение принимать тем, кто живет здесь. Похоже, ей удалось их разбудить… И на том спасибо. Проезд на повозке по городу обратно до гостиницы прошел мимо нее, она была ровно во сне. По улицам бегали какие-то люди, что-то кричали… Шнобельштемпель пробовал завязать беседу — она отвечала односложно, нехотя, неинтересно. Невдохновенно. Журналист отстал. Потом корреспонденты вообще разбежались кто куда — наверное, смотреть, какова реакция простых теплисцев. Магда тупо добрела до номера, хотела было принять душ, чтобы согреться, — но вовремя поняла, что не хватит сил, что может только лежать и молчать. Собралась было включить телевизор — муж почему-то не разрешил. Даже не разрешил включить свет. «Отдохни пока так…» — непонятно сказал он. Что такое — пока? Она спросила, но он посмотрел на нее искоса, лукаво, весело… Похоже, ему до нее совсем не было дела. На словах признает, что она совершила подвиг, — а думает по-прежнему о чем-то своем… «Я не хочу, чтобы были наводки… — пояснил он и этим окончательно все запутал. — Посторонние поля могут помешать настройке, чувствительность такая, что…» Она только рукой махнула. Дитя, право слово, дитя.
Переехать, что ли, к сыну? Он зовет!
Наверное, тем дело и кончится. Здесь ютаи не дадут ей житья. Их злопамятность известна всему свету.
Но как без нее Мордехай? Он же пропадет.
Еще года полтора назад она в разговоре с мужем осторожно тронула тему переезда. Сначала муж долго не мог ее понять. Потом долго не мог поверить, что она всерьез. Потом так удивился, будто Магда предложила ему впредь надевать штаны на руки. Она догадалась, что на эту тему с ним лучше не заговаривать. Полагает, что противник мифологического сознания, а сам… Странно, как в людях уживается вроде бы и широта мысли — с какой-то ветхозаветной окостенелостью… Ладно. Потом. Сейчас просто нет сил.
Магда, наверное, все же забылась на какое-то мгновение — потому что не слышала, как он вошел. Вроде бы только что она лежала в темной комнате с наглухо задвинутыми шторами на окнах, с плотно прикрытой дверью, одна-одинешенька, и вдруг — дверь открыта, из светлого проема веет свежим весенним воздухом, будто с улицы, а муж стоит на пороге… не муж, а темный контур. У себя-то в комнате он свет зажег. Ему можно. От его света этих… как их?.. наводок, разумеется, нет. Только от ее света наводки.
— Магдуся… — едва слышно позвал Мордехай на пробу. Наверное, он не был уверен, что жена не спит, и со света не видел, что она смотрит на него. Чувствовалось, он чем-то очень доволен. Даже горд.
— Что? — бесстрастно спросила Магда.
— У меня получилось, — сказал Мордехай тихо.
Мгновение она не отвечала.
— Что? — снова спросила она столь же безучастно.
Как будто она была в курсе того, что он там вытворял! Как будто он ей рассказывал! Ну просто невозможный человек. Замечательный, добрый, заботливый, но порой — совершенно невозможный.
Он приблизился к постели и аккуратно сел на край. Положил легкую, как перышко, плоскую ладонь Магде на укрытое одеялом плечо.
— Когда-нибудь, — тихо и мечтательно проговорил он, — народы Кавака-Шань будут гордиться, что первое испытание произошло именно здесь. На их земле.
— Я тебя не понимаю, Мордик, — устало ответила она.
— Идем, покажу, — просто сказал он. Пришлось вставать.
Окно было распахнуто настежь — вот почему в дверь, когда Мордехай ее открыл, так тянуло холодом. Магда зябко поежилась. На столе светилась лампа, а за окном мир будто кончался, там загустела слепая тьма; фонари перед гостиницей почему-то не горели, и не горели окна домов на том берегу реки — а где-то вдали, видимые, лишь если заслониться от настольной лампы, в черное небо воткнулись чуть подсвеченные снизу тревожным багровым светом клубы дыма.
— Смотри, — сказала Магда. — Пожар. Мордехай, усевшийся спиной к городу на широкий подоконник окна, коротко глянул через плечо.
— Правда, — удивился он. — Я не заметил…
— Как плохо тут работают коммунальные службы, — осуждающе сказала Магда. — Ты не простудишься? Может, закроем окно?
— Подожди, — сказал Мордехай. — Ты что, ничего не видишь?
По набережной на той стороне, будто гонясь за улетающим в ночь светом собственных фар, с визгом тормозов промчалась полная вэйбинов грузовая повозка.
— Что? — спросила Магда.
Да, действительно. На подоконнике стояла, тускло отблескивая, какая-то железная оглобля. Магда присмотрелась. Игрушка мужа была сложной. Магда мигом поняла: это ее, в разобранном, верно, виде, он таскал с собою в бауле. Хоть снимай в фантастическом боевике. Какие-то кнопочки, какие-то огонечки, какие-то рожки…
— Сейчас я тебе расскажу, — проговорил Мордехай. — Надо было раньше, но я… не смейся… боялся сглазить.
И он ей рассказал.
Некоторое время Магда молчала. Потом повела взглядом по комнате, ища шаль. Подошла к стулу, на спинку которого торопливо бросила ее днем, по приезде, — та до сих пор так и висела, косо, клоком. Накинула шаль на плечи. Озноб не проходил.
— И ты хочешь сказать, что отсюда, безо всяких телескопов и локаторов, вот просто в эту рогульку, разглядел в космосе бак старой ракеты? — спросила она.
Почему-то ее это поразило больше всего. Куда больше, чем чудо преобразования чего-то в ничего. В конце концов, люди этим часто занимаются и без столь изощренных средств. И с не меньшим успехом. Кто-то построил — а потом кто-то разрушил. В горах Кавака-Шань нынче был испытан лишь новый технический прием; само деяние было старо, как мир.
Мордехай счастливо улыбнулся.
— Ну, не то что разглядел, — признался он. — Я, конечно, оптически объекта не видел. Тут… э-э… гравиметрические засечки… — начал он.
Это было неинтересно.
— Что ты теперь будешь с этим делать? — перестав слушать, спросила она.
Он умолк.
— Закрой окно, — сказала она. — Дует.
И в этот момент из темного провала, откуда-то снизу, раздался приглушенный, опасливый голос:
— Прер еч Ванюшин!
Мордехай обернулся. Сощурился, вглядываясь.
— Прер еч Ванюшин, я узнал вас… Позвольте мне к вам подняться! За мною гонятся пьяные ютаи, помогите мне!
Мордехай ошалело уставился на Магду. Та размышляла не более мгновения. Шагнула ближе к окну — но так и не подошла вплотную, боясь свежести весенней ночи.
— Поднимайтесь, — сказала она. — Шестнадцатый номер.
Снизу раздался поспешно удаляющийся в сторону входа топот — неизвестный человек, которого им так и не удалось разглядеть, пустился бегом.
— Ты уверена? — тихо спросил Мордехай.
Она посмотрела на него с высокомерным упреком. Потом сказала:
— Человек в беде.
— Ну да, да, конечно… — безропотно согласился муж с очевидностью.
— Убери железку, — велела она. Обвела комнату взглядом. — Где мои папиросы?
Она едва успела закурить, как в номер постучали. Мордехай нехотя, по-стариковски шаркая — куда делось его радостное мальчишеское возбуждение! — подошел к двери, открыл. Замок клацнул гулко и веско, как затвор старой винтовки. Лампы в коридоре неприятно дотлевали через две на третью; в красноватом издыхающем свете виднелся человек средних лет — явно местный. Без папахи. Без бороды; только небольшие ухоженные усики украшали его гладкое лицо с красивыми, но странно холодными, словно бы фарфоровыми глазами.
— Меня зовут Зия Гамсахуев, — негромко сказал он. — За мною гонятся пьяные ютаи с пожарными, саперными и снеговыми лопатами. Спрячьте меня.
Багатур Лобо
Теплис, пятница, ближе к вечеру
Появление на Аль-Майдане Давида Гохштейна и сопровождавших его шестерых ютаев, а также последовавшие за этим события ошеломили Бага. Ничего подобного он не ожидал.
Протиснуться сквозь ряды набежавших саахов и фузянов оказалось ой как непросто: в один миг из образцов гостеприимства превратившиеся в буйную толпу дети гор оказались жилистыми, энергичными и исполненными горячей страсти лично участвовать в происходящем, для чего каждый безо всякого стеснения норовил пролезть поближе; на Багов статус приезжего и, следовательно, гостя разгоряченные теплисцы перестали обращать внимание вовсе. Когда ланчжун наконец сумел просочиться поближе к центру событий, Гохштейна-старшего и его оторопевших спутников уже прижали к самому борту грузовой повозки; перед лицами ютаев метались сжатые гневно кулаки и сучковатые резные палки, которые местные жители в иное время с удовольствием пользовали в качестве посохов, однако же получить такой деревяшкой по голове, прикинул Баг, — удовольствие ниже среднего, а уж что такое палка в опытных руках, ланчжун знал отнюдь не понаслышке. Он встревоженно огляделся: ведь почти каждый уважающий себя саах или фузян долгом своим почитал таскать на поясе изрядный кинжал, — но, хвала Будде, клинки пока не сверкали. Зато ор стоял страшенный: видимо, Давид Гохштейн успел сказать нечто такое, что мгновенно вывело из себя столь мирно и с удобствами ожидавших судьбоносного решения «голодного меджлиса» теплисцев. Баг вертел головой и не узнавал милых и улыбчивых горцев: искаженные яростью лица, раззявленные в крике бородатые рты, вытаращенные, налитые кровью глаза — три Яньло им повсеместно, ну и темперамент! А главное: из-за чего? Что такое ляпнул им мудрый Гохштейн? Как сумел разбудить подобную бурю?
Но что же вэйбины?! У Бага создалось впечатление, будто не так уж непреоборимо оттерла их толпа, скорее стражи порядка сами не очень-то стремились вмешаться.
Гохштейн, однако же, несмотря на свое незавидное положение, не сдавался — зычный голос его то и дело взлетал над разъяренной толпой: «Опомнитесь! Что вы делаете, заблудшие?! Дайте дорогу!»; положения эти возгласы никак не спасали, а у прижавшихся к повозке ютаев — молодых и одного вполне уже старика — вид был и вовсе бледный: Баг хорошо рассмотрел его наполненные ужасом глаза и разобрал, как трясущиеся сухие губы шепчут: «…я же говорил…» Что именно орали теплисцы, ланчжун понять по незнанию языка не мог, но, судя по всему, ничего хорошего для ютаев в криках тех не было, потому как слова «пашол проч! проч отсюд!» — Баг расслышал вполне отчетливо.
Тут появился некий преждерожденный в коротком и легком не по погоде халате, — без бороды и, что странно, даже без папахи, он вынырнул из толпы как раз напротив Гохштейна, властно разведя окружающих руками; и ему дали место, а сзади безбородого подпирало еще несколько человек, в разноцветных папахах и уже с бородами, а то и бородищами: они не орали и сторожко зыркали по сторонам, словно оберегая спину своего предводителя — да, пожалуй, именно так, решил ланчжун, именно предводителя, и попробовал было протолкнуться поближе, но это ему не удалось; напротив, Баг получил локтем в бок, довольно ощутимо, — а безбородый в это время ткнул пальцем в Гохштейна: «Вы! Кто звал вас сюда?! — и, видя, что Давид собирается ответить, жестом остановил его: — Молчи! Мало вам, что вы живете на нашей земле, едите наш хлеб, так вы еще и издеваться сюда приехали!» Гомон стал как будто потише: безбородого слушали. «Им плевать на вас! — повернулся он к теплисцам. — Вы видели? Видели?! В то время когда весь народ терпеливо ждет решения меджлиса, они, видите ли, ждать не могут. У них, оказывается, праздник! И они приехали сюда, к своим, чтобы те могли достойно праздник отметить!!! — Голос безбородого даже сорвался от праведного гнева. — Им плевать, что там, в этом священном здании, безо всяких праздников доблестно голодают, принимая трудное решение, наши братья! Эти же заботятся только о своих!!! Вы видите?!» — «Это неправда! Ютаи, говорю вам, никогда никому не желали зла! И мы не затрагиваем ваши обычаи и вашу веру, — вдруг заговорил Гохштейн-старший зычно, твердо и решительно. — Мы уважаем чужие привычки, но вопросы веры…» — «Чужие?! — взвился безбородый, — Слышали?! Мы для них чужие!!! Конечно: для вас, — безбородый с чувством плюнул под ноги Гохштейну, — все всегда чужие!!! А для своих все: и еда специальная, — оратор пнул валявшуюся на брусчатке сумку, из которой посыпались какие-то бумажные свертки, — и праздники особые! А на остальных вам плевать! Плевать!!! Молчи!!! — вновь велел безбородый Гохштейну, и в руке его блеснула сталь кинжала. — Молчи! Забирай своих прихвостней и — прочь отсюда, шайтан! Не доводи до греха!!!»
Стиснутый толпой Баг при виде оружия дернулся было, но прикинул: нет, даже всерьез пустив в ход кулаки, до грузовика он вовремя не доберется, и если Гохштейн, завороженно глядящий на облитое солнечным блеском лезвие, вот сейчас еще что-нибудь такое скажет, то на Аль-Майдане прольется ютайская кровь. Невероятно — но… не исключено. Почему же бездействуют вэйбины?! «Уходи, уходи же… — молил про себя Давида ланчжун. — Не знаю, что у вас тут за безумства происходят, кто тут прав, а кто виноват, но сейчас лучше уходи, гордый горный ютай…»
Гохштейн-старший будто услышал ланчжуна: медленно, осторожно, обдирая сукно сюртука о жесткий борт повозки, он двинулся к кабине; не отводя глаз от кинжала, скупо махнул рукой спутникам: «Полезайте в кузов!» — и через пару минут грузовик уже медленно ехал прочь, мимо неохотно расступавшихся на обе стороны горцев, яростно потрясавших вослед уезжающим палками. И все же Гохштейн не стерпел; последнее слово он не мог, похоже, подарить никому. Когда самая плотная часть толпы осталась позади, он обернулся и крикнул зычно, что было сил: «Грех на вас, ютаененавистники, за ваше поношение! Халу ютаю вовремя не дать — рухнут на вас огнь и сера с небес!»
Сейчас он совершенно не походил на спокойного, дружелюбного человека, который был Багу вроде бы уже знаком…
Толпа, ухнув скорее удивленно, нежели с гневом, погналась было за грузовичком — но тот уж набрал ход; только повозку и видели.
Оживленно переговариваясь и размахивая руками, возбужденные саахи и фузяны неторопливо расходились; под ногами хрустели осколки побитой в толчее посуды с опрокинутых столов; безбородый со своими телохранителями исчез за углом здания меджлиса; журналисты разочарованно трясли камерами: тоже не смогли пробиться сквозь толпу и как следует заснять происходившее; Баг запоздало вспомнил про Судью Ди…
Теплис в одночасье перестал быть благостным.
Потрясенный увиденным, Баг медленно побрел через площадь, внимательно глядя по сторонам, но кота нигде не было видно; а когда ланчжун добрался до столика Маджида, выяснилось, что Судья Ди, пожалуй, единственный из собравшихся на Аль-Майдане, выбрал позицию разумного невмешательства — кот, собравшись в компактный рыжий ком, так и пребывал под стулом, куда давеча спрятался от излишнего внимания теплисцев, смотрел оттуда на хозяина круглыми настороженными глазами: что это за психоправная богадельня тут у них и зачем ты, друг мой, сюда приперся да еще и меня с собой притащил?..
Багу нечего было ответить, и он тяжело опустился на соседний стул. Теперь уж ланчжун не сомневался, что не зря взял с собою в Теплис свой меч.
В голове не укладывалось: как так? Среди бела дня, при полном попустительстве вэйбинов, на его глазах только что чуть не зарезали человека — пожилого, убеленного сединами, не последнего в местном обществе.
— Вах, прэждэрожденный-джан! — вернулся Маджид. Саах был возбужден, глаза его сверкали. — Ти видэл? Видэл? — Он подхватил со стола кувшин с аракой и отхлебнул прямо из горлышка. — Аллах акбар католикос, такой дэла! — Захрустел яблоком и сел. — Что про такой скажеш?
Баг только головой покачал.
— А что случилось-то, уважаемый? Все произошло так быстро. Я и не понял толком…
— Э?! Ты не понял? — изумился Маджид. — Я тебе скажу, прэждэрожденный-джан! Этот ютай-ага Гохштейн-джан ехал с друзья-знакомый к тот, который меджлис сидит, ютай праздник праздновать, э? Говорил: вера такой, дэн такой, нельзя без праздник, надо молитва читай, кушай надо всякий особый пища, а то Бог будет совсем сердитый. Очень надо. Теперь понял, да, нет?
— В общих чертах.
— Еда им привез всякий-разный, — продолжал между тем Маджид свой поучительный рассказ, от возмущения становившийся все менее внятным. — Мы, народ, там всем кушать нельзя сказали, сначала думать и решать, потом говорить правду, а только потом кушать, а ютай-ага говорил: все другой пусть не кушай, а ютай каждый должен праздник праздновать и кушать, потому что вера такой, э?! — Саах как саблей рубанул ладонью воздух. — Зачем так плохо говорил, что один ютай кушай, а другой всякий не ютай не кушай?! Пусти, говорил, дай дорогу, у нас вера такой! Совсем народ не уважает, тьфу пилюет! Совсем шайтан собака! Народ очень сердился, очень!
— Погодите, погодите, уважаемый, — примирительно сказал Баг. — Но, может, вы не так поняли, может, Гохштейн просто не мог смотреть больше, как люди голодают. Ведь пятый день уже идет, правильно?
— Э, дарагой, какой не так поняли! — закрутил головой Маджид. — Ютай-ага так говорил: вы, который другой, свой дела сам решайте, а мы, который ютай, так должны поступать! Вы, говорил, не кушайте, пжалста, если так хотите, но у нас вера другой и надо праздник сегодня праздновать, а вы как хотите делайте, а мы будем как хотим тоже делать, но не как вы! Вот как ютай-ага говорил! Я сам слышал, этот уши! — И саах для убедительности задрал папаху на затылок, чтобы Багу лучше было видно его правое ухо, из которого обильно росла черная шерсть. — Свой заботился, другой тьфу пилювал, э?! Истина старший говорил: ютай для народ плохо хочет!
«Да, — с ужасом подумал Баг, — если Гохштейн и правда сказал что-нибудь подобное, добрые горцы запросто имели право возмутиться. Простые, обыкновенные люди, не сюцаи великоученые, не цзиньши многомудрые, что привыкли рассуждать о невредности порой кажущихся зазорными различий в народных обычаях…»
Баг отбросил возникшее было намерение подойти к вэйбинам и поинтересоваться причинами деятельного бездействия во время столь стремительно возникшего беспорядка. Действительно: ведь вэйбины — плоть от плоти своего народа и не могут не разделять общих настроений и чувств…
Вот ведь глупость. И самое дурное, что теперь, разошедшись, и ютаи и горцы равно уверены: именно они оскорблены в лучших чувствах ни за что ни про что… Вах, какой кыс-кыс получился!
Слишком много странностей. Ну, Теплис…
Вот тебе и главное, вот тебе и суетное… Слишком уж памятен был Багу его короткий разговор с Гохшттейном. Оказывается, они друг друга совсем не поняли!
Часы на «каабе в тундре» начали размеренно бить, и ланчжун поднялся на ноги: пора было двигаться к месту назначенной с Гюльчатай встречи. Внезапно на Аль-Майдане появились новые действующие лица — целая кавалькада разномастных повозок, вылетев с проспекта, повернула к меджлису; ровно у памятника, где начинались столики и где совсем недавно так гостеприимно был встречен Гохштейн-старший, движение застопорилось, раздались гудки; вышедшие навстречу вэйбины запретительно замахали руками, к повозкам потянулись теплисцы. Баг, посадив кота на соседний стул, встал — у памятника захлопали дверцы, раздались возгласы, из задних повозок посыпались люди с видеокамерами и фотоаппаратами, засверкали вспышки: ланчжуну отчетливо была видна невысокая седая женщина в строгом костюме, что-то эмоционально втолковывавшая предводителю вэйбинского наряда — вот она взмахнула рукой в сторону собравшихся вокруг видеокамер, вэйбин что-то ответил, нерешительно, как показалось Багу, женщина же напирала так, что вэйбин даже сделал шаг назад. «Странно, — подумал ланчжун. — Где же были доблестные теплисские человекоохранители, когда Гохштейн подъехал? Что-то не видел я, как они закрывали его грузовику дорогу… И что же наши любезные саахи с фузянами, отчего они не орут и не буйствуют? Вон она-то как руками машет!.. Ба, да мы же с ней в одном караван-сарае остановились! Интересно, интересно…» Седая явно говорила вэйбинам не самые приятные вещи, но кругом никто не возмущался; более того, вэйбины, к изумлению Бага, освободили дорогу и даже пошли перед возобновившими движение в сторону меджлиса повозками, прося теплисцев сдвинуть в сторону столики, дабы процессия могла проехать.
Перед самым меджлисом, там, где возвышалась невысокая баррикада из ящиков, повозки сызнова остановились и ездоки опять высыпали на площадь. Потянувшиеся было к повозкам теплисцы к тому времени отстали — и тут Баг увидел, как седая женщина вдруг пронзительно что-то закричала, а потом под непрерывные сполохи вспышек со всего размаха влепила ближайшему стражу порядка изрядную пощечину.
«Амитофо! Ничего себе… — подумал Баг и даже языком цокнул от удивления. Хорош Теплис в пятницу. Нескучен. — И отчего именно я опять во все это вляпался?»
Пощечина и крик, а еще больше, верно, целая свора с видеокамерами, возымели действие: часть вэйбинов принялась разбирать ящики, а прочие встали на пути сызнова взволновавшихся саахов с фузянами, и седая женщина, а следом высокий сутулый преждерожденный преклонных лет и с ними целая толпа журналистов, впереди которой уверенно вышагивал весьма корпулентный человек в странном полосатом одеянии, устремились к высоким, с медными завитушками и стеклянными финтифлюшками дверям Ширван-миадзина.
«А ну вас к Цинь Ши-хуану[136] с вашими непонятками…» Ланчжун взглянул на часы: надо было поторапливаться, — и, подхватив кота под мышку, пошел с площади прочь.
Когда он уже сворачивал за ближайший угол, прикидывая, как половчее добраться до котоведческого приказа, тренированный глаз его зацепил одинокую повозку с непрозрачными стеклами и высокого преждерожденного в неприметной серой одежде, ненавязчиво курившего подле нее. Опытный Баг сразу почувствовал в курильщике что-то удивительно знакомое: так, верно, узнают друг друга издалека нихонцы или, скажем, жители Инчхонского уезда — по им одним понятным, для прочих незримым признакам определяя сокровника, хотя для русского, например, все они на одно лицо. Преждерожденный с сигаретой принадлежал если не к человекоохранителям, то к какому-нибудь сходному ведомству: например, ко внутренней страже; он неторопливо курил, внимательно наблюдая, как под последние вспышки фотоаппаратов исчезают за дверями уездного меджлиса многочисленные гости уезда. Из правого уха наблюдателя свисал весьма характерный проводок наушника.
Ланчжун даже замедлил шаг, прикидывая, не стоит ли подойти и заговорить, но курильщик, верхним чутьем заметив его внимание, демонстративно повернулся спиной, и… Баг пошел дальше. Но номер повозки на всякий случай запомнил. Почти машинально.
Там же, еще позднее
— Ну и где же наша драгоценная преждерожденная Гюльчатай-Сусанна? — уже в третий раз спросил Баг смирно сидевшего у подножия бронзовой кошки Судью Ди. Фувэйбин никак не отреагировал: был увлечен созерцанием упитанного теплисского воробья, вызывающе гарцевавшего у ближайшей лужицы. Воробей явно хотел испить водицы, но в то же время должен был не упускать из виду Судью, а потому вертел головой то так, то этак, примериваясь, как бы и жажду утолить и сохранным остаться. Проблема требовала непрерывного маневрирования. — Что делать-то будем, а?
Издалека донесся всплеск множества голосов: то ли кричали, то ли пели, не поймешь, но звуки шли от меджлиса.
— Опять у них там что-то случилось… — покачал головой Баг, заложил руки за спину и возобновил размеренное хождение: семь шагов в одну сторону, поворот на пятке и семь шагов обратно. — Скорей бы уж уехать отсюда, кот… Город прекрасный, люди милые, но как вступит им в голову… Спасу нет.
«А у меня и пайцза-то незаконная», — сокрушенно добавил он про себя. Не будь Баг во временно отстраненном состоянии, уж он верно решился бы поговорить с местными вэйбинами по душам…
Судья Ди по-прежнему не отводил от воробья глаз. Тот наконец изловчился, клюнул воду и тут же взвился на ближайшую ветку, а уж оттуда разразился бранной тирадой в сторону совершенно невинного кота.
— Мой хвостатый друг… — Баг остановился перед Судьей Ди. — Могу тебя от души поздравить: из вашей с воробьем борьбы за первенство в доброте ты безо всяких голодных меджлисов вышел безусловным победителем. Ты гостеприимен как саах, и щедр как фузян. Ты не обижаешь тех, кто слабее тебя, и не разделяешь окружающих по национальному признаку,
В ответ на это Судья Ди, на довольной жизнью морде которого как раз явственно читалось желание воробья обидеть, а может, даже разделить его по национальному признаку, встал, неторопливо потянулся, вопросительно взглянул на котоведческий приказ, а потом на хозяина.
— Да-да, — кивнул Баг. — Это ты правильно придумал. А пойдем-ка мы с тобой вперед, пока Гюльчатай не появилась, да и подготовим преждерожденную Зульфико к нашему повторному визиту.
Однако же двери приказа оказались заперты — противу того расписания, что висело на стенке.
— Надо же… — растерянно протянул ланчжун, дергая ручку. — Написано ж: до восьми… И нынче ведь не отчий день. — Он надавил на кнопку звонка. Прислушался: из глубины здания отчетливо донеслась сиротливая трель. И — больше ни звука. — А я-то тут стою, стою…
Неподалеку вдруг раздались крики, топот — и через ближайший перекресток пронеслось несколько горцев, воинственно размахивающих палками; Багу показалось, будто добрые теплисцы кого-то радушно преследуют — по крайней мере, впереди, шагах в десяти от основной группы неловко, но шустро бежал, высоко вскидывая колени, некий нескладный преждерожденный. Без папахи.
Встревоженный шумом воробей чирикнул и улетел.
— Не нравится мне это, хвостатый преждерожденный… — задумчиво проговорил Баг: перед глазами ясно стояла недавняя сцена на площади. — Самый-наисамый гостеприимный-прегостеприимный народ…
Тут в рукаве запиликала трубка.
— Вэй?
— Мар Лобо…
Гюльчатай!
— Мар Лобо… — голос девушки срывался. — Прошу меня покорно извинить, но, кажется, я никак… никак не смогу сегодня прийти в приказ… — На заднем плане отчетливо слышались шум и громкие голоса. Слов было не разобрать. У Бага екнуло сердце.
— Что случилось, Гюльчатай? — вовсе отбросив церемонии, спросил, почти крикнул встревоженный Баг. — Да говорите же! Что?!
— Я не смогу… Извините меня… — в голосе Гюльчатай проступили еле сдерживаемые слезы. — Тут какие-то люди… Ай! — И трубка замолкла.
— Три Яньло! — заорал Баг, тряся телефон. — Тридцать три Яньло! — рявкнул он, судорожно набрав номер Гюльчатай и услышав в ответ нервные длинные гудки. — Ди! За мной!
…Баг не знал, куда точно он бежит — Гюльчатай могла звонить с улицы, откуда-то с дороги к котоведческому приказу, а уж на что Теплис с Александрией в размерах не сравнится, но все равно: город, улиц много, да кривые, узкие, пойди найди! Ланчжун был почти уверен, что с девушкой что-то случилось, и теперь просто летел в сторону «Картлияху», к «Приюту горного ютая». Ведь Гюльчатай пошла за бумагами домой…
Вырвавшись из лабиринта тихих и спокойных улочек на одну из центральных, Баг слегка притормозил: здесь было шумно — несколько, судя по цвету папах, саахов увлеченно, с гортанными криками швыряли камни в широкую витрину ювелирной лавки; вот толстое стекло треснуло, посыпалось, сверкая в лучах заходящего солнца; горцы, подхватив с земли палки, бросились внутрь. Из соседней лавки — уже разоренной — валили клубы черного дыма.
Баг оглянулся — погром охватил всю улицу: разбившись на группы человек в шесть-семь, теплисцы сосредоточенно били витрины, вытаскивали на брусчатку улицы мебель и крушили ее палками, и когда из дверей выскочил высокий человек, несколько фузянов с улюлюканьем кинулись следом.
Не надо было быть опытным народознатцем, чтобы уверенно отметить явную принадлежность преследуемого к ютаям.
Да что же это творится, милостивая Гуаньинь?! Ведь добрые-предобрые горцы громят собственность, похоже — исключительно ютайскую, подобно своре первобытных дикарей, только сейчас узнавших, что камень стекло побивает! А где же вэйбины?! Да что тут вообще происходит?!
Баг не верил своим глазам. Желание вмешаться переполняло его.
Гюльчатай!..
Выхватив из-за пояса меч в ножнах, Баг, перепрыгивая через обломки, пронесся через улицу, экономными ударами сметая с дороги подворачивающихся теплисцев; за ним, однако, никто не погнался — видимо, были слишком увлечены камнекиданием, а может, видели, что Баг не ютай. Или связываться не хотели — меч… Судья Ди неотрывно следовал в кильватере.
За поворотом ланчжун почти налетел на трех горцев — они угрожающе надвигались на вжавшуюся в стену Гюльчатай. Сумку с кошкой бледная как мел девушка спрятала за спину.
— Зачем звониш, э? — говорил один горец, в белой папахе, старательно топча обломки телефона девушки. — Куда звониш? Своим, да?
— Иды вакзал, билэт бэры, — вторил другой, в черной папахе, и угрожающе тряс пальцем перед лицом девушки. — Завтра уезжай отсюда. Панаехалы… Чимадан, вакзал, Ерусалим, панимаеш?
Третий ничего не говорил, лишь сверлил горную ютайку угрюмым, не предвещающим ничего хорошего взглядом.
Баг, молча оттолкнув радушных горцев в стороны — так, что те едва удержались ногах, шагнул вперед, повернулся и заслонил собой Гюльчатай. Судья Ди скользнул к нему за спину, поближе к сумке с Беседер. Послышалось отчетливое вопросительное «мяу»; невидимая благородная дама сообразно — тихо и сдержанно — приветствовала своего хвостатого рыцаря.
— Э! — изумленно крикнул один горец, сверкнув на ланчжуна белками глаз. — Пачэму пришел? Что хочет?
— Хочу, — бесцветным от ярости голосом отвечал Баг, — чтобы вы, уважаемые, оставили девушку в покое. И шли отсюда.
— Слушай, дарагой-джан, это не твой дэло, э? — От возмущения у ближайшего фузяна аж борода встопорщилась. — Мы свой вопрос сами решаем, да? Они нам тут давно вода мутил, все для своих, а на остальной тьфу слюна! Атайды! — Горец угрожающе поднял посох.
— Мар Лобо… — обреченно пискнула из-за Багова плеча Гюльчатай. Ланчжун, выхватив из ножен меч, снес бородачу половину палки. И тут же возвратным движением убрал клинок в ножны. Обломок брякнулся о камни. Горцы замерли.
— Еще раз повторить? — поинтересовался Баг, тяжело глядя борцам за справедливость под ноги: любое наступательное движение начинается с ног. — Повторяю. Это — мое дело. А вы сейчас пойдете отсюда прочь. Или через пару минут побежите. — Он поднял глаза на горцев. — Что решаете, гостеприимные мои? — Ланчжун был уже недалек от того, чтобы сломать пару рук или даже ног, а то и носов, красивых, как клювы горных орлов.
Горцы молча, не отводя от Бага взглядов, отступили на несколько шагов.
— Пойдемте, гверет Гюльчатай, — нарочито делая ударение на «гверет», сказал ланчжун. — Подданные обознались. Они уже уходят.
— Э! С сабля смэлый, да? — воскликнул один из фузянов.
— Я и без сабли смелый, — повернулся к нему Баг. — Но с палками на беззащитных женщин не нападаю. Впрочем, если вам кажется, что у меня длиннее… — Ланчжун не глядя протянул меч Гюльчатай. — Один на троих, да еще с мечом — это нечестно, вы правы.
— Не надо, мар Лобо… — жалобно попросила горная ютайка.
— Надо, Гюльчатай, надо, — покачал головой Баг, хрустнув суставами пальцев. — Ведь перед нами настоящие мужчины… А я… — Он вдруг кстати вспомнил про угревшуюся за пазухой папаху. — А я вооружен местным гостеприимством.
Рука ланчжуна скользнула за отворот халата. Одно неуловимое движение — и увесистая лохматая папаха хлестнула ближайшего теплисца в лицо. Тот отшатнулся, запоздало взмахнул бестолково рукой, закрываясь, и только сбил наземь собственную — белую — папаху. Теперь на брусчатке валялись уже две разноцветные папахи.
— В-ва-а! — ошеломленным хором сказали два других борца за справедливость, на всякий случай отступив еще на шаг.
— Ну что? Что? — Баг вдруг оказался в полушаге от простоволосого, стальными пальцами сдавив его руку, ухватившуюся было за кинжал. Сильно нажал на запястье. Рука горца тут же онемела. — Хорошо подумали? — Мазнул взглядом по двоим другим, решившим прийти на помощь сотоварищу. Горцы остановились, в нерешительности поглядывая друг на друга. — Довожу мудрость: люди делятся на тех, у кого есть геморрой, и тех, у кого он будет. Вы к какому сорту себя относите? — И, видя, что перед погромщиками во весь рост встала проблема выбора, а схваченный им фузян, повинуясь нажиму на кисть, уже согнулся, постанывая, почти в пояс, резко дернул его вверх, а потом толкнул в сторону приятелей. — Идите куда шли. Не доводите до крайности. Смелые мужчины.
— Гоба, тэбе нармално? — Горцы сверлили Бага злыми глазами, а лишившийся папахи баюкал травмированную руку. — Э, нехорошо делает…
— Почему же? — Ланчжун пошел на них неторопливым шагом. — По мне так очень хорошо.
— Эхэй! Сата! Багар! — раздалось откуда-то из надвигающейся темноты. — Суда ходи! Айда! — И еще что-то требовательное, по-горски.
— Потом, да? — отступил уже двинувшийся к Багу с кинжалом в руке очередной фузян. Ткнул в его сторону пальцем. — Я тебе запомнил. Потом. А сейчас дэло дэлать надо! — И вся троица, оглядываясь и недовольно ворча по-своему, скрылась за углом.
— Очень жаль… — пробормотал ланчжун, провожая их взглядом. — Очень жаль… Пойдемте, Гюльчатай. Вы в порядке?
— Да, — сквозь слезы улыбнулась ему девушка. — Только вот телефон… Ой, мар Лобо! Давид! Они же наверняка и нашу чайную тоже…
— Очень возможно, — согласился Баг. — Звоните, — протянул он ютайке свою трубку. И достал пачку «Чжун-хуа».
Неподалеку звенели стекла.
— У нас пока все в порядке, — сообщила Гюльчатай. — Давид сказал, что в «Картлияху» очень неспокойно, перед чайной бродят какие-то люди, но ворота заперты и их пока никто не пробовал выбить…
— Какое же это у нас тысячелетье на дворе, вах… Кто-то в космос летает, кто-то гены пересчитывает… А тут добрые люди ворота крушат. Поспешим, — сказал ланчжун. — Как короче?
Там же, пятница, вечер
Сумерки спустились на прекрасный древний Теплис.
— Не понимаю, решительно не понимаю, — покачал головой Баг, быстро шагая по темной улице. Гюльчатай-Сюзанна Гохштейн шла рядом, сумка с кошкой свисала с ее локтя. Беседер сидела смирно. Судья Ди, позвякивая подвесками на ошейнике, трусил как раз под сумкой. — Сегодня на площади я видел толпу разъяренных людей, которые были почти готовы убить, растерзать…
— Давид мне рассказал, — кивнула Гюльчатай. Она заметно успокоилась — настолько, насколько это было возможно в подобной обстановке; видимо, общество Бага весьма ободряло горную ютайку. — Там были Ираклий, Месроп, брат их видел — это наши соседи… Они кричали на Давида вместе со всеми. Давид сказал: ему казалось, будто он видит кошмарный сон… За что?! И еще был этот… — Девушка вздрогнула, даже передернулась. — Он часто говорит в чайных про нас. Про то, какие мы неблагодарные… Люди его слушают… Раньше не очень-то внимание обращали, но уж сегодня…
— Кто такой — этот?
— Ну… Как вам объяснить, вы же не тутошний, никого не знаете, а Теплис — городок маленький, все на виду… А вы знаете, мар Лобо, чем закончилось сидение в меджлисе?
— Нет. Откуда? Я ушел раньше. К вам спешил.
— А я вам говорю: маленький у нас городок. Любая новость быстро до всех ушей доходит, только вот правда или нет — это сказать наверняка очень трудно. Понимаете?
— Понимаю… Так и что же там, в меджлисе?
— Говорят, — Гюльчатай произнесла это слово с нажимом, — говорят, что какой-то ютай пытался обмануть собрание. Вот так вот взял — и всех народных представителей обманул. Заявил, будто трактат обо всех сразу написан — стало быть, и о ютаях тоже. Но потом… Потом вмешались какие-то люди. Приехали, как… как Давид, но их — пустили, потому что с ними много журналистов было, а у нас журналистов чтут… И вот эти люди… особенно женщина… они якобы точно знали, что в «Арцах-намэ» говорится о фузянах. А ютаи только сбить всех с толку хотели и примазаться — они, мол, тоже самые гостеприимные… Представляете? И вот когда это стало известно — что ютай в меджлисе на такую подлость решился, пока тут, на площади, Давид ему отдельную еду нес, — все как с цепи сорвались…
— Ерунда-какая-то… — хмыкнул Баг. — Вы меня простите, Гюльчатай, но я в Теплисе всего ничего, а уже окончательно запутался в местных делах. — («Глаза б мои дел этих вовсе не видели», — подумал Баг). — Это все, извините, идиотизм какой-то: запереть уважаемых людей в четырех стенах, не давать им есть, потом чуть не побить ютаев… И все из-за таких пустяков!.. Разве так решают, кто лучше? Нет, я не понимаю. Не понимаю! — покачал головой ланчжун после паузы. Гюльчатай молчала. — Вот скажите мне… — осторожно начал он и запнулся.
Как такой вопрос задать потактичней?
— Вы вроде бы люди разумные… — наугад начал Баг. — Но тогда почему?! Я имею в виду, зачем ваш уважаемый брат…
— Зачем мой брат и другие были сегодня у меджлиса? — Гюльчатай искоса глянула на Бага и вновь опустила глаза. — Ну вот вы, мар Лобо, соблюдаете пост, ходите в церковь к исповеди, к причастию…
— Я буддист, — просто ответил ланчжун. И на всякий случай уточнил: — Правда, скорее стихийный.
— Ну не суть важно… Вы ходите в храм, возжигаете там курения, возносите молитвы… — Чувствовалось, что в знании буддийских ритуалов Гюльчатай не была особенно сильна. Впрочем, ланчжун еще меньше понимал в обычаях иудейских. — Ну… словом, делаете то, что делаете… И это для вас — правило. Так?
— В общем, да. Так, — кивнул Баг.
— Вот и у ютаев есть свои правила, обычаи и обряды, которые положены нам от века и которые мы не имеем права, не можем, пока мы — ютаи, нарушать! Неужели же это непонятно?
— Отчего же, вполне понятно.
— Вот потому Давид и отправился к меджлису. Он знал, что саахи с фузяиами никого не выпустят, и сказал: его долг помочь единоверцам не впасть в грех, не осквернить себя. Это же так просто! Просто! — Гюльчатай почти плакала. — Иначе было нельзя! А жестокие люди их все равно не пустили.
— Но… Понимаете, дело в том, что… как бы это сказать… — замялся Баг.
— Говорите как есть. — Гюльчатай посмотрела ему прямо в глаза. — Вы честный, искренний человек, я это чувствую, а понимание придет через слова.
— Появление вашего брата с его грузовиком вполне можно было истолковать так, будто ему и его единоверцам просто безразличны другие. Саахи. Фузяны. Любые. Вообще та проблема, из-за которой весь этот сыр-бор, ну — в меджлисе. Проблема смешная, но люди-то переживают всерьез! К серьезным переживаниям всегда надо относиться бережно. А Давид явился на площадь, будто заботясь исключительно о своих. Не так?
— А кто еще о них позаботится? Кто еще поймет их так, как это могут сделать только свои?! Не мы же придумали, что меджлис должен голодать. Не про нас этот их трактат!
— Да ведь представителями меджлиса ваших единородцев избрал весь тут живущий народ, они же правят им наравне с остальными избранниками — стало быть, им надо разделять с народом и все его заботы. Не то какие ж они представители и правители?
— Да, но…
Они уже были неподалеку от «Приюта горного ютая» (благодаря стараниям Гюльчатай путь пролегал по тихим окраинным улочкам, и встреч с погромщиками им удалось избежать). Но тут совсем близко, за углом, грянул ослепительный звон бьющегося стекла, а потом раздались крики и грохот.
— Вы заходы сзади! — неслись вопли. — Чэрэз черны ход! А мы отсюда!
— Га-а-а-а!!!
— А! Они бьются!
— Зар-рэжу!!!
— Давид!!! — тонко вскрикнула Гюльчатай, рванувшись вперед.
Навстречу вылетел высокий саах: в развевающемся халате, со здоровенной палкою — уже не посохом, но полноценной жердиной, — и Гюльчатай, столкнувшись с ним, с коротким воплем упала наземь, а палка, которой орудовал горец, со всего размаха обрушилась на оброненную ютайкой сумку.
Следом показались и другие погромщики — кто с дрекольем, кто даже с обнаженными кинжалами, кричащие и возбужденные. Жгучее желание разнести все на своем пути явственно читалось на их бородатых лицах.
— Громы! Бэй акупантыв! Убирайс! — орали эти радушные гостеприимные люди. В ближайшее окно полетел камень. Брызнуло стекло. В доме испуганно закричали.
Баг выхватил из-за пояса меч и, не извлекая клинка из ножен, тремя ударами, почти не глядя, поверг наземь самых ретивых, в том числе и здоровяка с жердью. Потом метнулся к недвижной Гюльчатай.
А топот множился: за передовым отрядом следовали другие борцы за справедливость — видимо, к осаждавшим «Приют горного ютая» подоспело подкрепление.
— Беседер… — Гюльчатай с трудом подняла голову. — Беседер…
Баг обернулся — и вовремя: на него, угрожающе воздев жердины, наступали четверо, а за их спинами теснилась, гомоня и размахивая палками и кинжалами, плотная толпа. По рассеченному лбу одного горца уже вовсю стекала кровь, жутко заливая лицо.
Да, шутки кончились. На брусчатке расплющенным блином лежала окровавленная сумка и из нее незряче глядела высокородная кошка Беседер.
Баг выпрямился и стряхнул ножны с меча.
Давно сдерживаемая ярость стучала в виски тяжким молотом. Красная пелена гнева застила взор.
— Стоя-а-а-ать! — выдохнул Баг, прочертив по камням кончиком меча: посыпались редкие искры. — Стоя-а-а-ать…
— Беседер… — тихо плакала стоявшая на коленях подле своей любимицы Гюльчатай.
Горцы притихли. То ли на них подействовал вибрирующий от ярости голос ланчжуна, то ли их горячие головы отрезвил блеск древнего меча, то ли они малость опамятовались, увидев столь почитаемого ими «кыс-кыса», взаправду убитого в суматохе, — а может, свою роль сыграло все вместе, — но они остановились, а палки начали опускаться.
— Что ж вы делаете? — глядя на них налитыми кровью глазами, страшно выдохнул Баг. — Что же это вы делаете, люди?..
— Зачем встали? А ну, вперед! Прогоним захватчиков из нашего Теплиса! — раздался вдруг знакомый голос: среди горцев появился тот самый давешний безбородый оратор с площади. Усики, странно холодные глаза… Точно он. — Не остановимся, пока не выметем оккупантов туда, откуда они к нам явились! Не остановимся! Сейчас или никогда! А слышали вы, что творилось в меджлисе? Пока они там для телевизора нас лицемерно мирили, дурили нам голову своим «все народы — братья», здесь, на площади, они со своими булками лезли в зал! На словах говорят, что народы равны, а на деле для них есть один-единственный народ — они сами! С одной стороны — они, а с другой — все остальные, которые и впрямь равны, потому что не народы мы для них, а просто стадо!
— Га-а-а-а!!! — вновь закипели подзаряженные горцы. — Бэй! Курушы! Га-а-а-а!!!
«Сначала порублю палки, — хладнокровно и чуть отстраненно подумал Баг. — Потом набью морды. А вот этот… а этот скорпион пойдет со мной…»
Но осуществить свои намерения Баг не успел: грозный звериный вопль перекрыл угрожающие крики двинувшихся было на ланчжуна теплисцев — и вопль этот был исполнен столь искренней беспощадности, что кто-то в задних рядах от неожиданности сронил прозвеневший на брусчатке кинжал; вопль был короткий, но до того дикий, можно сказать — нечеловеческий, что горцы невольно попятились, в ужасе высматривая, кто это орет; однако ж смотреть надо было под ноги, потому что из-за Баговой спины, понизу, вылетела рыжая лохматая молния и, яростно вращая хвостом толщиной с полено, с утробным завыванием ринулась на погромщиков, причем столь стремительно, что они отреагировали, лишь когда несколько человек с криками боли уже повалились наземь с разодранными ногами.
Судья Ди вступил на тропу войны.
Горцы заметались, вскрикивая, толкая и давя друг друга, — пытались уберечь ноги, а между ними с почти неуловимой для глаза скоростью носился не пренебрегающий корнями александрийский фувэйбин и драл, драл, драл все корни, до коих только могли дотянуться его честные когти.
Глухо стучали о камни забытые палки.
Брусчатка оросилась кровью.
— Уа-а-а-а-у-у-у-у!!! — выводил коленца боевой песни Судья Ди.
— Ай! Ай! Шайтан!!! — кричали саахи и фузяны.
— А вот я тебя! — заорал тут безбородый и полез было за пазуху, но Баг опередил: одним прыжком оказался рядом и стиснул локоть.
— Кто тут обижает маленьких? Кто стоит на пути правосудия? — глядя прямо в глаза оторопевшего горца, спросил ланчжун. — Не надо мешать животному, когда оно мстит за гибель невесты, уважаемый…
Сзади раздались встревоженные крики — Баг оглянулся: к месту побоища рысцой приближался наряд вэйбинов. И тут безбородый, воспользовавшись моментом, изо всей силы дернул локтем: «Пусти!», мигом вырвался из ланчжуновой хватки и тут же ввинтился в раздираемую котом толпу.
Баг кинулся следом, расчищая себе дорогу безо всякого стеснения и жалости, — и вылетел на небольшую площадь перед «Приютом горного ютая». Тут, в неровном свете жарко пылавшей складской пристройки, шла нешуточная драка: численно преобладавшие горцы рвались внутрь чайной, но путь им заступили несколько ютаев, отмахивавшихся от нападавших первым, что попалось под руку, — был здесь и сам Давид Гохштейн, с кровавым шрамом через правую щеку, бившийся сразу с двумя горцами красной пожарной лопатой; рядом орудовал шваброй Гиви Вихнович, а также и еще несколько молодых, которых ланчжун не знал. Ютаи дрались решительно, но силы были явно не равны.
Рядом с Багом, утробно ворча, как бензопила на средних оборотах, встал Судья Ди. Кот выглядел страшно: оскаленная морда в крови, растрепанная рыжая шерсть дыбом, глаза — совершенно дикие.
— Давид!!! — опять прозвенел отчаянный голос Гюльчатай. Гохштейн-старший вздрогнул — «сестренка!» — замешкался на мгновение и пропустил сильный удар палкой, пришедшийся в плечо. Гохштейн охнул и стал заваливаться на бок.
Ни мгновения не раздумывая, Баг напал на погромщиков сзади. Судья Ди сопутствовал хозяину.
Там же, пятница, поздний вечер
Дикость.
Только это слово крутилось на языке у Бага.
Только это слово могло удовлетворительно объяснить все то, чему сегодня он стал свидетелем.
Вэйбины — усиленные наряды из окрестных селений — подоспели слишком поздно: погромы прокатились по Теплису неуправляемой волной, сметавшей все на своем пути. А местные человекоохранители то ли не сумели справиться с ситуацией, то ли…
Дикость.
Воспринимать происходящее иначе Баг отказывался.
Вмешательство ланчжуна спасло «Приют горного ютая» от разорения. Но зато пострадали другие — многие. Охающий Давид Гохштейн, которому Гюльчатай натирала пострадавшее плечо остро пахнущей мазью, рассказал, что в городе была разгромлена даже повозка «скорой помощи» — в ней в лечебницу везли члена уездного меджлиса Левенбаума, тяжко, до переломов, избитого прямо на выходе из меджлиса; почтенного человека выволокли из повозки и с криками «обманщик! шайтан-примиритель!» собрались уже куда-то тащить с неясными, но наверняка нечеловеколюбивыми целями, причем всяк норовил плюнуть Левенбауму в лицо, — и лишь нерастерявшиеся милосердные братья, кто пуская в нападающих наркозный газ, кто размахивая скальпелем, спасли народного избранника от неминучей расправы, а потом уж подоспели вэйбины и оттеснили толпу от покореженной повозки с красным крестом на капоте. Похоже, изо всех ютаев именно Левенбауму досталось более прочих — как раз на нем сфокусировалось общее возмущение, вдобавок он был один, как перст, против целой толпы, когда покидал Ширван-миадзин. Как еще жив-то остался… Зато, правда, имущественного ущерба не претерпел — не было у Левенбаума ни лавок, ни контор…
Оказывается — по словам Гохштейна-старшего, — с меджлиса все и полыхнуло. Тот самый Левенбаум произнес примирительную речь, посредством коей мыслил решить наконец ко всеобщему удовольствию столь волновавший саахов и фузянов вопрос, и ему это почти удалось, но вмешалась некая приезжая («Похоже, я знаю, о ком он», — подумал Баг), и все пошло прахом — прямо в зале заседаний вспыхнула драка: фузяны обрадовались словам женщины, саахи обиделись, фузяны сразу приняли ее мнение, саахи же стали его оспаривать. Внутренние страсти быстро выхлестнуло наружу — и вскоре по площади, и без того уж доведенной визитом преждерожденного Гохштейна-старшего чуть не до точки кипения, понеслась невесть в чьих мозговых извилинах причудливо скрутившаяся новость: во всем виноваты ютаи, именно из-за ютаев саахи с фузянами до сих пор пребывают во мраке неведения и не знают, кто лучший, потому что такое положение ютаям выгодно — ведь, пользуясь неопределенностью, они постепенно захватывают в уезде власть и, пришлые, презрительно и свысока помыкают коренными народами к своей только пользе; а когда все к рукам приберут, тут, глядишь, их ученые и докажут, что в «Арцах-намэ» говорится о ютаях исключительно, а более ни о ком. И раздался клич «бей!!!»…
«Что бы мы ни делали, как бы себя ни вели — все равно, говорю вам, нас не любят, — обобщил Давид в завершение рассказа. — Поэтому нам тем более надлежит быть честными перед собой и не приноравливаться к чужим мнениям, не идти на поводу у всех этих… — Он не договорил, но в его речи так и угадывалось что-то неприятное, неопрятное: ютаененавистников, нелюдей, скотов… — А Йоханнан просто глуп! — веско заключил Давид. — И вашим и нашим мил не будешь!»
Вашим. Нашим.
Багу отчего-то стало неприятно, и он, коротко попрощавшись со спасенными им ютаями и еще раз выслушав слова благодарности, пошел к выходу из чайной.
Справа у двери, рядом с сумкой, в которой приняла смерть благородная кошка Беседер, потерянно, молча сидел Судья Ди.
— Да, хвостатый преждерожденный… — пробормотал Баг, опустившись на корточки и осторожно поглаживая александрийского фувэйбина по голове. — Видишь, как оно бывает… — Кот вывернулся из-под руки, вопрошающе оглядел хозяина, нерешительно мяукнул. — Понимаешь… Нет больше Беседер… Ты вот что… Тебе тяжело, я знаю… — Кот судорожно зевнул: недавнее боевое безумие постепенно оставляло его. — Ты извини, но нужно еще кое-что сделать. И помочь мне можешь только ты… Да, я знаю, ты не собака, но надо найти этого горлана-главаря. Этого скорпиона безбородого. Я хочу ему в глаза посмотреть. Понимаешь?
Судья Ди безучастно вылизывал переднюю правую лапу.
— Сосредоточься. Покажи мне, куда скорпион утек, под какой камень. А потом я дам тебе надрать ему задницу.
Кот оставил лапу недолизанной: последнее предложение его, похоже, всерьез заинтересовало.
— Так что давай, ищи!
…Верно писал в двадцать второй главе «Бесед и суждений» великий Конфуций: «У всего есть свое назначение, и это в природе вещей; благородному мужу сие ведомо, а мелкий человек и в священном треножнике суп сварит». Все верно: коты не рождены собаками и не в кошачьих правилах брать след по команде, ровно гончая мчась за путающим след лисом, но ведь не зря Учитель в той же главе упомянул, что служение долгу заставит благородного мужа и деревенское отхожее место вброд пересечь! Так и Судья Ди, ведомый долгом памяти безвременно покинувшей этот мир возлюбленной, долго плутал по почти ночным уже улочкам центрального Теплиса; временами Багу казалось, что они с котом не вполне поняли друг друга, а уж когда впереди показались очертания караван-сарая «Сакурвело», ланчжун и вовсе решил, что напрасно потерял время, — кот просто-напросто шел домой, во временное их обиталище, к рыбе и к пиву, а он-то, он, Багатур Лобо, возомнил себе Будда знает что: решил, будто фувэйбин идет по следу! Ну да чего ждать от кота… Кот и впрямь — не собака.
Он тяжело вздохнул, поднял Судью Ди на руки и тихонько заговорил с ним.
— Ну что делать, мой хвостатый друг… Ты не сумел стать собакой. И это ничего, это хорошо, это нормально. Ты не расстраивайся… — Судья Ди однако же вовсе не расстраивался, напротив, он весь напрягся и подался вперед. Даже вырваться попытался, но Баг держал кота крепко: хватит уже на сегодня подвигов. — Спокойно, спокойно… Что ты там увидел?
Судья Ди негромко зашипел. Глаза его снова непримиримо горели.
Рядом почти неслышно прошелестела смутно знакомая неприметная повозка и остановилась неподалеку: огни выключены, внутри темно… Вниз плавно поехало стекло. Баг мельком взглянул на номер и чуть не присвистнул: именно эту повозку он видел на площади Аль-Майдан. Возле нее еще такой профессиональный еч покуривал, стреляя опытными глазами по сторонам…
— …Позвольте мне к вам подняться! За мною гонятся пьяные ютаи, помогите мне!.. — вдруг донесся до ланчжуна знакомый голос.
Безбородый!
Хоронясь у самой стены караван-сарая, он разговаривал с выглядывавшей в окно маленькой седой женщиной — той самой, что днем столь эффектно проникла в здание уездного меджлиса. Той самой, по чьему решительному, хотя и превратно истолкованному слову, некстати перехлестнувшемуся с не менее решительным словом Гохштейна, горячие горцы, как понял Баг, и бросились громить теплисских ютаев!
Баг весь обратился в слух.
Баг, Богдан и другие хорошие люди
Богдан.
Яффо, Пурим, 14-е адара, утро
Накануне вечером Богдан обнаружил, что западная пресса сошла с ума.
С подачи преждерожденного единочаятеля Гойберга уяснив, что изобильная, хотя и очень специфически процеженная и перетолкованная информация о событиях вокруг Ванюшина порою появляется на Западе раньше, чем в Ордуси, минфа по нескольким ключевым словам просмотрел в сети многие варварские издания. Занятие это не отняло чрезмерного времени, пусть и было не всегда приятным; не единожды шокированный Богдан возносил хвалу Господу за то, что некоторые ценности и моральные нормы успели за пару последних веков как следует пропитать души ордусян. Хоть это и не гарантировало повальной и поголовной добропорядочности (да и как такое можно гарантировать? разве что проведя поголовную лоботомию…), все же Богдан был убежден: подавляющему большинству жителей Ордуси, даже и не верующих, например, в Христа, при виде заголовков вроде того, на который Богдан напоролся в первый же вечер сетевых путешествий по странам демократии — «Христос онанировал в пустыне сорок дней!», — стало бы просто противно. Противно — и стыдно, будто, соприкоснувшись с несообразным, уж тем самым в несообразном и сам поучаствовал. Свобода, конечно, есть свобода, а свобода от сих до сих, ограниченная чиновниками, — уж не свобода, а просто тюремная прогулка, да и обмен информационный тоже может быть либо всеобъемлющим, либо никаким; и остается уповать лишь на то, что воспитанный человек уже без всякого насилия со стороны, просто сам по себе, будет испытывать гадливость и желание тихо отстраниться, встречая не совсем достойные благородных мужей образчики приволья… Не ярую ненависть, не шумное возмущение даже, не желание все переделать к лучшему — нет, достаточно просто гадливости. А если иначе — тогда беда. Пчела свободно летит от цветка к цветку, муха тоже свободно летит от одной навозной кучи к другой — и никто не в силах заставить их желать поступить иначе, то бишь вопреки собственной природе. Ведь есть люди, которым пакости о тех, кто известен и чтим, — сладостны, ибо так они возмещают умственное и духовное бессилие свое, возвышаются в собственных глазах, становятся вровень с теми, кто вел, да и ныне ведет ту или иную из громадных семей, составляющих человечество. Подобные люди готовы платить тем больше, чем большую гадость кто-то измыслит и поднесет им на блюдечке с голубою каемочкой.
Но, в конце концов, это тоже уж было в веках — слово «хам» неспроста возникло…[137] С библейских времен ничего, в сущности, не изменилось: раб — обязательно хам, а уж хам — непременно в душе раб. Свобода злословия — любимая свобода рабов…
Сродни тому показалось Богдану и подробнейшее освещение теплисских событий. Появившаяся впервые в американском журнале «Армд миррор» жуткая фотография — оскаленный пейсатый ютай наотмашь бьет кого-то, не видно кого и за что, пожарной лопатой — в течение суток была растиражирована всеми основными изданиями; но и без нее хватало ужасов. Примирительностью тут и не пахло; оставалось думать, что это у них там заповедь такая: всякую ссору доводить до непримиримой вражды. Можно еще понять жестокость ошеломленных людей в схлестнувшихся толпах; но понять изуверство тех, кто хладнокровно, в тиши кабинетов, с каким-то извращенным наслаждением смакует жестокость чужую, накачивая ею мир — а то, мол, сдуется, как мячик, скакать перестанет, что с него, мирного, тогда проку? — было нельзя иначе, кроме как: чем хуже, тем лучше.
Заподозрил Богдан недоброе еще при входе в гостиницу. Оказалось, в холле его ждали; при появлении Богдана с кресел и диванчиков повскакивали человек с дюжину, не меньше, и, бесперечь Богдана фотографируя, понеслись к нему, топоча и гомоня. Богдан с таким обращением свычен не был. Лицо у него, верно, в первые мгновения было не слишком-то представительное; наверное, снимающим это было только на руку, потому что вскоре Богдан уже увидел в сети собственные фото: казалось, выбрали самые уродливые и нелепые. «Каковы причины вашего приезда в Яффо?» — «Правда ли, что вы выкрест?» — «Правда ли, что ваша бабушка по женской линии была ютайка?» — «Какие инструкции относительно Мордехая Ванюшина вам были даны в Ханбалыке?» — «Сколько вы платите Багатуру Лобо за осуществляемые по вашим приказам тайные акты насилия?»
Слава Богу, Богдан пребывал в худом расположении духа. Будь иначе, он мог бы растеряться не на шутку и начать оправдываться, пытаться что-то объяснить, растолковать: мол, я вообще Багу не плачу… Только того, надо полагать, корреспондентам и надо было. А тут они попались минфа под горячую руку. Не давая воли впитанной с молоком матери учтивости (люди же к тебе обращаются, бегут за тобой, остановись, отвечай, не будь грубияном!) и к месту припомнив виденную в детстве американскую фильму про каких-то очередных убийц, Богдан на любой вопрос, энергично продвигаясь к лифту, наотмашь бросал: «Без комментариев». Вот ведь пригодилось… Правду говорят: знание лишним не бывает.
Спустя полчаса, зайдя в сеть и коротко ознакомившись с освещением теплисской трагедии, Богдан занялся поисками непосредственно необходимых ему сведений — и аж присвистнул. «Ага, вот я кто», — подумал он, немного очухавшись, и принялся уже без сердца просматривать выжимки из статей — просто как естествоиспытатель, который, равно отличаясь и от пчел, и от мух, обязан воздавать должное и нектару, и навозу.
«…Доверенный агент Александрийского князя, ведущий специалист по внутренним тайным операциям, лютый враг малочисленных народов Ордусской Чухонии, раздавивший в свое время ростки свободы в Асланiвськом уезде, доведший до самоубийства мирного борца за права русских Козюлькина, ярый притеснитель сексуальных меньшинств и тайный поклонник фараона Мины, Богдан Оуянцев-Сю, получив секретные инструкции непосредственно в имперской столице, прибыл теперь в Иерусалим… подробнее…»
«… Новый этап травли известного ордусского правозащитника Ванюшина… подробнее…»
«…В Ханбалыке распорядились покончить наконец с проблемой Мордехая Ванюшина любыми средствами… подробнее…»
«…Прокуратором Иудеи назначен русский… подробнее…»
«…Ютаи, как всегда, останутся в стороне. Не решаясь расправиться с Ванюшиным сами, они догадались сделать это руками русских и специально выписали из Александрии двух самых подходящих для темных дел особ: хитроумного и беспринципного Оуянцева-Сю, мнящего себя ученым, и громилу Багатура Лобо, на чьей совести кровь многих и многих невинных жертв… подробнее…»
«…Незадолго до приезда в Яффо заплечных дел мастер Лобо был уволен из органов охраны так называемого ордусского правопорядка за систематические зверства и издевательства над подозреваемыми, а Оуянцев из органов прокуратуры — за скотоложство. Как сообщают заслуживающие безусловного доверия источники, он бросил семью и теперь живет с лисой, вывезенной из страшной русской тайги. И эти люди будут решать судьбу несчастного Ванюшина и его беззащитной больной жены… подробнее…»
«А ведь в каком-то смысле все так и есть, — вдруг пришло Богдану в голову, и от этого открытия ему сделалось совсем тошно. — Если в рамках определенной системы ценностей — все точно. Курам на смех как точно… Другой вопрос — что же это за система ценностей, ежели все в ней предстает вот так? И что она делает с людьми?»
И уж только потом он подумал: а откуда утечка?
От столь простой мысли вся тоска, которая накатила было — как всегда накатывает тоска на любого мало-мальски порядочного человека, столкнувшегося с фатальным непониманием, — куда-то делась. Испарилась, как роса на припеке. Мысль припекла, что правда, то правда, — Богдана бросило в жар.
Так. Погодите, ечи. Ох вы, ечи мои, ечи, ечи старые мои… Обниму я вас за плечи! Нам щебечут соловьи… Так. Песни песнями — а утечка утечкой…
Конечно, пресса знает немало. Это он, Богдан, про прессу мало знает. Ведь он известная фигура. И мог попасть в поле зрения западных журналистов еще во времена расследования хищения из патриаршей ризницы — а затем уже пошло по нарастающей. Тем более — Асланiв… Ладно, ясно. Как узнать про Козюлькина?.. Да хотя бы из рассказов или просто неосторожных обмолвок западных коллег, которые участвовали в тогдашнем расследовании. Даже про лис можно было краем уха услышать… хотя бы от ушедшего в дальнее паломничество ненавистника лис… как же его, бишь, звали? А уж потом буйная фантазия… «Хотя даже тут они в чем-то правы… — подумал Богдан. — В душе я и впрямь словно живу с лисой… Ведь не отпускает же, прости Господи». Однако пресса имела в виду, конечно, совсем не духовные тонкости…
Но вот, скажем, то, что он приехал в Яффо из Ханбалыка, а не из Александрии, — это как? Это же надо внутри Ордуси целое расследование провести! Либо следить загодя — а с какой стати? Либо иметь доступ… ну, хотя бы к архивам воздухолетных касс…
Сложно это, сложно…
А тогда?
Что может быть проще?
Да что проще утечки-то.
Еч Гойберг прямо дал Богдану понять, что знает о его визите в Ханбалык. Для КУБа выяснить такой пустяк — не проблема, и секрета из той поездки Богдан не делал ни малейшего… а не зря, получается, интуиция подсказала ему на Сяншани изобразить разговор с Гречкосеем как случайную встречу! Потому и отнесся Богдан к словам Гойберга совершенно спокойно. Но вот теперь…
Неужели директор КУБа оттого, например, что в глубине души проникся к Ванюшину сочувствием (как, например, и сам Богдан), — движимый желанием хоть как-то поддержать несчастного правдолюбца и свободословца, — сделал неверный шаг? Опасаясь, будто Богдан и Баг здесь и впрямь не случайно и выполняют некую негласную миссию, — Гойберг, собственно, дал понять о своих подозрениях с первых же слов — попытался подобным образом подстраховать Ванюшина, обезопасить его от возможных нелицеприятных действий со стороны александрийцев?
Или даже так: не испытывая, в отличие от Богдана, к Ванюшину сочувствия, Гойберг тем не менее заподозрил в будущих вероятных действиях Богдана и Бага некое нарушение улусных прерогатив — и таким, в общем-то, косвенным образом постарался, поелику возможно, заранее скомпрометировать любой их самостоятельный шаг и тем снизить, а то и вовсе парализовать активность александрийцев на иерусалимской земле?
Ах, Гойберг, Гойберг, ..
Господи, как было бы славно просто позвонить сейчас директору КУБа и как друга, как ордусянин ордусянина, спросить прямо: драг еч Арон, вы кому-нибудь?.. А он бы ответил: еч Богдан, да как вы подумать такое могли! И Богдан бы ему поверил…
Но эта странная фраза: «Мы здесь и так на довольно странных правах — у себя дома и все же в значительной степени в гостях. Приглашены из милости…» Что она означала? Может ли одна подобная обмолвка свидетельствовать о том, что человек способен начать какую-то свою игру? Неудовлетворенность существующим положением — насколько она велика?
Не спросишь…
Однако. Интересно жить на свете.
Значит ли все это, что Богдан у КУБа под кубком?
Минфа плохо спал в эту ночь.
А утром, когда он решил начать очередной просмотр, стало еще интереснее.
За окном ликовала средиземноморская весна, сквозь широкое стекло в номер ломилась ослепительная синь небес. Ютаи слегка постились; пост не был тяжелым, всего лишь до вечера, без тягот, потому что праздник не был связан ни с какими былыми тяготами — просто-напросто царица Эстер, перед тем как пойти к мужу просить защиты от Амана, постилась, дабы Бог послал ей удачу, и теперь все следуют ее примеру из благодарности… Рачительные хозяйки, едва продышавшись после хлопот Дня Восхождения, торопились, сколько успеют до начала нового праздника, подготовиться к исполнению мицвы мишлоах манот[138]. Молодежь предвкушала вечерние увеселения, карнавалы и возлияния: исстари заповедано в вечер Пурима пить так, чтоб не отличать Амана от Мордехая…
А Богдан сидел, окаменев, прикусив губу, и глядел на дисплей «Керулена».
«Вам почта!» — сообщил ему ноутбук пять минут назад. И почта, повинуясь клику, прилетела. «Прер Богдан Рухович, это письмо пришло ночью к нам на открытый сайт Управления этического надзора. Мы его не открывали, сразу пересылаем Вам. Оно на Ваше яшмовое имя».
«Я не давала о себе знать все эти годы, чтобы не осложнять жизнь ни тебе, ни себе, ни нашему сыну. Иногда мне это было тяжело, я тосковала по тебе. Следила по газетам за твоей карьерой… Но как это у вас говорят — нечего травить душу. Уходя — уходи. Однако сейчас не могу молчать. Ваша страна отвратительна.
Я долго не могла этого окончательно признать, всё сопротивлялось во мне, слишком сладкими были вспоминания… Но как ты можешь! Если ты, кого я помню все же честным, умным и добрым, то ли по долгу службы, то ли по велению ваших ордусских убеждений способен стал — или и всегда был, просто случая не подворачивалось? — принимать участие в травле замечательного человека, не имеющего ни поддержки, ни защиты, значит, ваш мир действительно прогнил. Если ты таков — каковы же остальные? Тирания. Конечно, я не разбираюсь во всех этих ютайских делах, у нас ютаев, кажется, не осталось, у нас свои проблемы, от алжирцев проходу нет… Но это неважно. Один-единственный человек на всю вашу громадную страну говорит правду — и ты среди тех, кто затыкает ему рот. Ненавижу. И никогда себе не прощу, что позволила себя обмануть, задурить себе голову рассказами про Конфуция, про моральный долг, про благородных мужей… Никогда. Прощай.
Теперь уже окончательно не твоя,
Жанна ».
— Здравствуй, идеал, — глухо сказал Богдан, перечитав письмо в семнадцатый раз. — Давно не виделись.
А потом выключил ноутбук. Европейская пресса сегодня может пожить без него. Он уже все понял. Свобода информации — пульсировало в разом отупевшей голове. Будто в череп вбили разбухшее от воды полено. И кроме полена, ничего не осталось. Свобода информации… Свобода…
Однако времени-то оставалось — считаные часы.
«Раскисну потом, — приказал себе Богдан и тут же подумал с некоторой даже мечтательностью. — Ох, как я потом раскисну!»
Смелость равнодушия — страшная вещь. Многое ты стесняешься или не решаешься сделать, боясь показаться бестактным и назойливым, или избегаешь, потому что поступок представляется тебе недостаточно человеколюбивым или не вполне сообразным… А вот после такой пощечины ты можешь все. Становишься всемогущим. Просто это всемогущество тебе самому противно. Равнодушного не покоробит, даже если ему сообщат, будто Христос сорок дней онанировал в пустыне. Равнодушный подумает лишь: ну и что, я сейчас тоже бы это смог.
Богдан достал трубку и набрал номер, еще в день прилета вычитанный в телефонной книге.
Долго не отвечали. Потом раздался хрипловатый женский голос:
— Алло?
— Доброе утро. Могу я поговорить с преждерожденным Ванюшиным?
Легкая заминка.
— Кто его спрашивает?
— Вы меня не знаете. Я литератор. Я хотел бы получить небольшую научную консультацию.
— Мордехаю сейчас не до науки.
— Я могу поговорить с ним? — настойчиво спросил Богдан, подчеркнув голосом «с ним».
— Ни в коем случае. Муж отдыхает.
И в трубке раздались короткие гудки.
Следовало ожидать.
Собственно, после того, что узнал Богдан из документов и бесед — с директором института в Димоне, размашисто откровенным и очень, видимо, любящим Ванюшина добрым и грузным человеком, с Мустафой, блестящим и весьма симпатичным молодым офицером из отличной семьи (дед его был среди тех избранников Тебризского меджлиса, которые в свое время голосовали за предоставление ютаям убежища в Ордуси), с другими так или иначе близкими к Ванюшиным людьми, — оставалось сложить лишь два и два. Просто в голове не укладывалось, что в сумме может получиться не просто четыре, а четырехугольник. Переживания Ванюшина, набирая обороты, крутились в последние месяцы вокруг двух объектов. День национального покаяния и лунный календарь. Пурим и Луна. Луна и Пурим.
И — прибор.
Изделие «Снег».
Нынче ночью Богдан сложил два и два.
Наверное, он нипочем не сумел бы получить в ответе искомый четырехугольник — если бы не помогла ввечеру демократическая пресса. Умом давно уж вроде бы все понимая, минфа не умел прежде и близко вообразить, что на самом деле может испытывать человек, который годами, безо всякой надежды на то, что положение изменится, живет под огнем безапелляционных оценок из иной системы ценностей; и до чего можно такого человека в конце концов додавить.
Богдан набрал другой номер.
— Привет, Баг.
— Привет, — ответил друг.
— Ты на посту?
— Да.
— Мы не сможем встретиться, как хотели. Давай пересечемся ровно через полтора часа там, где мы в первый вечер разговаривали. Помнишь?
— Да.
— Сможешь?
Короткая пауза: Баг прикидывал.
— Да.
Ланчжун и всегда-то был немногословен, а за работой — подавно. И вдвойне подавно — когда сообразил или почувствовал, что у Богдана что-то случилось и, возможно, он уже под яшмовым кубком.
— Амитофо, дружище, — сказал Богдан.
— Амитофо, — ответил Баг и дал отбой.
Богдан торопливо переоделся и пошел вон из номера. Перед встречей с Багом следовало как следует покружить по городу, провериться. Времени было в обрез.
Журналисты дежурили в вестибюле. Ну, конечно. Повскакивали. Бегут навстречу. Щелк. Щелк. Богдан остановился и дал себя окружить. Терпеливо выждал, пока творцы новостей выкрикнут первые вопросы. Дождался, когда они озадаченно затихнут. Отточенным движением поправил очки.
— Моя лисица меня разлюбила, — звонко и весело сообщил он. — Я буду онанировать сорок дней.
И, коли уж прессе так это нравится, растянул губы в ослепительном долгом чиз-смайле.
Когда минфа шагнул вперед, журналисты молча расступились. Похоже, он их напугал.
Он шел на одной гордыне. Мышцы точно растворились в какой-то кислоте, осталось лишь упрямство. Дай Богдан себе волю — слег бы прямо на пол и лежал. Ничего не хотелось.
Когда он вышел из гостиницы, солнце было черным.
Баг
Яффо, Пурим, 14-е адара, день
— Здравствуй, ярый враг народов, — приветствовал Баг друга.
— И ты здравствуй… заплечных дел мастер, — улыбнулся Богдан. — Уже читал, да?
— К сожалению, — попытался улыбнуться в ответ ланчжун, но у него это не очень получилось. — Для твоего просвещенного сведения: я еще и обладатель ручного тигра, которого… как это они написали?.. А! Которого я по мере необходимости науськиваю на инакомыслящих. Кстати, ты отвратительно выглядишь. Случилось что? Как жена, дочь? В порядке?
— Они — да… — ответил Богдан. — Купаются. Вчера в океанариуме были…
Друзья стояли на песке пустынного морского побережья, недалеко от кромки воды и — далеко от набережной и от оживленного гуляниями пляжа. Вокруг, на расстоянии ста шагов, не было ни души, лишь парила в небе одинокая веселая чайка: что-то орала на своем чаячьем языке, вольно скользя в воздушных потоках. Наверное, радовалась жизни и удачно выхваченной из воды рыбе. Птица.
— Кстати, а где твой ручной тигр? — Богдан поправил на носу очки и на всякий случай еще раз огляделся. Тигра поблизости не было.
— Ведет скрытный образ жизни. В ожидании очередного науськивания. Сидит в повозке тигр быстрый… Ну?
— Понимаешь… Пройдемся? — Богдан зябко поежился, хотя холодно не было. Баг кивнул. — Все сходится: междусобойная информация, которая может быть известна лишь имеющим доступ к закрытым каналам. Откуда она в газетах? Местный директор КУБа… я с ним разговаривал…
— Ты думаешь — он? — Баг даже остановился: очень уж неожиданно.
— Я не знаю, что думать, еч, но утечка имеет место… Человек он хороший, дельный, но некоторые его фразы — они наводят на самые печальные размышления. Толкают прямо к выводам.
— Дела-а-а-а… — протянул Баг. — Ладно. Я тебе главного не сказал. Мой куда-то делся.
— Как же это ты?..
— Ну уволь меня.
…Баг следил за безбородым с самого Теплиса.
После того как все так же неслышно, крадучись, уехала подозрительная повозка, а сам ланчжун с удивлением понял, что заезжие возмутители спокойствия дали приют главному теплисскому погромщику, поверив в ложь про мифических пьяных ютаев с лопатами, что за ним гонятся, Баг в обществе Судьи Ди пару часов просидел в кустах под окнами «Сакурвело», удачно держа в поле зрения разом и выход из караван-сарая, и заветное окно, и пожарную лестницу. Он курил в рукав и терзался про себя: имеет ли право такое — следить за кем-либо без обоснованного предписания, да еще когда от служебных обязанностей осталась лишь неправедно утаенная пайцза.
Неплохо было бы наведаться за советом в ближайший Храм Конфуция, благо таковой в городе имелся, и, похоже, неподалеку; но даже там Багу не скажут, покинул скорпион свое укрытие, пока ланчжун шатался взад-вперед за высокоморальными советами, или остался в «Сакурвело» до утра. А знать это было необходимо. Поэтому Баг посоветовался только с Судьей Ди: вместо ответа кот лишь слегка куснул хозяина за руку — похоже, хвостатого фувэйбина (которого, кстати, никто звания пока не лишал) сомнения не мучили. В первые минуты сидения кот все порывался в окно, где недавно маячила седая преждерожденная, и время от времени укоризненно поглядывал на хозяина: как, мол, зовут тех, кто слово не держит? обещал же, мол, дать задницу скорпиону надрать, если найду; но потом окно закрылось. Баг подумал, что в нынешнем положении вполне может перейти под начало своего сановно го питомца и нижайше попросить его милостиво возглавить их небольшой отряд, а потом уж начать помогать хвостатому руководителю дельными советами; а что? — по существующим уложениям такая ситуация вполне допускалась. По крайней мере, ничто не препятствовало фувэйбину, находящемуся при исполнении прямых обязанностей, привлечь для выполнения задачи третьих лиц, пусть даже и штатских, тем паче обладающих соответственной подготовкой… Баг хмыкнул, представив себе, как Судья Ди будет отдавать ему распоряжения взмахами хвоста или еще каким-нибудь доступным коту способом, а потом в награду позволит полакать пива из начальственной миски.
Подобными размышлениями Баг пытался себя кое-как отвлечь — и вскоре решил со всей определенностью: да, он будет присматривать за безбородым, даже и в нынешнем своем положении. Обезумевшие горцы, разбитые витрины ютайских лавок, разграбленные чайные, драки и едва ли не поножовщина, бесславно окончившая дни жизни высокородная кошка Беседер, припавшая к бугристой каменной стене бледная как мел Гюльчатай — все это крутилось перед мысленным взором, заставляя до хруста сжимать кулаки. Кто-то должен был ответить. И, судя по всему, именно этот кто-то сейчас прятался в номере приезжих.
«Ах, принцесса-принцесса…» — не вовремя подумал ланчжун.
И вдобавок ко всему — та самая неприметная повозка и ее водитель, которого Баг, повинуясь чутью, отнес к числу служащих внутренней стражи. Преждерожденный сей, сколько мог судить ланчжун, появился на Аль-Майдане следом за приезжими, во главе толпы журналистов проникшими в неприступный до того меджлис; он же у «Сакурвело» явно подслушал разговор между седой женщиной и безбородым погромщиком…
Заваривалась непонятная Багу каша. Это тревожило. Ланчжун просто не мог остаться в стороне.
Когда в номере, где дали приют скорпиону, погас свет, Баг понял, что злодей укоренился у интеллигентной буянки и ее седого сутулого спутника и до утра уж никуда не двинется — а стало быть, и ему, Багу, можно отдохнуть: денек выдался не из легких. Оставалось лишь гадать, каким таким загадочным образом пересеклись нынешним страшным вечером пути зачинщика беспорядков и заезжих любителей давать бесплатные советы тем, у кого и так головы кругом идут, — невзначай или… Когда эта мысль пришла в голову неслышно поднимавшемуся по ступенькам караван-сарая ланчжуну, его встряхнул подзабытый приступ охотничьего азарта. Или они уже и прежде были связаны, и то, чему Баг случайно оказался свидетелем, — отнюдь не случайная встреча у балкона?
А тогда и чушь про пьяных ютаев может оказаться не чушью, а условным словом!
«Нет-нет, — одернул себя честный человекоохранитель. — Этак гадать и выдумывать не годится. Никаких к тому покамест прямых свидетельств нет — а стало быть, и напраслину на людей возводить несообразно».
Но он уж точно знал теперь, что не отступится и выяснит все до конца.
Проходя мимо двери того номера, в котором затаился безбородый аспид, Баг непроизвольно приостановился и затаил дыхание. Караван-сарай тонул в ночной тишине, но и из-за двери не слышно было ни звука. Старое здание, добротные двери, толстые стены… Если уж Баг из-под окна, из кустов ничего не услышал, то тут и подавно…
У себя в номере, открыв верный «Керулен», Баг убедился, что базы данных Управления от него закрыты. Это было понятно, но оказалось очень некстати: за десяток минут ланчжун уверенно и довольно точно набросал членосборный портрет безбородого — схематическое, но вполне узнаваемое лицо погромщика мерцало перед Багом на экране, однако запросить учетный узел Управления, кто же сей скорпион, чем славен и знаменит, ланчжун был теперь не в состоянии. Зато новостные каналы неожиданно порадовали: кадрами проникновения седой дамы в Ширван-миадзин и ее последующего выступления сеть была поистине нашпигована, с особым смаком — на варварских сайтах; и оказалось, она не просто так дама, а совсем даже супруга известнейшего, как было сказано, ордусского правдолюбца, справедливца и свободоробца Мордехая Ванюшина, прибывшего в Теплис на предмет улаживания многолетнего спора между саахами и фузянами. Значит, седой преждерожденный, сутулый и грустный, — и есть великий Ванюшин… Баг только присвистнул. Фамилию гения он, конечно, знал — как, собственно, любой мало-мальски грамотный человек в Ордуси.
«Странно… — думал Баг, глядя на изображение великого цзиньши: бледное длинное лицо, детский беззащитный взгляд, скупой венчик растрепанных волос над ширящейся лысиной. — С каких это пор национальные противуречия стали решать ядерщики? Уладил спор, нечего сказать… Впрочем, сам-то он вроде ни слова не сказал…»
Ну и дела творятся…
А скорпион-то тут при чем?
А профессиональный следильщик в повозке с затемненными стеклами? Кого он тут кубковал? В смысле — под кубком держал, скорпиона или ядерщика? Может, это просто что-то вроде личной охраны великого ученого? Но странно же он его охранял…
Что-то многовато сплелось.
Ощущение некой смутной, но грозной опасности становилось все отчетливей…
Баг поспешно закурил новую сигарету.
Он был в затруднении: с одной стороны, уже решил, что будет следить за погромщиком, а с другой — установить его личность не мог. Мысль о том, чтобы обратиться за содействием к теплисским вэйбинам, он отбросил сразу же как негодную. Проявили они себя нынче не лучшим образом, а кроме того, кто таков им Баг, чтобы делиться с ним местной рабочей информацией? Даже пайцза у него и то, называя вещи своими именами, ворованная… Ну, если мягче — недействительная пайцза.
Ладно. Будем пока обходиться тем, что есть. Не идти же, в самом деле, к термоядерному гению и не спрашивать: почему вы дали приют откровенному негодяю? Вот если бы Баг был лицом официальным, тогда…
А наутро выяснилось, что Ванюшин, его супруга и безбородый погромщик вылетают в Иерусалимский улус.
Стало быть, и Багу — ноги в руки, Судью под мышку, и прости-прощай, хвостатая генеалогия! Прости-прощай, бедная Гюльчатай-Сусанна и ее библейский братец… «Неплохой отпуск у меня образовался, — саркастически думал Баг, в повозке такси спеша на воздухолетный вокзал Биноц. Водитель, судя по папахе — фузян, был непривычно молчалив и прятал глаза, щеку его украшал свежий пластырь. На улицах повсюду торчали посты вэйбинов. Спохватились, тридцать три Яньло вам в пайцзы… — Душевный такой отдых… — Некстати, видать, от полной душевной мрачности, вспомнилась старая страшная фильма про письма, которые пишет мертвому сыну тоже почти уже мертвый человек. — Горный воздух и полный покой…»
…Салон воздухолета был полон. Ютаи покидали радушный Теплис — на всякий случай, до лучших времен… а может, и навсегда. Такая ночка нескоро забудется… Многолюдие было на руку Багу — ланчжун едва сумел найти лавку с потребными лицедеям товарами, — ведь Зия видел его, хоть и мельком, в горячке драки, но видел, а у скорпионов на лица память хорошая, иначе им не выжить; теперь ланчжун щеголял в длинноволосом пегом парике, черных, узких, как стилеты, усах и просторных, на пол-лица, солнцезащитных очках с темно-синими стеклами. Еще Баг начал припадать на правую ногу и по этой причине часто опирался на трость, в которую превратил, обернув холстиной и поверху часто обмотав ее шелковым шнуром, свой меч. Труднее всего было с Судьей Ди: кота не перекрасишь и в парик не обрядишь, да и очки хвостатым, в общем и целом, не свойственны. Кота после долгих уговоров пришлось пристроить в купленный на ближайшем рынке вместительный рюкзак; и фувэйбин сидел там на удивление тихо. Должно быть, проникся важностью момента — даже на воздухолетном вокзале при проверке билетов ничем себя не выдал; ланчжун сам предъявил служителям кота, сказал, что тот страдает особой кошачьей фобией, свойственной некоторым домашним животным: не терпит открытых пространств и потому обычно путешествует именно так, в рюкзаке. Служители не возражали: на то и ордусский кот, чтобы иметь свои маленькие причуды. Не зря Конфуций в двадцать второй главе «Лунь юя» настойчиво указывал на то, что разнообразие мира зиждется на сообразном понимании индивидуальных особенностей и благородному мужу невместно равнять меж собой и людей, и тварей[139].
В воздухолете Багу досталось место в конце — отсюда ему хорошо был виден безбородый, тенью следовавший за Ванюшиными; те же, особенно супруга Мордехая, всячески погромщику покровительствовали. На вокзал он ехал с ними в одной повозке, у стойки контроля и до самого воздухолета Магда крепко, будто ребенка малого, держала скорпиона за локоть — а тот так и зыркал по сторонам, внимательно и настороженно. Ланчжун недоумевал: или Ванюшины совершенно не в курсе того, кто есть их спутник, или погромщику удалось хитрым способом задурить им голову, или… Ланчжун боялся даже предположить еще какое-нибудь «или».
Вэйбинов и в Биноце хватало. Один Будда знает, чего стоило Багу прямо там не закричать: «Эй, служивые! У вас человеконарушитель меж пальцев уходит!» Но ситуация сложилась более чем непонятная — и потому любым поспешным действием можно было скорее навредить, чем помочь. Вот физик с супругой своим выступлением на диво помогли теплисцам…
И поэтому все проследовали в воздухолет невозбранно и расселись — согласно купленным билетам.
А еще среди пассажиров Баг заметил давешнего курильщика, с которым обменялся взглядами на Аль-Майдане: смуглый, широкоплечий, явный араб, он покойно сидел неподалеку от Ванюшиных и Гамсахуева — как раз так, чтобы не бросаться им в глаза, но в то же время так, чтобы не выпускать их из виду — и ненавязчиво наблюдал за всеми троими сразу; другой бы не заметил мягкого, высокопрофессионального кубкования, но только не опытный Баг. «Эва!.. — подумал ланчжун. — И как же все это понимать?.. Впрочем, быть может, он хочет обезвредить скорпиона в Иерусалимском улусе? Это даже лучше…»
В Яффо Баг стремительно нанял «цзипучэ» — успел забежать в прокатную контору — и, когда Ванюшины загрузились в повозку такси, уже готов был незаметно следовать за ними; араб растворился в толпе встречающих, и ланчжун устремился за Мордехаем сотоварищи, справедливо полагая, что если он прав, то соглядатай рано или поздно сам проявится…
Баг проследил Ванюшиных до дома; там они выгрузили усталого, унылого цзиньши, и уже без него Магда и безбородый двинулись в путь сызнова; наняли другое такси и вышли из него почти в пригороде, рядом с невзрачным постоялым двором под названием «Мизрах»; сквозь окно ланчжуну было хорошо видно, как супруга великого справедливца напористо разговаривает со служителем, а погромщик в это время мирно стоит рядом; потом служитель передал ей ключи, Магда вручила их безбородому и крепко пожала ему руку; одна вышла на улицу, деловито беседуя с кем-то по мобильному телефону (Баг исхитрился поймать обрывок фразы: «Да, Иоахим, настоятельно вам его рекомендую, это человек достойный и нуждающийся в помощи…»), и уехала обратно в поджидавшем ее такси.
Баг сделал правильный вывод о том, что в Яффо Ванюшины и теплисец по непонятным причинам будут жить раздельно. До определенной степени это было понятно: вокруг Ванюшиных вечно толклись журналисты, и засветиться в одном кадре с погромщиком знаменитой чете не было никакого резона… Так машинально рассудил про себя ланчжун, а потом встрепенулся: да, это логично… но только в том случае, если Ванюшины знают, кого на груди пригрели. Допустим, знают. Отвратительно, но — допустим. Но — почему?!..
А потом рядом с «Мизрахом» мелькнул ненавязчиво тот самый араб-соглядатай. Мазнул взглядом по фасаду, прошел мимо, скрылся в переулке. Баг успокоился: ну вот, кажется, все в порядке — мерзкий скорпион под яшмовым кубком, теперь уж недолго ему осталось, сейчас придут и препроводят наконец куда следует…
Избавившись от парика и усов, Баг долго ждал в «цзипучэ» — но за скорпионом никто не приходил. Более того: погромщик вышел как ни в чем не бывало и, перейдя улицу, сел за столик в закусочной; обедать надумал.
Баг недоумевал.
Ладно, может, у них, у местных человекоохранителей, какие-то свои резоны. Возможно, они знают нечто такое, о чем Баг не ведает… Запросто. И все же?..
А безбородый скорпион, откушав курицы с рисом, расплатился и, взглянув на часы, двинулся по направлению к центру. Такси брать не стал: видно, или недалеко ему было, или ляны экономил.
Самое интересное случилось позднее, ближе к вечеру: в маленьком сквере на улице какого-то Бялика скорпион повстречался с упитанным преждерожденным, выглядевшим как гокэ и одетым в диковинную полосатую одежду. Баг помнил его — видел в толпе сопровождавших Ванюшина и Магду журналистов там, в Теплисе. Полосатый гокэ при виде погромщика даже не поднялся с лавки, на которой сидел, вольготно раскинувшись; приветствовал подошедшего легким кивком, руки не подал; скорпион присел рядом, и они заговорили.
Жаль, нельзя подкрасться поближе и подслушать: наверняка заметят.
Что у них общего?
О чем они вообще могут беседовать? Какая тут связь?
Так… Теплис, Ванюшин, погром, бегство скорпиона под крылом окруженной журналистами четы, отселение в удаленный постоялый двор, — а вокруг всего этого вьется внутренняя или внешняя стража, не иначе местная, и вот, пожалуйста: еще вдобавок какие-то связи скорпиона с западным репортером!
Баг начинал злиться. Настолько не понимать, что происходит, было решительно невыносимо. Хорошо, когда к твоим услугам вся мощь человекоохранительного аппарата, а когда ты совершенно один, вот так — следишь, будто мышь по углам прячешься… Какие сети плетет в Яффо этот мерзкий скорпион?
А собеседники между тем попрощались, и подстрекатель теплисских беспорядков пошел обратно, в «Мизрах».
Может, обратиться все же к местным вэйбинам? Может, они кое-чего и не знают?
А если они тут все заодно?
Нет, глупости, конечно, такого быть не может! Однако одного-двух заблужденцев довольно, чтобы все пошло наперекосяк.
Погодим, решил Баг. Слишком много странностей. Посмотрим.
Но когда на другой день теплисский погромщик все еще не был задержан, а вольготно гулял себе — то один, то в гости к Ванюшиным, то снова один, и вроде ничего и подозрительного, кроме самого основного факта: что он гуляет тут!.. а двумя днями позднее, поближе к вечеру, он опять встретился с журналистом, все в том же скверике, — Баг обеспокоился вконец. С уездными человекоохранителями было явно что-то не так. Ланчжун отчетливо понял: уже не время играть в частного сыскаря Холэмусы[140]. Если не вмешаться, может случиться нечто непоправимое. Страшное. Потому что Ванюшин, вокруг которого все в конечном счете вертелось, был фигурой имперского значения.
И тогда отставной человекоохранитель взялся за телефон.
Богдан откликнулся довольно быстро: оказалось, минфа… тоже в Яффо! И очень обрадовался другу, тут же пригласил ехать вместе к Рабиновичам. У ланчжуна словно камень с души свалился: теперь он был не один. И — позднее, уже вечером, побродив по побережью и рассказав Богдану о своих теплисских приключениях, Баг посадил минфа в «цзипучэ» и, включив «Керулен», вывел на экран членосборный портрет скорпиона.
«Ну и глаза… Ты неплохой рисовальщик, еч». — «Может быть. Ты мне этого подданного пробей по базе, а то я…» — «Да понял, понял…»
Через пять минут Баг уже просматривал файл: Зия Гамсахуев, обычный человек обычной биографии. Из горного села. Ничего особенного. Родился, учился, работал… Мастер-наладчик на небольшом заводе, сельхозтехнику дает народу — для виноградников в основном; доброе дело, душеполезное. Жена, дети… Интересно, а их он вот так взял да и бросил? Сразу видно: хороший человек.
На следующий день Богдан поехал на торжества, а Баг, с удовольствием ощущая, что уже не ерундой занимается сдуру, а делает свою немаловажную часть общего дела, — вновь не спускал глаз со скорпиона. Скорпион ничего не предпринимал. Стало быть — чего-то ждал. Вопрос — чего?
На сей вопрос не мог ответить даже Богдан…
До нынешнего дня.
— …Не уволю, — усмехнулся Богдан, но улыбка минфа была кривой и безрадостной. Что-то его здорово ушибло, чувствовал Баг, но взять и спросить друга «что тебя ушибло?» казалось ланчжуну вопиюще несообразным. Жизнь… она иногда того, ушибает… — Но поставлю на вид.
— Он куда-то поехал на такси, а времени преследовать у меня не было, еч… — Баг достал сигареты. «Мне кажется или я оправдываюсь?» — Я не мог рисковать нашей с тобой встречей. Ничего, найду. Тут другое. Видишь ли… — Ланчжун щелкнул заморской зажигалкой. — Вокруг наших знакомых все время крутится человек. Мое мнение — внешняя или внутренняя охрана, не иначе: очень профессионально крутится. Я видел его еще в Теплисе… По всему выходит, он в курсе происходящего. Мог видеть то же, что и я, — а может, и больше. По идее, знает и про подданного Гамсахуева, и про то, как он попал в спутники к Ванюшиным. Много знает. Но ничего не делает.
— Знает?.. — Богдан снял очки и стал их яростно протирать. — В кипе?
— Н-нет… — удивился Баг. Это была бы картинка… — Какая кипа? Не в кипе. Молодой такой, энергичный… араб.
— Ага… — Богдан что-то лихорадочно соображал, прикидывал. — Это меняет дело. Это важно… Спасибо, что сказал, еч. Я попробую выяснить сегодня…
— Выясни, — пожал плечами ланчжун. — Тут много чего выяснить надобно. И побыстрее.
— Это точно. Побыстрее… Ты, драг еч, сыщи поскорей нашего скорпиона и глаз уже с него не спускай, ладно? — Минфа нацепил очки. — Да, сегодня все определенно разъяснится. Спать нынче нам не придется, похоже… И… Ванюшин — присматривай за ним.
— Что же я, разорваться надвое должен? — хмыкнул Баг, — Ты, друг мой, имей в виду, что я все же один. Один. Не считая геройского кота, конечно.
— Ты сумеешь, я знаю, — улыбнулся минфа.
Зия.
Яффо, Пурим, 14-е адара, день
Смолоду Зия Гамсахуев был не менее гостеприимным и радушным, нежели прочие теплисцы.
Конечно, люди — разные. Например, в том, насколько они способны не на словах, а на деле быть снисходительными к недостаткам ближних и к инаковости дальних, к бестактностям, совершаемым по неведению или в порыве чувств; да, в конце концов, в своей способности не злиться и не крутить пальцем у виска — ну, мол, совсем они с ума сошли! — при виде тех, кто благоговеет перед ничего не говорящими тебе символами, иначе молится и вообще не тебя, который, разумеется, лучше всех, а почему-то себя считает пупом земли.
Ангелы среди людей встречаются весьма редко; да и слава Богу, ибо частенько именно они, ангелы, доходят до таких градусов праведного негодования по пустякам, что хоть святых выноси.
Ангелом Зия и в детстве не был.
Например, младшему братишке, который одно время взял обыкновение бесперечь жаловаться матери то на занозу в пятке (не понесу папе в поле завтрак!), то на грубых соседских огольцов, которые не дали ему поиграть в свои игрушки, потому что играли в это время сами (ма-а-ама, отбери у них игрушки!), то на слишком жаркое солнце (сорви мне сама яблоко!), Зия спуску не дал. Потерпев маленько это, в общем-то, и впрямь не слишком достойное мужчины поведение — самому Зие в ту пору уже было четырнадцать, и он полагал себя вполне мужчиною, — он, здоровым чутьем подростка ощутив, что эта малодушная черта грозит стать стилем жизни и основным средством достижения любых целей, не стал тратить слова и время на увещевания, а просто-напросто как следует вздул брата. И раз, и два. Помогло.
А еще Зия был несколько старомоден. Даже в молодости. Например, когда через их деревню прошел подмявший под себя полдолины широченный тракт — с виадуками, грузно перекинутыми через горные речки, с развязками, с красивым современным ограждением, фосфорно вспыхивающим в темноте от малейших лучиков света, и все радовались, даже праздновали, потому что деревне теперь не грозило быть наглухо отрезанной от мира, едва ляжет снег или пройдет дождь, — Зие было до слез жалко старых оврагов, висячих плетеных мостиков, летящих в гулком ветре над бездной, бугристого черного брода за выгоном, истоптанного копытами коров… Когда у деревни появилась «центральная площадь», кругом которой чуть ли не в одночасье вымахнули современные стекляшки магазинов и харчевен, буквально раздавив неказистые каменные строения, из коих спокон веку состояла деревня, — Зие казалось, что новые дома неживые: так красивый гладкий манекен отличается от морщинистого, сгорбленного, все в жизни видевшего старика; от новых домов пахло безвоздушьем и химией, а от старых домиков — живых! — с того времени стало пахнуть умиранием…
Как и большинство простых теплисцев, Зия относился к приезжим ютаям как к добрым гостям и, в сущности не сталкиваясь с ними в повседневной жизни, книжно сочувствовал их беспримерно тяжкой исторической судьбе; он рад был, что ютаи наконец-то нашли приют, и даже какое-то время был им благодарен за то, что с их нашествием уезд явственно начал богатеть и обустраиваться. Но когда золотое горло Кавака-Шань, великая певунья Нания Брегвакян, даже старую добрую «Теплисо» начала петь не только по-саахски, а все больше на языках, понятных ютаям, сердце Зии упало, будто подвесной мостик его детства, сброшенный вниз за ненадобностью, когда орлиное ущелье изуродовал мертвый бетонный путепровод.
Нет, сам Зия не пострадал от ютаев ни разу. Он был простой работяга, ему негде было с ними столкнуться. Они не разорили Зию; они не купили за бесценок его лавку, никто из них не писал на него разгромных статей и не перебегал ему дорогу где-нибудь в консерватории или ученом центре… Ничего этого не было. Он порой слышал о подобном, но полагал такие разговоры досужими; мол, ты сам лучше работай, прилежней учись, умней торгуй, и нечего, как говорят фузяны, Лазаря петь. Но когда однажды Зия, приехав из Теплиса к родителям на очередной отчий день, увидел появившиеся здесь за время его отсутствия вывески и рекламные щиты на иврите, то понял, что даже его деревня перестала быть ему родной.
Однажды вечером он решил пойти домой после смены пешком — уж больно погода стояла хороша. Весна. Был какой-то ютайский праздник — Зия никогда не интересовался специально их календарем: зачем? Жил Зия неблизко — но почему бы не пройтись… Когда кончится район утопающих в зелени новых особняков, можно будет сесть на автобус. А пока: сады, сады, и каждый — что твой ботанический заказник. И в каждом — их радость, их вовсе даже не уединенное, наоборот, почти показное веселье — всего-то за живыми изгородями, усыпанными по-вечернему духмяными крупными цветами…
В одном из садов, за накрытым прямо посреди рая столом, под уютным, подвешенным на сплетениях виноградных лоз абажуром, в светлом дыму которого суматошно искрила ночная живность, не просто гуляли или бубнили священные тексты, а всерьез пели хором. Пафосно, со слезой. Так подпившие русские поют что-нибудь свое надрывное — «Окрасился месяц багрянцем», например; даже мелодии были на редкость похожи.
Всем прочим — всегда антиподом,
Не чтя ни крестов, ни коров —
Ты избран Священным Народом,
Израиль, во веки веков.
Небесною Истиной правы,
Отвергнуты мы на земле!
И скорбные, горькие травы
Навечно на нашем столе.
Не медли! Пока не погиб ты —
Единого Бога зови!
Египты, Египты, Егигпты
На наших костях, на крови…[141]
Зия и сам не заметил, как остановился, невидимый оттуда, из света, и как сами собой сжались его кулаки.
Ладно. Ну не чтите вы христианских крестов, буддийских коров, и Коран вам нехорош, и все остальное… Ладно. Можно понять. Народ без веры — все равно что мужчина без мужества, а вер много, потому что таковы, видно, промысел, кисмет, дао… Хорошо.
Но добро бы тут сидели бедные козопасы или погорельцы! Впрямь отвергнутые какие-нибудь!
Добро бы огромный, точно вертолетная площадка, стол, на коем не заметно было ни единой горькой травинки, не ломился от яств! И добро б возле дома не выстроились, преданно ожидая хозяев, сверкающие новехонькие повозки, одна другой дороже и краше! Добро бы Зия не узнавал лиц — знакомых по газетам и теленовостям любому! Директор известнейшего в Теплисе театра; владелец крупнейшего в уезде магазина драгоценностей; виднейший, любимейший всей Ордусью скрипач; член теплисского меджлиса; член межулусного ютайского совета по распространению духовного наследия…
ПОЧЕМУ ВЫ ВСЕ ВРЕМЯ ЖАЛУЕТЕСЬ?
Это, стало быть, И У НАС тут для вас Египет? Это МЫ тут, что ли, вас поработили и держим насильно на тяжелых работах? Это, значит, МЫ тут живем на ваших костях и крови?
Наверное, случись рядом сведущий народознатец, он объяснил бы окаменевшему от бешенства работяге, что все это следует понимать совсем иначе — в символическом, чисто духовном смысле: как память народа, как олицетворение единства и взаимного сопереживания, как незаживающий ожог бесприютности и многовековой чужой неприязни, как безмерную и воистину достойную лишь уважения скорбь о своих столь долго казавшихся нескончаемыми скитаниях и муках… Народознатец был бы в значительной степени прав.
Но не случилось его. Простой человек слышал простые слова. И из этих простых слов запросто уразумел наконец, что секрет преуспеяния ютаев и их умения вести дела, в сущности, очень прост: надо хныкать. Мама, у меня в пятке заноза, снеси ты сама завтрак отцу… И так все время. Чем больше — тем лучше. Мужчины, те, кто и падая в пропасть ни единого стона не сронит с уст, расступаются перед нытиками, пожимая плечами, — иди, если тебе не стыдно; женщины, столь любящие сострадать, гладят по головке, слюнят поцелуями, просят мужей помочь бедняжкам, ласково подталкивают страдальцев вперед… Оп! И ты уже первый.
И Зия тоже стал первым.
Первым, кто понял, что избавиться от ютаев можно, лишь сделав их жизнь в уезде невыносимой. Чтобы не ехали сюда. Чтобы ехали отсюда.
И, между прочим, после того как чужаки сбегут, все, что они тут понастроили, достанется истинным хозяевам — коренным теплисцам…
Сначала Зия еще пробовал советоваться с другом. Друг не одобрил. «Люди такие разные, — сказал он. — Вон русским, например, кажется, что раз у них самая правильная вера, то они всех понимают и всем сочувствуют, поэтому могут всем советовать, как жить. А ютаям кажется, что, раз у них самая правильная вера, их все мучают из зависти и потому должны искупать перед ними свою вину. Что с людьми поделаешь? Национальные характеры…»
Зия не стал спорить — просто разошелся со старым другом. Какой из него друг! Если в нем не прорастает ненависть к врагам — значит, он никогда не любил своих. Любовь — естественное состояние человека, а ненависть в нем зажигается лишь тогда, когда кто-то грозит тому, что он любит.
Характеры, характеры… Есть просто характеры, а есть отвратительные характеры. И Зия не хочет принимать у себя дома гостей с отвратительными характерами.
Ведь они еще и подлые! Когда Зия уже многое понял, но еще имел наивность пытаться говорить о своих мыслях открыто, ему быстро стало ясно: скажи про них хоть слово худое — сразу приплетут Шикльнахера и его компанию. Вы считаете, ютай неправ? Вы что, нацист? Какой ужас, смотрите: он же законченный нацист! Кто бы мог подумать, столько лет прикидывался порядочным человеком…
Он начал интересоваться ютаями специально и совершил еще немало отвратительных открытий. Да вот хоть великий Ванюшин. Оказывается, есть человек, сам ютай, и он всего-то лишь пытается мягко, тактично втолковать: ютаи, как и любой нормальный народ в мире, отнюдь не всегда лишь безвинно страдали, но порой заставляли страдать других. А они не хотят быть просто нормальным народом в числе прочих, пусть даже самых великих, — им это что нож острый. Они в ответ и Ванюшина записали едва ль в нацисты; во всяком случае, приняли в штыки, отмахнулись, и нет буквально никого, кто поддержал бы великого справедливца, кто откликнулся бы на его страстный, пронзительный призыв, хотя каждая строка его работ написана кровью сердца, и каждое слово — истина. Зия, открыв для себя труды Ванюшина, перечитывал их не раз и не два… Поведение ютайства потрясло Зию. Значит, они все и впрямь либо безумцы, либо мерзавцы.
Поэтому, лишь только вылетела в город весть о том, как жена Ванюшина кинула им в меджлисе правду в лицо, Зия понял: сейчас или никогда.
Поэтому Зия в тот страшный вечер первым крикнул: «Захватчики! Оккупанты!» И немногочисленные, но верные сторонники — к тому времени он уж помог некоторым теплисцам прозреть — подхватили его крик; а потом взревела толпа.
Поэтому Зия первым кинул камень в витрину ютайской мебельной лавки — а потом камни запорхали, как ночные бабочки, искря и сталкиваясь в воздухе. И стекла полных товарами витрин, вздрагивая от первого удара, принялись с веселым звоном — будто радовались свободе после тяжкого и подневольного стояния целыми — одно за другим превращаться в жидкие сверкающие струи и опадать хрустальными водопадами, так что скоро улицы были словно застелены колотым хрусталем…
Поэтому, восхищенный мужеством той женщины, Зия — уже зная, что теперь ему житья в Ордуси не будет, что теперь он по всем законам человеконарушителъ и преступник, что мстительные ютаи сживут его со свету непременно, — оторвался от разгулявшихся не на шутку теплисцев и тишком, прячась от начавших прибывать вэйбинов, последовал за возвратившимися к себе в караван-сарай свободоробцами. И, притаившись под открытым окном номера, в коем жил справедливец, Зия слышал — все. И попросил помощи, и получил ее: люди, коим не милы ютаи, как и следовало ожидать, встречались не только в теплисском уезде. И жена Ванюшина первой поняла, что вот уж где не станут искать ярого ютаененавистника — так это в ютайском логове. То есть, конечно, станут вскоре и там, всюду вскоре станут искать — но не сразу. Должны сначала унять беспорядки, чтобы народ, отдышавшись, пришел в себя и изумленно оглянулся по сторонам: да неужто это мы наворотили? Должны опросить всех свидетелей, выявить зачинщиков, обнаружить, что главный зачинщик исчез, объявить его в розыск… И то, когда обнаружат, глазам своим не поверят поначалу. А тем временем…
Насчет того, что именно он сделает «тем временем», у Зии появились соображения еще по дороге в Яффо. Чутьем крепко стоящего на земле человека, помноженным на обостренное чутье затравленного зверя, Зия вычислил из окружения Ванюшина — одного. Одного-единственного, с кем имело смысл попытаться поговорить.
И поэтому теперь они сидели с этим человеком вдвоем в маленьком сквере на улице Бялика, и это был уже третий их серьезный разговор. Может быть, самый серьезный.
Фон Шнобельштемпель, в неизменном своем полосатом бухенвальде и полосатой же легкой шапочке, прикрывавшей голову от палящего средиземноморского солнца, некоторое время задумчиво созерцал кончик своей правой туфли. Правая нога его, положенная на левую, неторопливо и мерно покачивалась в воздухе. Фон Шнобельштемпель размышлял.
Наконец нога перестала раскачиваться, журналист взглянул на Зию и улыбнулся.
— Конечно, ты был бы нам куда полезнее здесь, — признался он. — Но я понимаю… Сыскная полиция Ордуси весьма эффективна.
— Я вернусь в Теплис, — сдерживая страсть, ответил Зия. — Срок давности за злостное хулиганство — пять лет, за разжигание национальной розни — десять. Я вернусь. Но уже совсем иным. Иным и иначе. Деньги можно бить только деньгами. Только деньгами. Камнями — только святости добавляешь этим идолам… Я их по миру пущу… — не сдержавшись, процедил он сквозь зубы. — Всех…
— Ты надеешься разбогатеть на Западе? — поднял бровь фон Шнобельштемпель.
— Я просто обязан это сделать.
Немец чуть усмехнулся.
— Ну, если у тебя это не получится, ты всегда сможешь обратиться по тому адресу, который я тебе дам. Тебе помогут и объяснят, что делать.
— Хорошо.
Сейчас Зия был согласен на все. Он терпел даже фамильярность толстого немца, которого дома не пустил бы и на порог, чтобы не осквернять родовой очаг его жирной, самоуверенной наглостью. Сейчас Зия обещал бы что угодно — хоть Луну с неба, хоть следы на земле целовать… Эти обещания ровно ничего для него не значили. Важно было выбраться.
Впрочем, Зия понимал, что немец видит его насквозь. Но тут уж так — кто кого. По крайней мере никто не скулит о своей тяжкой многовековой судьбе, с ходу требуя за нее полной компенсации со всякого, кто посмотрит с состраданием. Тут честно: охота. Человек и барс. Кто победит, тот и окажется человеком.
— Хорошо, — сказал фон Шнобельштемпель решительно. — Все документы я подготовлю послезавтра. Раньше никак. После этого ты улетишь первым же рейсом. Постарайся продержаться. Поменьше мелькай.
— Разумеется, — ответил Зия и встал.
Немец продолжал сидеть.
На мирной земле полный, добродушный пожилой человек мирно отдыхал в тени двух раскидистых сикомор, расстегнув полотняную рубаху до середины потной груди, а вокруг безмятежно плавился в дневной жаре точно по мановению небес выросший за считанные десятилетия бодрый и гостеприимный город.
— Все же имей в виду, — глядя перед собою, сказал фон Шнобельштемпель с ленцой. — У нас все хотят разбогатеть. Очень сильно хотят. Но получается далеко не у всех. Надо действительно иметь что предложить…
— Думаю, — холодно усмехнувшись, не сдержался Зия, — у меня будет что предложить.
Фон Шнобельштемпель с улыбкою пожал плечами: мол, ну-ну, блажен, кто верует, а я предупредил. И вдруг — улыбку как ветром сдуло — цепко взглянул снизу вверх Зие в глаза и небрежно спросил:
— Баул Ванюшина?
Зию будто кинули в кипяток. Медленно, стараясь не подать виду, насколько ошеломлен, горец перевел дух. Сделал вид, что просто не понял вопроса.
— Я давно чувствую в себе призвание делового человека, — сказал он, постаравшись выставить себя совсем уж дурачком.
Фон Шнобельштемпель отвернулся.
— Итак, послезавтра здесь в это же время, — сказал Зия. — Я правильно понял?
— Угу, — равнодушно ответил фон Шнобельштемпель, уже не глядя на него.
На углу Бялика и Хохляцкой Зия оглянулся и, убедившись, что немец пропал за домами, достал из кармана трубку. Пискнул кнопкой перезвона.
Ответила, разумеется, Магда.
— Алло?
— Это я, — сказал Зия.
Ее нейтральный сухой тон сразу сменился неподдельно теплым.
— Наконец-то! — с искренним облечением сказала она. — Мы уж тут волноваться начали… У вас все хорошо?
— Лучше не бывает, — ответил Зия. — Освободился и готов ехать к вам.
Не только ютаям сочувствуют, подумал он. Находятся и впрямь хорошие люди, которые сочувствуют тем, кому надо, кому это ДЕЙСТВИТЕЛЬНО надо…
На какое-то мгновение Зие стало тошно от того, как он собирался отплатить им за сочувствие. Но я же не для себя, попытался успокоить он себя. Я же не из корысти… Это нужно всем, это нужно всему моему народу…
Помогло.
Мустафа.
Яффо, Пурим, 14-е адара, день — ранний вечер
Русский сановник позвонил неожиданно и тактично настоял на встрече. Мустафа согласился почти сразу, только не принял предложенного Оуянцевым времени и назвал свой срок — на два часа раньше. Потом Мустафа будет занят. Само дело, как обычно, займет не более пяти минут — но к нему надо готовиться. Честно говоря, Мустафе и самому хотелось знать, что еще надумал приезжий. Лишнее знание никогда не помешает, а всякий разговор — это игра в обе стороны.
Кто кого. Кто о ком сумеет понять, почувствовать и выяснить больше. Вопросы иногда оказываются информативнее ответов. В то, что глава этического управления одного из влиятельнейших улусов империи приехал сюда в такое время просто собирать материал для какой-то там книги, верилось с трудом. Книга, скорее всего, только предлог. Вопрос — предлог для чего?
Русский был очень обаятельным и славным человеком. С таким, вероятно, очень хорошо дружить. Но он был опасен. Он был фанатиком золотой середины, Мустафа это понял быстро. Таких людей ни в чем нельзя убедить, отчасти они согласны чуть ли не со всеми, но им кажется, будто лишь они одни ведают полную истину. Такой человек не может быть ничьим сторонником.
А вот противником — может.
А тут еще этот его Лобо… Как в воду канул. У Мустафы не было ни малейшего формального повода объявить Багатура в официальный улусный розыск, а все, что он мог сделать сам, негласно — не дало результатов. В гостиницах не останавливался, на турэкскурсии не записывался… Прилетел, как явствовало из воздухолетной статистики, из Теплиса — тем же, между прочим, рейсом, что и сам Мустафа, значит, даже видеться могли! — и растворился. И это особенно настораживало…
Они встретились в небольшой уютной кофейне неподалеку от городской управы КУБа. Мустафа открыл ее и полюбил двенадцать лет назад. В ней будто остановилось время. Многое менялось, а в Яффо — особенно много и особенно быстро, город рос на глазах, но что-то все же оставалось неизменным, и это грело сердце. Страна сильна традициями. Даже когда ее подарили гостям.
Иерусалимский кубист и александрийский цензор, степенно беседуя о погоде, о глобальном потеплении — есть оно или его придумали ученые, о том, как в Александрии не хватает солнца, а в Яффо — снега (всем: всегда чего-нибудь да не хватает), воздали должное густому, терпкому, ароматному кофе и мало-помалу перешли к главному. Мустафа ожидал подвоха и был настороже, но опасность пришла совсем не с той стороны, с какой он возводил редуты. То ли вовсе бесхитростный, то ли очень хитрый русский — противуположности сходятся, все человеческие качества подобны кусающей свой хвост змее — строил беседу с таким невинным видом и так элегантно, что главный вопрос Мустафа чуть было не пропустил; он уж начал было отвечать, когда сообразил, что, возможно, из-за этого и затеян весь спектакль. Потом Мустафа даже не мог вспомнить точно, как именно их обмен репликами выглядел. Оуянцев все сетовал, что вот, мол, сколь трагично и, казалось бы, несправедливо устроена жизнь: человек хочет как лучше, но, встретив долгое непонимание, закусывает, сам того не замечая, удила и теряет меру, и его «лучше», которое на самом-то деле, может быть, и впрямь «лучше», превращается в нечто куда худшее, нежели то, с чем он праведно борется. В общем, опять говорил о середине. Мол, даже самый искусный водитель повозки должен постоянно чуть-чуть шевелить баранку то вправо, то влево, чтобы повозка ехала прямо. А стоит только перестать отслеживать и парировать малые уклонения и приняться увлеченно забирать, скажем, вправо, когда повозка и так уже отклонилась вправо, — мигом окажешься на обочине, а то и в пропасти… Красивая песня, думал Мустафа, кивая Оуянцеву в ответ, но разве дороги бывают только прямыми? Попробуй-ка этак, вправо-влево, рулить на крутом повороте!
Вот если бы, говорил Оуянцев мечтательно, Ванюшин почаще встречал тех, кто с ним был бы согласен, но лишь до известной степени, без крайностей — наверное, ему было бы легче и он не зашел бы со своими идеями в столь уже неконструктивную, столь разрушительную даль. Но почему-то получается так, что если у Ванюшина и находятся редкие единочаятели, то, напротив, еще более радикальные. «Вы обращали внимание на эту странную закономерность, единочаятель Мустафа? Или у меня лишь впечатление такое составилось, потому что я не располагаю всем материалом, а знаю лишь наиболее вопиющие случаи?»
И наивные светлые глаза со спокойной, доброжелательной пытливостью заглянули из-под смешных очков прямо Мустафе в душу.
«Ну, как вам сказать… — отвечал кубист, не в силах отделаться от тревожного ощущения, будто русский спрашивает о нем самом. — В поле зрения нашего ведомства по определению попадают только вопиющие случаи. Мы ведь не можем, да по сути и задачи такой перед нами не стоит, отслеживать всех, кто, например, просто сочувствует Ванюшину или даже, скажем, просто-напросто его жалеет… Вот казус, например, с сожжением кип у Стены Плача полтора года назад — это да, это конечно сразу… Мальчишки чувствовали себя героями — ах, какие мы храбрые, какие принципиальные, как мы всех потрясли! Что им не мило в ютайстве — об этом у мальчишек были, насколько удалось позже выяснить, самые слабые и поверхностные представления. А те, кто испытывает менее эгоистичные эмоции, — всегда менее заметны… Кип они не жгут».
Часом позже, анализируя беседу, Мустафа сообразил, что как раз тут-то и вляпался в ловко поставленную ловушку. Русскому надо было естественным образом, невзначай перевести разговор на Теплис — и Мустафа, сам того не заметив, ему подыграл.
«Да, это понятно… — вздохнул Оуянцев. — Но, наверное, вполне закономерно. Здесь. Против традиции, против с молоком матери усвоенных взглядов и идей всегда идут лишь самые шумливые да заносчивые… А вот там, где для сочувствия Ванюшину и его идеалам не обязательно идти против традиции, против веры отцов? В таких местах отношение может быть более спокойным и взвешенным… Вот в Теплисе, например… Конечно, после того, что там случилось, казалось бы, нелепо и кощунственно говорить о тамошнем спокойном отношении к ютаям, но мы-то с вами знаем, что это лишь роковое стечение обстоятельств…»
Все еще не понимая, куда Оуянцев клонит, Мустафа осторожно пересказал своими словами официальную точку зрения. Действительно, все получилось на редкость нелепо. Цепь совпадений, приведших к трагедии. Долгое ожидание ответа на сокровенный вопрос перекалило нервы теплисцев; выступление Левенбаума на короткий миг сняло это напряжение, кого-то, по правде сказать, обескуражив и даже разочаровав, кому-то, напротив, дав надежду на благополучный выход из тупиковой, казалось бы, ситуации; во всяком случае, даже из элементарной психологии известно, что если ровное напряжение еще как-то можно терпеть, то возвращение к нему после краткого периода расслабления и надежды частенько надламывает даже крепких людей, заставляя их поступать несообразно. А тут еще эти обалдуи — иного слова не подобрать — со своими халами и свечами…
Следующий вопрос Оуянцева Мустафа поначалу воспринял с облегчением; упорно и целенаправленно, будто и впрямь заботясь только о материалах для своей книги и совершенно не интересуясь теплисским ужасом и нерасторопностью тамошней внешней охраны, сановник сказал: «Нет-нет, я понимаю… С этим все ясно. Но вот нейтральные, спокойные единочаятели… Вы ведь, сколько было возможно в этой каше, постоянно находились неподалеку от почтенного цзиньши Мордехая. Неужели никто не пытался встретиться с ним, поговорить, поддержать добрым словом… рассказать, в чем он с ним согласен, а в чем — нет?…»
Мустафа уже открыл было рот, чтобы ответить решительным «нет», и тут у него вдруг оглушительно прогремело в мозгу: а если Оуянцев знает о Зие?
Мысль оказалась столь неожиданной, что Мустафа не сразу нашелся. Он и сказал: «Нет», — но уже как-то жалко, скороговоркой, а потом, не в силах сразу собраться с мыслями, только ухудшил положение, порывисто попытавшись обезопасить себя (так непроизвольно отдергивается рука от нежданно куснувшего ее пламени): «Впрочем, я не могу, разумеется, дать поминутного отчета, в этой круговерти я несколько раз его терял…» Это было правдой, но Мустафа и сам слышал, как неубедительно звучит его голос и как непрофессионально — слова.
«Жаль, — вдруг сказал Оуянцев, и глаза его под очочками были отчего-то полны сочувствия. — Ужасно жаль. Такое одиночество, такая изоляция могут подвигнуть вашего подопечного на какие-нибудь совсем уж несообразные действия. Вам это не приходило в голову, еч Мустафа?»
Честно говоря, Мустафа даже не мог потом вспомнить, что ответил русскому.
«Да, — нервно думал он, торопливо идя к себе в управу после того, как честно отработал всю процедуру приветливых прощаний с Оуянцевым, — разговор оказался на редкость информативен. Если этот его подручный, монгол или казах, или кто он там, в общем, буддист… если он как-то исхитрился увязать меня и Зию, и сообщил о своих соображениях Оуянцеву, и этим разговором Оуянцев меня проверял… Да. Теперь я знаю, зачем александрийцы здесь. Но Оуянцев сумел выяснить больше. Теперь он знает, что я знаю о Зие и его контакте с Мордехаем. Для меня это может оказаться губительно, но стократ фатальней — для Ванюшина…»
Надо было действовать немедленно.
В урочный час, минута в минуту, как он делал вот уж без малого полтора года по условленным заранее дням, Мустафа поднял трубку уличного телефона, уединенно стоящего в старом порту, неподалеку от Андромедина холма, и набрал намертво въевшийся в память номер. К будке телефона нельзя было подобраться незамеченным: впереди — синий разлет неба и моря, исцарапанный тонкими мачтами стоящих на приколе яхт, по сторонам — широкая пустынная набережная… Здесь никогда не торчали терпеливые рыболовы с изящно вздернутыми удочками, здесь не гуляли влюбленные, потому что пахло тут не цветами, а соляркой и гнилью…
Трубку поднял человек, с которым они никогда не встречались лицом к лицу. Мустафа не раз видел его на фото и — издалека — в жизни; человек не видел его никогда и не знал его имени. И, как надеялся Мустафа, не узнает. Мустафа догадывался, что человек этот — не только акула пера и мастер новостетворения, но ему было все равно. Не его использовали, а он, Мустафа, использовал. Это было все, что он мог сделать для Ванюшина. Люди должны знать правду. Пусть хотя бы сначала там, на Западе. Мало-помалу все равно просочится сюда. Другое дело, как люди поймут эту правду… Впрочем, как всегда — все поймут по-разному, но тут уже дело девятое.
— Есть новые материалы, — сквозь нацепленный на трубку голосовой трансформатор сказал Мустафа. — Вы найдете их, где обычно.
— Очень своевременно, — отвечала трубка голосом фон Шнобельштемпеля. — Вкратце вы не могли бы охарактеризовать их содержание?
— Мог бы, — согласился Мустафа. — Александрийцы прибыли сюда, чтобы сделать из Ванюшина козла отпущения за Теплис. Свалить подстрекательство на него. Это уже пахнет судебным процессом. Ученого будут судить как простого человеконарушителя, за разжигание национальной розни. Сейчас они прорабатывают его возможные контакты с зачинщиками теплисских волнений.
— Браво, — сказал фон Шнобельштемпель после небольшой паузы; его всегда ровный голос на сей раз выдал неподдельное удовлетворение. — Это сенсация. Материал доказательный?
— Настолько, насколько я могу что-то доказывать, не выдав себя.
— Спасибо, — с чувством сказал фон Шнобельштемпель. — Я не знаю, кто вы, но вы делаете благородное дело.
«Шайтан тебя забери, — думал Мустафа, идя прочь от телефонной будки. — Ради ваших сенсаций я бы и пальцем не пошевелил. Но шумиха — хоть какая-то гарантия того, что с несчастным стариком не случится самого плохого».
Через полчаса он остановил свою повозку возле гостиницы «Мизрах». Гостиница была вдали от моря, уже в Гиватаиме, и не считалась первоклассной; но она была дешевой и тихой, малолюдной. Кто бы ни посоветовал Зие остановиться здесь — сам ли Ванюшин, его жена или кто еще, — совет был верным. Неторопливо Мустафа пересек прохладный холл, казавшийся полутемным после предвечернего пылания снаружи, на несколько минут остановился у киоска с газетами, сделал вид, что рассматривает заголовки, — осмотрелся, выждал. Нет, никто за ним не следовал, и служитель на него не смотрел. Пока все спокойно. Мустафа двинулся было к лифту, но передумал. Зия жил на втором этаже, ногами быстрее и надежней.
Пухлый ковер, нескончаемым розовым языком высунутый вдоль лестницы, глушил шаги.
Номер двести двенадцать.
Мустафа постучал.
«Не хватало еще, чтобы никого не оказалось», — обеспокоенно подумал он, не дождавшись ответа. Необходимость встречаться с Оуянцевым, а потом подготовка материалов для Шнобельштемпеля и закладка их в тайник отняли непозволительно много времени; Зия мог исчезнуть, и тогда еще неизвестно, кто найдет его первым — Мустафа или внешняя стража… Он постучал еще раз — громче.
— Кто? — донеслось изнутри.
Голос был неприветливый, явно встревоженный — но Мустафа обрадовался ему, точно родному.
— Администрация гостиницы, — сказал Мустафа. — Простите, небольшая накладка. Для вас внизу было оставлено письмо, но дежурный просмотрел вас, когда вы вернулись, и не передал.
— Письмо? От кого?
— Не могу знать, — сказал Мустафа. — Просто для постояльца из двести двенадцатого.
Звякнул замок, и дверь открылась. Мустафа быстро шагнул вперед и, не обращая внимания на неуверенную попытку Зии задержать его на пороге, вошел. Обычный однокомнатный номер — кровать, шкап, два стула, стол с телефоном, письменным прибором и толстенным, в твердой подарочной обложке Талмудом на четырех языках.
Теплисец — крепкий, широкоплечий, с тяжелыми смуглыми кулаками и странно холодными глазами, молча смотрел на Мустафу. Потом спросил:
— Где письмо?
— Закройте дверь, — велел Мустафа.
После короткого колебания Зия повиновался. В тишине снова раздался короткий стальной лязг защелки.
— Я работник улусной безопасности, прер Зия, — сказал Мустафа. — Нынче утром вас официально объявили во всеордусский розыск. Нам надо поговорить.
Несколько мгновений Зия не шевелился и ничего не говорил. Потом медленно отошел от двери и сел прямо на незастеленную постель. Когда он заговорил, голос у него чуть дрожал, но в общем он держался достойно. Мужества ему было не занимать.
— Слушаю вас, — хрипло сказал Зия, глядя Мустафе в глаза.
— Это я хочу послушать вас, — ответил Мустафа. — О ваших поступках в Теплисе я знаю все… или почти все. Я хотел бы знать ваши мотивы.
На тщательно выбритых и все равно казавшихся щетинистыми щеках теплисца вспухли желваки.
— Ты ведь даже не ютай, — с храбростью отчаяния сказал Зия. — Ютайский слуга. Прихвостень.
— Обо мне поговорим потом, — ответил Мустафа как можно более мягко.
Еще несколько мгновений Зия без всякого выражения смотрел на него, а потом понурил голову, свесив ее едва не ниже плеч, и начал говорить — монотонно и, казалось, равнодушно. Будто не о себе. Через несколько минут он встал, не прерывая рассказа; начал мерить комнату шагами и все говорил, говорил…
Мустафа слушал его глухой от безнадежности, чуть хрипловатый голос и думал: «Все то же самое. Везде то же самое. Ну неужели раз за разом, век за веком наступая на одни и те же грабли, оскальзываясь и падая на одной и той же банановой корке, — ютаи так и не могут уразуметь, в чем дело? Нет — наоборот, старательно и дотошно повторяются! Будто в безумной надежде, что, если сорок девять раз тебя било током, когда ты совал палец в розетку, совсем не палец виноват, а подлые розетки, и надо наконец найти хорошую розетку, правильную, пятидесятую, из которой не ударит… Глупость какая! Ведь если розетка не бьет сунутый в нее палец — она бесполезна, мертва; в ней нет тока, от нее не будет света… не будет ни сострадания униженным, ни страсти защищать тех, кто в беде…»
Мустафа прекрасно помнил, что его дед, умерший шесть лет назад и, безусловно, кейфующий ныне в райском саду среди гурий, когда-то, в бытность свою избранником тебризского меджлиса, голосовал за предоставление ютаям земель под Иерусалимский улус. Мустафе и в голову не приходило думать, будто дед и его единочаятели были неправы. Людей, которым грозила смерть или, по крайней мере, неисчислимые муки, надо было спасти. Спору нет. Старики были безусловно правы. Мустафа ведал, что такое сяо.
Но почему этого не ведают ютаи?
Почему в них нет ни капли благодарности? Почему они приняли, а ныне и подавно продолжают принимать этот царский подарок, этот рыцарский жест как должное? И снова чем-то недовольны… Мустафа по долгу службы знал, что некоторые ютаи — и его начальник, кстати, в их числе — испытывают теперь нечто вроде разочарования: тебризцы подарили нам нашу же землю да еще этим и гордятся… Хотя на самом деле вовсе не они нам ее подарили, а Бог ее давным-давно нам даровал…
Непонятное поведение.
Все объяснили ему первые же выступления и статьи Мордехая. С тех пор Мустафа тайно, боясь в том признаться даже ближайшим своим друзьям и соратникам, даже семье, — боготворил святого старца и желал ему успеха. И делал все от него зависящее, чтобы облегчить тяжкую участь Мордехая, его неподъемную ношу… гяуры сказали бы — его крест. Если даже Мордехай не объяснит ютаям их ошибок, то уж; верно, никто не объяснит.
И вот сейчас Мустафа встретил брата. Единочаятеля в самом прямом и первозданном смысле этого слова. У него доселе не было таких. И что теперь Мустафе оставалось?
Ах, как хотелось бы просто жить-поживать и добра наживать! Заботиться о семье, выполнять в меру сил и разумения свой нелегкий и почетный долг… Как это было бы славно, как сладко! И как, в общем-то, правильно, и как страховало бы от ошибок, всегда грозящих тем, кто живет своим умом…
Но властная, необоримая, благородная потребность существовать не понапрасну и делать мир лучше — потребность, вычитанная, быть может, в раннем детстве из хороших книг, а может, прежде того впитанная с молоком матери, — порою требовала выбирать. Выбирать, во-первых, что это такое — лучше? Для кого лучше? Когда лучше? А во-вторых — на что ты согласен пойти ради этого «лучше», чем поступиться, кем пожертвовать, когда это потребуется. Собой? Присягой? Семьей? Страной?
— Я понял, — сказал Мустафа негромко, когда Зия закончил свой рассказ. — Я не одобряю ваших методов, но я разделяю ваши чувства.
Мустафа запнулся, когда Зия поднял на него ошалелые, не верящие глаза. Бедный теплисец ожидал, конечно, совсем иного.
— Впрочем, это неважно, — одернул себя Мустафа. — Поймите, однако, вот что. Вы приехали сюда вместе с Ванюшиным, и раньше или позже это выяснится. Особенно если вас арестуют. Ваши грехи могут как-то связать с ним. Даже свалить на него. А это недопустимо. Поэтому вы обязаны тотчас исчезнуть. Я не хочу и не буду задерживать вас сейчас. Но вы не должны больше попадаться мне на глаза. Сегодня праздник, все ждут не дождутся вечера, работают спустя рукава… До полуночи вы должны покинуть улус. Уяснили?
Зия молчал. Только облизывал пересохшие от волнения губы, пытаясь разгадать подвох. Не получалось. Глаза его совсем заледенели. Язык то и дело, как голый розовый зверек, шустро пробегал по губам и прятался в норку.
— Как человек человека… — тихо сказал Мустафа. — Как мусульманин мусульманина, в конце концов… Прошу. Мне не хочется вас арестовывать.
— Хорошо… — сипло выговорил Зия. Кашлянул. Сказал громче и внятней: — Обещаю.
— Вот и правильно, — улыбнулся Мустафа. Простой теплисец был ему симпатичен — куда симпатичней хитрого русского. «Вечером проверю, — подумал Мустафа. — Но если он все еще будет здесь… Тогда не знаю, просто не знаю».
Мустафа кивнул Гамсахуеву на прощание и, поворотившись, шагнул к двери. То был редкий случай, когда последствия обусловленного идеалами поведения сказались незамедлительно. Едва Мустафа отвернулся, Зия обеими руками схватил первое, что попалось под руку, — пудовый угловатый Талмуд, громоздившийся посреди стола, точно маленькая Кааба, — и с размаху, что было сил, ударил ребром книги кубиста по голове. Мустафа, не издав ни звука, рухнул, как сноп.
Богдан.
Иерусалим, Пурим, 14-е адара, вечер
— Они сели в иерусалимский автобус, — едва слышно в окружающем гаме сказал голос Бага в телефонной трубке. — Оба.
— Хорошо, — ответил Богдан. Ему совсем не было хорошо. Но надо же было что-то сказать.
— Еду следом, поодаль.
— Хорошо.
— Чтобы так точно предсказать поведение психа, надо самому слегка тронуться, — не удержался от комментария друг. — У тебя как с головушкой, еч?
— Худо, — честно признался Богдан. — Скоро стану совсем как он.
— Ну-ну… — пробурчал Баг и отключился, Богдан встал из-за столика небольшой открытой кофейни, положил возле пустой чашки несколько монет и пошел прочь. Прочь от света, от веселой музыки… Его столик тотчас же заняла веселая и пестрая стайка молодежи; они походили на оживленно стрекочущих и болтающих тропических попугаев. Кафе было переполнено — праздник. Но никто не нарушил уединения Богдана, пока он одиноко сидел за своим столиком, — сообразные люди, тактичные… Оглушительно гремящая аритмичная музыка и крикливая речь постепенно стали гаснуть у Богдана за спиной. Медленно идя по узкой, петляющей между изгородями дороге, Богдан шаг за шагом тонул в тишине и вечерней мгле.
Тишина, впрочем, здесь была еще относительной. То и дело накатывал, сразу улетая вдаль, треск проносящихся мимо мопедов и мотоциклов; то из одного открытого окошка, то из другого, перемешиваясь, звучали песни… Вот вывалилась сверху, со второго этажа, знаменитая ария поваров из мюзикла «Властная вертикаль», ставшая настоящей горячкой прошлого сезона: «Другие придут, сменив уют на риск и непомерный труд, — поймут тобой не понятый кашрут…» А вот поодаль живые голоса. Ребята из расположенного слева кибуца, где вовсю занимались, как нынче попутно узнал Богдан, разведением безупречно белых осликов (уже много веков не секрет, что именно на белом ослике машиах, когда явится наконец, должен въехать в Иерусалим), не очень ладно, зато хохоча от души, пели под гармонику: «Как у нашего кибуца карпы весело плодятся…» — и тут же, исполненные бесхитростного женского лукавства, вступали напевные грудные голоса дивчин из расположенной справа, порой плетень с кибуцем к плетню, станицы Торской, неофициальной столицы иорданского козачества: «Да и курочки несутся так, что всем яички снятся…»
А вон на завалинке под гитару поют — совсем пацаны. Бренчат от души, орут, голосов нет совсем — зато весело, праздник… «А Мустафа ушел на запад! Слоны идут на водопой! Славянский шкапчик уже продан! Остался только арон кодеш[142]! Е-е-е, халы ели! Е-е-е, цоб-цобэ! Е-е-е, эрготоу! Е-е-е, благодать!»
Мустафа ушел на запад… Зачем ты этак, Мустафа?
Молодцы ютаи, думал Богдан. Справились… Ну, почти справились. Значит, раньше или позже совсем справятся. А ведь как трудно им было после двух тысяч лет рассеяния найти верную меру приближенности к остальным — и не раствориться среди других, и не оказаться для этих других вечно вызывающими подозрения и тревогу чужаками. Да еще когда то и дело кто с добрыми намерениями, а кто и со вполне недобрыми кричал, щелкая бичом: мало приблизились! Нет, много приблизились! Шаг вперед! Шаг назад! Как трудно найти ту черту, до которой обязательно надо дойти, но на которой столь же непреложно надо остановиться… Если бы, скажем, нам, русским, так пришлось? Под непрестанные окрики искать себя и свое место? Богдан поежился… Этак и пропасть недолго.
Ну да Господь милостив. Надо только верить. В Него. В своего. Не в иных не верить, а в своего верить — есть разница. Поменьше на других ополчаться, побольше собой заниматься. Тогда все получится.
Богдан шел неторопливо — он уже очень устал за сегодняшний сумасшедший день, — с удовольствием чувствуя, как быстро холодеет к вечеру раскаленный воздух, рассеянно слушал удаляющиеся напевы праздника и думал: людское единство кажется таким несокрушимо естественным, а на самом деле хрупко, как дыхание. Стоит только за выдохом не случиться новому вдоху… Будь проклят любой идеал, ради достижения которого надо рисковать всем этим!
Постепенно звуки веселья остались позади. Некоторое время, приглушенные расстоянием, они еще подталкивали Богдана в спину, а потом и вовсе растаяли в исподволь подкрадывающейся ночи, чуть зябкой, звонкой и прозрачной, как хрусталь, как мечта, как всякая весенняя ночь высокогорья. Первые звезды уже вспорхнули в синюю бездну, накрывшую святой город; с каждым ведущим вверх шагом полный праздничных огней темный простор открывался все шире, все необъятней, и наконец, когда Богдан ступил на вершину, всплыли перед ним загадочно мерцающие купола и размашистый темный росчерк стены старого Иерусалима. Словно томясь в предсмертной истоме, медлительно возносилась над всем этим сухим древним великолепием дымчато-оранжевая туша луны.
Луны, которая, возможно, доживала последние часы.
Шагах в двухстах справа от смотровой площадки, на которой сейчас, ловя лицом летящий из вечернего неба холодный ветер, в полном одиночестве стоял Богдан, немного выше золотых куполов храма Марии Магдалины, облитых красноватыми потеками лунных бликов, темнели на фоне звезд, чуть возвышаясь над небольшой кипарисовой рощей, угловатые очертания независимой энергоподстанции.
Ее построили двенадцать лет назад. Масличная гора — особое место, особое для многих и по-разному. Именно с нее спустившись на белом ослике, должен въехать в Иерусалим машиах. Почему так — сложно сказать в двух словах; но — только так и никак иначе. И ютаи, напряженно ждущие своего избавителя вот уж сколько веков, очень по-современному (ах, блажен, кто умеет сочетать древность и современность в сообразных долях!) задумались: такое событие должен видеть весь мир по всем телеканалам. А ежели оно случится ночью? Да хотя бы вечером в пасмурную погоду? Словом, здесь, именно здесь в любой момент может понадобиться электричество для прожекторов, для множества телекамер… Машиах ждать не станет. Ему не скажешь: ох, подождите, драг прер еч, контакт барахлит… покурите в сторонке, пока мы протянем кабели от тарахтящего, вонючего движка… а теперь еще дубль, пожалуйста… Насколько это возможно, все должно быть в полной готовности — постоянно, всегда.
Станцию ладили всем миром. Остальной народ, не ютайский, в общем, против ничего не имел. Ежели ютаи хотят подстанцию, пожалуйста; ютаи в большинстве своем вполне приличные люди — как, впрочем, и все, в ком сильна традиция; а что устриц и даже трепангов не едят (чудаки!), так это уж их личные проблемы. Вряд ли их мессия окажется слишком уж хуже них. И ведь не съест же он, в порядке возмещения за тысячелетнее воздержание народа своего, всех устриц и трепангов в империи… Так, балагуря между делом (ютаи, впрочем, в долгу не оставались; с чувством юмора у них всегда все было в порядке, и самой невинной ответной шуткой было, скажем: «Ну а ханьцы кисломолочного не едят, и что худого? Их все равно больше всех! А русские вот — всё едят, что ни дай, а проку?»), в сжатые сроки, как стратегический объект, иерусалимские ордусяне возвели на Масличной горе совершенно независимый и постоянно готовый к использованию источник энергии, расконсервировать и задействовать который можно было в две минуты несколькими движениями пальцев.
То было единственное место, где Мордехай мог невозбранно осуществить свой странный замысел, с не менее странной точностью по одним лишь косвенным знакам угаданный Богданом. Луна — не бак старой ракеты. Как бы ни был эффективен аппарат, просто от сети ему такую массу не взять, рассудил перед рассветом Богдан, припомнив описанные в бумагах Трусецкого характеристики изделия; и, просидев полчаса за компьютером, нашел-таки точку, одну, похоже, на весь улус, а то и на всю империю, куда можно было подключиться, никого не спросясь и ни перед кем не маяча.
Теперь, в странном оцепенении стоя на смотровой площадке и не в силах оторваться от созерцания тающих в густых сумерках очертаний Иерусалима, наброшенного на всхолмленный горизонт ворсистым, переливающимся мириадами искр покрывалом, Богдан испытывал странное чувство, что все это уже было когда-то…
А громадный рейсовый автобус и следующий за ним на некотором отдалении «цзипучэ» летели сейчас по широкому тракту от Яффо к Иерусалиму, Наверное, впрочем, уже подлетали…
Богдан нерешительно, словно бы нехотя, двинулся к окружавшей подстанцию кипарисовой роще. Нет, думал Богдан. Нет. Не хочу. Никаких задержаний. Иначе, иначе, как-нибудь иначе…
Как?
Он ничего не успел решить к тому моменту, когда услышал в тишине шаги. Мерно, гулко похрустывали занесенные сюда ветрами песчинки на асфальте. Точно Мордехай шел по снегу — где-нибудь там, на севере. Там, где летом луга.
Так Богдан повидался с Мордехаем в первый и в последний раз.
В ускользающем свете далеких огней и невозмутимо, даже накануне гибели, исполняющей свой долг Луны — Богдан увидел его. Он шел один, шаркая, натужно передвигая ноги, но тащил свой баул сам, никому не доверив. Где-то поблизости наверняка был Зия — но то забота Бага; Богдан был уверен в друге, хотя зябкое чувство голой, беззащитной спины все же прокатилось мурашками по коже. Прокатилось — и ушло.
Отчетливо слышно было тяжелое, запаленное старческое дыхание.
Мордехай Ванюшин был нескладным, сутулым, почти лысым. Он был бы смешным — если б не веяло от него очевидной и полной беззащитностью, отсутствием кожи. Богдану почудилось даже, что это просто одно огромное голое сердце идет; кое-как еще встряхиваясь из последних сил, оно, так и не научившись отдыхать и думать о себе, выталкивало кровь на конечный круг. Сразу хотелось Мордехая укрыть — точно ребенка, оказавшегося в одной рубашонке на лютом морозе, в пургу… Впрочем, встречались, вероятно, и такие, которым столь же непроизвольно хотелось сразу укрыться им — ведь было столь же очевидно, что он, детски судя по себе, всех считает такими же открытыми любой боли, любой несправедливости и всем, не раздумывая, готов броситься на помощь; и уж если бросится — не найти в Поднебесной более надежного, более преданного убежища…
«Постой! — хотелось крикнуть Богдану. — Охолони, утихомирься! Давай еще раз подумаем спокойно!»
Поздно. Слишком давно Мордехай не ведал ни тишины, ни мира. Слишком долго его облучали возмущенным, ярым непониманием — отравой, против которой ни толики противуядия не нашлось в его тихой, совестливой крови.
Богдан перекрестился, вздохнул, поправил очки и вышел из-за кипариса.
Мордехай.
Иерусалим, Пурим, 14-е адара, вечер
Собственно, поначалу он собирался ехать один. Это Магда предложила взять охранника и помощника. Действительно: прожив в улусе так долго и так много сделав для него — и для всей Ордуси, конечно, и для всего мирового ютайства, но не о том сейчас речь, — Мордехай, в сущности, никому тут доверять не мог. В ответственном и сложном бытовом деле — не в произнесении речей, не в писании статей или петиций, а просто в бытовом деле — ему не на кого было положиться, кроме этого совершенно случайно оказавшегося рядом ютаененавистника из Теплиса. Мордехай еще колебался — ему смертельно не хотелось хоть единую душу вовлекать в то ужасное деяние, которое он, как ни крути, просто обязан был нынче совершить. Никого не должны обвинить, помимо него, — и в уж в первую голову никого из тех, чье поведение, чье соучастие можно было бы объявить простым актом непримиримой животной ненависти к ютаям. Но Магда, которую он на сей раз посвятил во все, как всегда, — кто бы знал, какое облегчение он испытал, сызнова став наконец полностью откровенным с женою! — резонно возразила, что все равно найдутся такие, кто обвинит и его самого именно в такой ненависти (впервой им, что ли!), и его подвиг объяснят именно ненавистью — а вот идти на подобное дело одному просто невозможно. Просто невозможно. Да мало ли что может случиться в дороге! Какая-нибудь нелепая случайность, или, скажем, сердце прихватит… Нельзя одному. При этом совершенно не обязательно совсем уж все рассказывать теплисцу — пусть просто будет рядом. И, видя, что муж еще колеблется, Магда добавила прагматично (житейского здравого смысла у нее было куда больше, чем у него, Мордехай всегда это понимал и признавал смиренно, нимало не комплексуя — как признают, скажем, то, что солнце восходит на востоке): «А если ты его все-таки опасаешься — то зря. Он ведь полностью от тебя зависит здесь. Без тебя ему и шагу не ступить…» Звучало это как-то неуважительно к несчастному беженцу, но, наверное, то была правда.
Словом, и впрямь одному рискованно. Дело предельно ответственное — а жизнь полна неожиданностей. Как правило — досадных. Да к тому же — шумный праздник. Книгу Эстер к тому времени уже отчитают, дым пойдет коромыслом… С одной стороны — хорошо, никому ни до чего, все заняты собой и своим весельем, но с другой — мало ли кого и в каком состоянии вынесет на дорогу… А ведь уже не переиграешь, не отложишь. Статья об «Эстер-цзюань» нынче все-таки вышла, вышла, и именно в «Коммерсанте», правда, в дурацком соседстве, но какая разница — Мордехай снова победил, и, как он сам прекрасно и не без гордости понимал, только благодаря собственной настойчивости и нежеланию идти на компромиссы. И теперь действовать надо было незамедлительно, без проволочек, чтобы слово не разошлось с делом.
«Я возьму на себя все грехи моего народа», — спокойно, безо всякого пафоса думал Мордехай, с детским удовольствием глядя, как за широким окном автобуса льется назад пронзительно прекрасное, вдохновенной вековой печалью пропитанное раздолье вечерней Иудеи.
Мордехай всегда старался садиться у окна — и в воздухолете, и в поезде, и в повозке… Он очень любил этот мир и не уставал им любоваться.
Зия ехал в другом конце салона. На всякий случай они, точно опытные заговорщики, старались не афишировать то, что они — вместе. Нести прибор Мордехай не доверил Зие даже теперь.
Решение снова было удивительно изящным. Те, кто живет там, где летом цветут луга, сказали бы: одним камнем — двух зайцев. Во-первых, будет наконец покончено с варварским лунным календарем, со всеми этими нисанами, кислевами, тишреями. Ютаи перестанут наконец ныть с давно осточертевшим всему культурному человечеству трагическим придыханием: Тиша б'Ав[143]… Уже одно это оправдывает Мордехая. Но есть еще и во-вторых, не менее, а может, и более существенное: сущность Пурима, который не-ютаи снисходительно и безграмотно воспринимают всего лишь как один из многих ярких и добрых праздничных дней, прослаивающих год, после такой катастрофы станет наконец ясна всем. Когда погаснет царица ночи, символ мечты, любви, романтики, и погасит ее ютай, — остальным уж волей-неволей придется объявить день, когда это произошло, днем скорби и искупления. Ютаи так любят подчеркивать к делу и не к делу, будто все они заодно, будто любые внутренние несогласия и даже распри в их среде никогда не мешают им быть едиными по отношению ко всему остальному свету — так вот пусть получат.
Как-то Магдуся будет без меня, если они меня…
Ничего, она выдержит. Она сильная.
Хорошо, что жена не стала разводить сантименты перед расставанием. Другая бы, может, принялась отговаривать, или предложила бы в спутницы себя, или вообще зарыдала бы на плече у Мордехая, когда он уж стоял в дверях, закатила бы бабью истерику: не пущу! А Магда, держа левой рукой дымящуюся папиросу у губ, правой только поправила ему сбившийся воротник: «Ну какой же ты растрёпа! На люди ведь идешь…» Он виновато улыбнулся и, от груза сутулясь сильнее обычного, вышел на улицу…
Равнина принялась мало-помалу выгибаться, собираться в складки, и вскоре вокруг тракта сошлись зеленые, по-вечернему темнеющие горы. Они отсекли Мордехая от последних лучей садящегося солнца. На вершинах еще лежал его прощальный золотой отблеск, а в ущельях уже стали сгущаться сумерки, и неподалеку от Иерусалима в автобусе зажгли свет. «Пока приедем, — подумал Мордехай, — совсем стемнеет. Ну и хорошо. Меньше глаз. Как раз и Луна взойдет».
Мордехай не колебался и поэтому не волновался. Он смотрел по сторонам, будто видел все впервые, слушал бестолковые, простенькие разговоры попутчиков, то входящих, то выходящих на редких остановках, и думал: «Последний Пурим в их жизни. Утро будет уже совсем иным».
Покидая автобус, они с Зией по-прежнему делали вид, что не знакомы и каждый приехал сам по себе. Они обо всем договорились заранее. Зия должен следовать за Мордехаем поодаль, будто прогуливаясь. Его кинжала под длинным халатом совсем не видно — ну, если не присматриваться, конечно. Ни в коем случае Зия не должен приближаться, не должен даже знаков никаких подавать — если только не случится чего-то из ряда вон выходящего. Чтобы никто, когда начнется потом следствие, не мог связать его имя с деянием Мордехая или, тем паче, свалить вину на теплисцев. Если все пройдет гладко, Зия вообще не должен вступить в дело. Правда, тогда получится, что он, бедняга, только зря проездил, попусту потерял время и силы. Но подстраховаться и впрямь необходимо. Мордехаю хотелось верить, что Зия не обидится на него за то, что его тут, говоря попросту, использовали. Спасли, называется, человека — а сами в слугу превратили… Прямо как ютаи.
Но Мордехаю действительно некого было попросить о помощи.
Путь к вершине занял больше времени, чем Мордехай рассчитывал, хотя ничего страшного в том не было — Луна только еще поднималась. Поначалу кругом бурлил и полыхал цветными вспышками и убранствами праздник; люди, ничего не подозревая, веселились. Вроде бы нормальное праздничное веселье нормальных людей — а ведь все, все они праздновали совершенное их дальними предками избиение, и никому даже в голову не приходило усомниться в своем нынешнем праве на беззаботный хохот, на приятельскую болтовню, на ухаживанье. Нормальное веселье нормальных людей — а нутро-то у всех золотосотенское… Мордехаю не было их жалко, ни на волос не было. Время, когда ему было их жалко, когда хотелось их уберечь, усовершенствовать для их же безопасности и пользы, — время это давно прошло.
Потом праздник остался позади. Приходилось все чаще ставить баул наземь и отдыхать, переводить дыхание — сердце заходилось. «Тебе надо больше бывать на воздухе, что ты сиднем сидишь за своими бумажками», — то и дело говорила ему Магда; но, когда Мордехай возвращался с прогулки, в комнатах обязательно пахло дымом — жена, пользуясь его отсутствием, не отказывала себе в удовольствии курить в удобном кресле, а не на кухне… У всех свои маленькие слабости.
Когда он доковылял наконец до вершины, уже почти накатила ночь. Луна, как всплывшая на темную поверхность светящаяся глубоководная медуза, царила над мерцающей галактикой Иерусалима, и все воинство небесное, и звезды, и планеты, фосфорическими слоистыми сонмищами сопровождали ее, словно хотели сберечь.
Да, это вам не железку на орбите ловить. Тут не промахнешься.
Мордехай так уже уверился в том, будто он совершенно один здесь, что, когда из-за кипариса выступил едва видный во тьме человек, от неожиданности едва не выронил баул.
Немного овладев собой, он оглянулся по сторонам. Больше никого не видно было; Зия, вероятно, как и уговорено, следовал поодаль. Если возникнет опасность — он заступится. От этой мысли Мордехаю сразу стало спокойнее. Хорошо все же не быть одному. Иметь друзей, единочаятелей… сподвижников, в конце концов… Как ему этого не хватало!
— Преждерожденный Ванюшин, — мягко сказал неизвестный человек в кромешной тишине. — Я вам звонил сегодня, но ваша супруга, к сожалению, сказала, что вы отдыхаете и не можете подойти. А мне нужна срочная и очень важная консультация… Я Богдан Оуянцев-Сю, писатель из Александрии.
Лицо человека показалось Мордехаю странно знакомым. Конечно, он видел этого Оуянцева на фото — когда Магда показывала ему статьи из демократических изданий… Писатель? В газетах написано — палач… Палач Асланiва — или чего-то там еще…
— Я уже встречался несколько дней назад с вашим учеником, Семеном Гречкосеем… Помните его? Такой славный и очень тепло о вас отзывался… Но он не смог дать мне вразумительного ответа и посоветовал обратиться непосредственно к вам. Вы позволите?
Чего угодно Мордехай ожидал — но не этого. Он не знал, что ответить. А этот самый Оуянцев, судя по всему, и не рассчитывал услышать ответ. Выждав не более, чем требовала вежливость, он продолжил сам:
— Вы в этом, сколько мне известно, единственный в мире знаток. Скажите, прошу вас: какие естественные, природного характера факторы могли бы вызвать разрушение космического объекта, по всем характеристикам подобное тому, как если бы на него воздействовали изделием «Снег»? — Оуянцев помолчал и, чуть улыбнувшись, с непонятной для палача теплотой в голосе добавил: — Мне это чрезвычайно важно. Лично мне.
Мордехай сказал растерянно:
— Э-э…
На сей раз он тянул свое «э-э» даже дольше обычного. Он разом перестал понимать, что происходит. Потом сообразил, что все-таки Зия рядом. Значит, он, Мордехай, и его прибор, так оттянувший ему руку и плечо, так утомивший его сердце, — в безопасности.
Это сразу успокоило Мордехая. А вопрос, что там ни говори, был любопытный. Содержательный вопрос. Совершенно против воли Мордехай задумался.
— Должен признаться, молодой человек, — проговорил он, все еще немного задыхаясь после утомительного восхождения, — что специально я этим вопросом не задавался. Но, если исходить из самых общих соображений…
Вопрос действительно был интересным. Обстановка, правда, не слишком располагала… Впрочем, Мордехаю всегда хорошо думалось во время прогулок. Если бы только не тяжесть в руке… А вот бумага и карандаш не помешали бы — и хотя бы карманный калькулятор.
— Вообще говоря, можно с достаточной степенью уверенности сказать, что… э-э… например, блуждающий микроколлапсар при захвате материального объекта вполне мог бы дать выброс излучения, по спектру аналогичный тому, что характерен для… э-э… упомянутого вами процесса.
— Микроколлапсар? — Брови Оуянцева с вежливым непониманием приподнялись над дужками искрящихся в свете Луны очков.
— А, ну да, вы же не Семен… Простите, я… э-э… немного обескуражен вашим неожиданным интересом… Как бы вам сказать попонятней? Ну, черная дыра… этот термин вам знаком?
Оуянцев кивнул — в темноте качнулось бледное пятно его лица.
— Очень, очень миниатюрная, конечно. Мне сейчас трудно посчитать хоть сколько-нибудь точно, но… полагаю… э-э…
Господи, Господи всемогущий, как же давно Мордехай не читал лекций! Да вообще не разговаривал ни с одним понимающим студентом! У него вдруг жгуче стали набухать слезы. Мордехай поставил баул на асфальт и — опустелая рука взлетела, как воздушный шарик, — протер пальцами уголки глаз. Жжение немного унялось.
— Простите, — сказал он, искренне ощущая себя виноватым перед нечаянным слушателем за эту совершенно неуместную, неловкую, по чисто личной слабости допущенную паузу. — Да, так вот… Полагаю, что, скажем, для преобразования массы порядка лунной понадобился бы коллапсар с радиусом… э-э… не обессудьте, это первая, очень грубая прикидка… с радиусом от тринадцати до четырнадцати с половиной ангстрем… Вам… э-э… знаком этот термин?
И только тут Мордехай понял, что проговорился.
Ну зачем, зачем он упомянул лунную массу?
Он опять схватил баул и напрягся, как пружина.
Оуянцев, однако, не шевелился. Даже не попытался подойти хотя бы на шаг ближе. Его смутно видневшееся во тьме лицо было академично заинтересованным, словно они беседовали в какой-нибудь из аудиторий Дубино или Димоны.
— Вот как, — проговорил палач. — А знаете что, Мордехай Фалалеевич? Давайте сейчас пойдем и вместе дадим факс Гречкосею. Именно факс. Мне очень хочется, чтобы он, получив письмо, узнал вашу руку. Понимаете, недавно произошел странный казус… В космосе засекли явление, похожее на то, какое мог бы дать удар из давно уничтоженного Семеном Семеновичем изделия. То, что это мог быть микроколлапсар, ему, похоже, и в голову не пришло. И он страшно переживает, что его… э-э… недоуничтожил. Давайте пойдем и его успокоим, а? Честное слово, ваш любимый ученик того стоит.
В голосе приезжего была такая мягкость, что Мордехай едва не подчинился. Это было как гипноз.
— Я… — с трудом выговорил Мордехай, словно поднимая пудовую гирю, и сам вдруг почувствовал себя подлецом. — Я не могу. Простите, молодой человек… я правда не могу. Я… э-э… очень занят.
Несколько мгновений сквозь искрящиеся ледышки очков Оуянцев глядел ему прямо в душу. Луна взмывала все выше. Оуянцев вздохнул и сделал шаг назад.
— В таком случае не смею вас задерживать, преждерожденный Мордехай Фалалеевич, — тихо и печально проговорил он. Если бы не оглушительная ночная тишина, Мордехай, вероятно, вообще бы не расслышал его слов.
Изо всех сил стараясь вернуть себе ощущение полной правоты, изо всех сил стараясь распрямить сутулую спину, Мордехай, закусив губу и выпятив челюсть, прошествовал мимо Оуянцева, на последнем издыхании волоча свой баул.
Он успел пройти шагов пять. Кипарисовая роща возле подстанции, темными островерхими сгустками парящая впереди, на фоне звезд, была уже совсем рядом. Сзади раздался спокойный голос:
— Мордехай Фалалеевич, а ведь Луна — это не только символ.
Мордехай, не оборачиваясь, остановился как вкопанный.
— Вы так увлеклись, что, по-моему, забыли об этом, — раздалось сзади. — Ведь Луна — это огромная тяготеющая масса. Внезапное разрушение столь большого, реально существующего предмета не может не повлечь за собой катастрофических последствий. Что будет с Землей, если Луна вдруг исчезнет в одночасье? Океан… землетрясения… вы готовы взять все это на себя?
Чиновник лгал. Чиновники всегда лгут, ссылаясь на благо людей и давя нам на совесть, это Мордехай уяснил для себя давным-давно. Но как физик он вдруг сообразил, что чиновник прав. Он, ученый, действительно слишком увлекся идеологией и в горячке забыл об элементарной физике. Обрушение приливных волн, прекращение привычных движений геотектонических плит… Но чиновник не мог не лгать, они всегда лгут!!!
Под лопатку вдруг плеснуло тяжелой холодной болью.
Коротко и страшно потемнело в глазах. Надо было срочно лечь. Но разве он приехал сюда лежать? Магда не поймет, если он сейчас вдруг возьмет да и ляжет.
А хорошо бы сейчас просто лечь на землю, чувствуя затылком, какая она теплая и сухая, и до утра смотреть, как клубятся звезды…
— Люди должны быть готовы пострадать за убеждения, — не оборачиваясь и стараясь не задумываться, наотмашь произнес истину Мордехай. Он не хотел оборачиваться. Он не хотел встречаться с чиновником взглядами. Слишком светлыми были его глаза. — Грош цена убеждениям, которые не выстраданы.
— Но если у людей иные убеждения, — раздалось сзади, — почему они должны страдать не из-за своих, а из-за ваших?
— Порядочный человек не может иметь иных, чем у меня, убеждений, — тихо и твердо сказал Мордехай, но тут в груди у него словно раскололась глыба льда.
— Понятно, — послышалось сзади через мгновение. — Вы беспощадно добрый человек.
— Не вам меня судить, палач, — ответил Мордехай и, превозмогая боль, на подгибающихся ногах пошел вперед.
Через несколько шагов он оглянулся и с изумлением понял, что никто не преследует его. Только Луна смотрела сквозь кипарисы. Ее серебряный свет дымился в черном воздухе и был прощально прекрасен.
До подстанции оставалось совсем немного, когда Мордехай понял, что больше идти не может. Он сначала выпустил из рук баул, потом медленно сел прямо на землю и — повалился набок. Сунул холодеющие пальцы в карман. В кармане было пусто. Мордехай забыл переложить в куртку нитроминт. Пузырек сердечного аэрозоля всегда стоял наизготовку у изголовья Магды, когда она читает, наверное, и сейчас стоял. Ведь у Магды больное сердце.
«Зия!» — хотел крикнуть Мордехай, но не было сил. Только губы затрепетали, точно легкие, напрасно пытающиеся вздохнуть.
Темная жидкая завеса полоскалась над глазами. Луна начала гаснуть. Как же так… Он ведь еще не подключился!
Ванюшин услышал приближающиеся шаги, потом увидел чьи-то ноги. С трудом поднял взгляд выше. Нет, это просто человек присел на корточки рядом с ним.
Зия.
Ну, теперь все будет хорошо.
Губы Мордехая снова дрогнули — вотще; он опять не сумел ничего сказать. Да он и не знал, что сказать. Только чуть улыбнулся — беспомощно и виновато.
Краем глаза Мордехай увидел, как рука Зии легла на ручку баула.
— Вы уж простите, прер Мордехай, — пробормотал Зия. — Я в окошко все слышал… когда вы супруге рассказывали про этот прибор. Честно признаться, я бы не дал вам сделать никакую глупость сейчас. Что бы вы тут ни затевали… Но так еще лучше. Потому что у меня есть для вашей железки куда лучшее применение. Для Теплиса… — мечтательно добавил Зия.
Мордехай не ответил. Только попытался облизнуть губы — но даже на это его не хватило.
Идеалы — наставники, которые подчас теряют чувство меры. Если ты слишком истово проповедуешь то, что идет вразрез с устоявшимися, формирующими повседневную порядочность представлениями о хорошем и плохом, — будь готов, что ближайшими твоими сподвижниками окажутся те, для кого «хорошо» и «плохо» — и вовсе пустой звук. Для них «хорошо» лишь то, что хорошо для них.
Мордехай еще увидел, как уходит с баулом Зия. Он еще услышал, как удаляется оглушительный хрустящий скрип под его башмаками. По снегу, подумал Мордехай. Разве уже зима? Он еще услышал, как где-то поодаль, но, впрочем, уже совсем близко, и с каждым мгновением все ближе, смутно знакомый голос — кажется, кто-то из студентов — кричит невесть кому: «Скорее! На Масличной горе человеку плохо! Да, возле подстанции над Гефсиманским садом!»
Из последних сил Мордехай перекатился на спину и стал глядеть в зовущую, полную звездного пламени бездну, о которой он так и не успел толком подумать.
Баг.
Иерусалим, Пурим, 14-е адара, поздний вечер
Жить в кабине наемного «цзипучэ» Багу даже понравилось: места поспать вполне хватало, и в то же время он оставался незаметен и подвижен, что при нынешних обстоятельствах было преимуществом наипервейшим. «Юлдуз», немного более старой модели, нежели его собственный, смирно ждущий владельца в подземном гараже в Александрии, оказался не менее удобным и функциональным: здесь было все, даже крепления для установки «Керулена» справа от баранки. Время от времени Баг заезжал в первую попавшуюся лавку и приобретал там немудрящую еду, не требовавшую ни готовки, ни даже разогрева, да минеральную воду в пластиковых бутылках; а еще, справившись со списком, выданным ему теплисской кошкознатицей Батоно-заде (как-то она провела памятный вечер в радушном Теплисе? и как теперь поживает?), он однажды взял пару коробок специальной кошачьей еды, сухой и практичной. Единственным недостатком «цзипучэ» было отсутствие встроенного туалета, но и эта проблема легко решилась: в Яффо общественные уборные, чистые и бесплатные, встречались на каждом шагу, а Судья Ди с природной непосредственностью справлял нужду в ближайших кустах, коих, хвала Будде, в симпатичном городе Яффо тоже хватало.
Ланчжун расположился наискосок от гостиницы «Мизрах», в тени раскидистых деревьев неясной ему природы — как раз на углу, откуда через затемненные стекла легко было наблюдать за всей гостиницей и где очень удачно располагалась небольшая стоянка: присутствие Багова «юлдуза» в ряду других повозок никак не могло навести Гамсахуева на подозрения, даже если Зия и решил бы, что за ним наблюдают.
Баг сидел в повозке, лениво жуя кунжутное печенье, а на заднем сиденье, разбросав лапы, угрюмо дрых Судья Ди.
«Ну что за ерунда… — думал ланчжун, рассматривая окна номера на втором этаже, где жил Зия. — Абсурд какой-то, как сказали бы варвары. Ведь получается, что тутошние кубисты — они впрямую помогают таким вот скорпионам! И еще Богдана, никак, закубковали… В голове не укладывается. Виданное ли дело! Мы в Ордуси или где?! И я должен аки тать, в накладных усах и очках, пробираться неузнанным, да еще кота рюкзаком тиранить! Тьфу!»
Солнце клонилось к закату, а Гамсахуев из гостиницы все не показывался. Как зашел днем, так и сидел в номере безвылазно. Может, сегодня и не будет ничего? Праздник же…
У «Мизраха» остановилась серебристая повозка. «Кэшэт». Местная марка, удобная и недешевая. Хлопнула дверь — Баг хорошо видел высокую подтянутую фигуру, потом приехавший обернулся, и ланчжун, хотя и знал прекрасно, что снаружи разглядеть его невозможно, инстинктивно пригнулся. Это опять был тот самый араб из Теплиса. Столь ревностно пасущий Ванюшина и его жену.
«И почему я не слишком удивлен?.. — отстраненно подумал Баг, наблюдая, как курильщик неторопливо двинулся к гостиничным дверям, по пути умело проверяясь. — Выходит, прав Богдан… Прав. Или арабский еч все же вязать скорпиона идет?»
Высокий скрылся в «Мизрахе».
Баг, не отрывая взгляда от гостиницы, вытащил трубку.
— Драг еч… Да, это я. Ты, похоже, прав… Только что он приехал к этому… Гамсахуеву… Да. Тот самый… Совершенно… Хорошо. Я жду-жду… Куда? Иерусалим? На гору? Ладно, а как же твой Ванюшин?.. И он тоже? Еч… Ты меня извини, конечно, но… откуда ты знаешь, что все будет именно так? Ах, у тебя чувство… Нет-нет, мне нечего предложить взамен. Было бы время… Ладно. Договорились…
Баг хмыкнул и потянул из пакета очередное печенье. Что задумал друг, ланчжун пока не понимал, но подобное уже не раз случалось — все же было в Богдане Оуянцеве-Сю что-то этакое… Если простой и прямолинейный Баг добивался результата путем скрупулезного выяснения фактов и сопоставления обстоятельств, то тонко чувствующий Богдан в добавление ко всему этому часто пускал в ход некие иные, таинственные для ланчжуна методы — не то чтобы интуицию, а другие, основанные на душевных материях, сперва выглядевшие не очень убедительно, но часто приводившие расследование к наилучшему исходу для всех, включая и человеконарушителей, коих простодушный Баг банально похватал бы и побеседовал вдумчиво да убедительно…
Что-то он долго там, этот курильщик. Задерживается. Не в нарды же они с Гамсахуевым сели играть?..
Баг успел съесть все печенье, когда из дверей гостиницы появился… Зия. Горец шел быстро, почти бежал; выскочил на проезжую часть, напряженно оглядываясь, замахал показавшейся из-за поворота повозке такси, рванул на ходу дверцу, буквально ввалился внутрь — повозка развернулась и поехала, набирая скорость, в сторону центра.
«Ого… — удивился ланчжун. — Куда это он так резво помчался? И где же тот, второй?»
Судя по всему, дела пошли всерьез. Что-то, для чего ни Баг, ни, похоже, Богдан еще не знали точного названия, вступило в решающую фазу. Кажется, начали применяться силовые методы, а их применяют, только когда не боятся засветиться — то есть когда счет идет уже на часы…
Пару мгновений Баг сидел, барабаня пальцами по рулю и тупо глядя вослед удаляющемуся такси: объект разделился. Один вышел из «Мизраха», второй остался. Баг был один. Нужно выбирать.
— Алло! — наконец решившись, запищал ланчжун в трубку телефона, как ему казалось, женским голосом. — Служба спасения? Тут в гостинице «Мизрах» с одним постояльцем беда случилась, просто беда! Тяжкое отравление газом! Номер двести двенадцатый, второй этаж! Скорее! Утечка и отравление! — И, не слушая встревоженных вопросов: «кто говорит? кто говорит?», Баг отключился, а потом нажал на газ.
«Юлдуз» выпрыгнул из засады на дорогу и, взвизгнув шинами, мощно устремился вослед повозке такси. Сзади раздалось возмущенное «мя-а-а-а…»: Судья Ди спросонья грохнулся на пол.
— Извини, хвостатый преждерожденный… — пробормотал, обгоняя редкие повозки, Баг. — Извини. Так получилось… Где же он? А! Вот! — И человекоохранитель сбавил скорость.
Хоть что-то понятное: погоня.
А такси Гамсахуева тем временем уверенно свернуло к автобусному вокзалу — приземистому, утопающему в зелени зданию, вокруг которого толпились стада сверкающих разноцветных, зачастую — двухэтажных, дальнорейсовых автобусных повозок. Такси затормозило, Зия выпрыгнул и, вертя головой — явно выглядывал кого-то! — углубился в толпу: отсюда начинались маршруты в самые разные уголки Иерусалимского уезда, хоть в Кесарию, хоть на Иордан. Баг остановил «цзипучэ».
«Ну-ну… — подумал он, наблюдая, как Гамсахуев бродит среди людей. — Все интереснее и интереснее… Чем ты еще меня порадуешь, скорпион подколодный?»
И — скорпион тут же порадовал: из прохладных недр станции появился Мордехай Ванюшин. Какой-то перекошенный. Видимо, из-за солидного кожаного баула, снова отягощавшего правую руку престарелого цзиньши.
«Ага…» — Ланчжун напрягся.
Но никакого «ага» не случилось: увидев Ванюшина, Зия перестал метаться, но не пошел к своему благодетелю, а, наоборот — повернулся спиной и неторопливо направился к билетной кассе. Ванюшин же будто Гамсахуева и не видел: как шел себе, так и шел — натужной походкой, скособочась, — прямо к одному из автобусов.
«Иерусалим», — прочитал, сощурившись, название конечного пункта Баг. Оставалось только диву даваться: откуда Богдан мог знать?!
Пару минут спустя в тот же автобус сел и Гамсахуев. Ланчжун уже не удивился.
«Прямо шпионы какие-то… И все же: что, интересно, общего может быть у этих людей? Ну ладно, допустим, Ванюшин из жалости, просто не зная, с кем имеет дело, вывез скорпиона из Теплиса — от пьяных лопат его, понимаете ли, спасал. Или жена его наплела свободоробцу Будда знает что. Но теперь-то?..»
Ланчжун покосился на солнце. Пока до Иерусалима доедем, совсем темно станет. Нет, не придется спать этой ночью. Никак не придется.
Он позвонил Богдану.
— Они сели в иерусалимский автобус… Чтобы так точно предсказать поведение психа, надо самому слегка тронуться… У тебя как с головушкой, еч?..
«Чтобы поймать маньяка, надо пустить по следу маньяка», — внезапно вспомнились Багу слова из старой фильмы про варварских человекоохранителей: тамошний главный герой тоже считал, что нечего попусту стоять на пути у правосудия. Меж тем автобус закрыл двери и медленно, задом, стал выруливать на дорогу…
На шоссе ничего нового не произошло: автобус с Ванюшиным и Гамсахуевым уверенно скользил в сторону Иерусалима, на редких остановках подбирая новых путников; ни Мордехай, ни Зия покинуть салон не пытались. Баг лениво следил за изгибами дороги и откровенно скучал: подобная рутина его никогда не привлекала. Идиотизм происходящего настолько не укладывался в голове, что ланчжун бросил о том и думать. Вместо этого он взялся читать про себя «Сутру Лотоса». Отвлекло.
В Иерусалиме — уже в сумерках — Ванюшин и Гамсахуев вместе со всеми сошли; оба по-прежнему старательно не обращали друг на друга внимания, даже отправились в разные стороны: Мордехай со своим баулом медленно заковылял в сторону старого города, а Зия пропал в толчее одной из ближайших улочек.
«Ну и пожалуйста. — Баг отпил глоток воды из бутылки. — Никуда ты, красавец, от меня не денешься. Где один, там и второй…»
— Эй, хвостатый преждерожденный. Образец доблести и кот редких достоинств, — позвал он Судью Ди, смирно сидевшего сзади: тот противу обыкновения не выказывал никакого интереса к окружающим красотам и в окно не выглядывал, больше спал и, как казалось ланчжуну, о чем-то тяжко думал. — Пошли, ручной тигр. Пора науськать тебя на очередного мирного подданного. Время драть задницы.
Судья Ди без возражений полез в рюкзак.
…Сгущавшаяся темнота была ланчжуну на руку: тихо и незаметно скользил Баг от дома к дому, ловко просачивался сквозь плотную праздничную толпу, ни на мгновение не теряя Ванюшина из виду, а неподалеку от Гефсиманского сада, в сторону которого уверенно и все так же неторопливо следовал престарелый цзиньши, приметил и возникшего откуда-то сбоку Гамсахуева — Зия тоже приглядывал за физиком, но, в отличие от самого Ванюшина, был настороже. Оглядывался. Внезапно нырял в тень, где минуту стоял затаившись: следил оттуда за окружающими. А людей по мере подъема на Масличную гору становилось все меньше. Глядя на неловкие увертки Гамсахуева, Баг только хмыкнул: Зие, верно, казалось, что он здорово, надежно обезопасил себя и Ванюшина от возможного преследования.
«Как ребенок, право слово… — Наконец-то появились кусты, и ланчжун беззвучно в них погрузился, — Будто в прятки играет».
Баг уж раз десять имел полную возможность как следует дать по голове теплисскому скорпиону; Богдан, однако, просил о другом. И ланчжун продолжал сопровождать Гамсахуева.
Так они и шли: впереди, согнувшись под тяжестью ноши и откровенно изнемогая, плелся Ванюшин; за ним, на некотором удалении, следовал казавшийся себе очень хитроумным Зия Гамсахуев, а замыкал шествие александрийский человекоохранитель в отставке (даст Будда — временной), и из раскрытого рюкзака его выглядывал ручной тигр. Иногда Ванюшин останавливался: отдыхал, гора все же, подъем, — и тогда замирали оба его преследователя.
Потом, на вершине, все остановились: ланчжун слышал, как с Ванюшиным заговорил поджидавший его там предусмотрительный Богдан, слышал, как почти беззвучно чертыхнулся Зия, а потом что-то у цзиньши с минфа произошло, потому что Богдан вдруг… пошел прочь, оставив Мордехая в покое, — вот этого Баг уже решительно не понимал. Но долго удивляться ланчжуну не довелось — активизировался сидевший до того тихо Гамсахуев: сначала крадучись, а потом все быстрее, почти не таясь, он поспешил к оставшемуся в одиночестве Ванюшину.
Баг не стал его преследовать. Богдан оставил своего подопечного в покое — и Баг оставит. Ненадолго. И правильно: вскоре Зия вернулся, и в руке у него был баул Ванюшина. «Так он еще и багаж у благодетеля спер! — понял Баг с возмущением. — Ай да борец за национальное возрождение… Просто клейма ставить на скорпионе некуда!»
Пропустив горца мимо, Баг вышел на открытое место.
— Подданный Гамсахуев.
Тот вздрогнул, круто обернулся, непроизвольно пряча баул за спину.
— А?..
— Ага. — Баг шагнул к нему. — Вы куда-то торопитесь, подданный Гамсахуев?
— Я… Мне надо… — Тут у Зии округлились глаза: видимо, узнал прославленного на всю Ордусь заплечных дел мастера. Баг был уж без грима, а виделись недавно: в Теплисе.
— Это подождет, — кивнул Гамсахуеву Баг. — Это, право же, может подождать — то, что вам надо. Потому что кое-кто… хотел бы немедленно передать вам пламенный привет… — С этими словами ланчжун выпустил из рюкзака истомившегося в тесноте кота.
Судья Ди при виде обомлевшего погромщика мгновенно сделал хвост поленом, прижал уши, обнажил клыки и, пригнувшись, заурчал малой боевой песней. Мелкими шажками, стелясь по земле, стал приближаться.
— Палач… — прошипел вдруг Гамсахуев, сверля Бага взглядом. — Ютайский прихвостень… — И уронил баул на землю.
— Я прихвостень, а он хвостень, — указал на замершего в предпрыжковом состоянии кота ланчжун. — Вот и хвост у него опять же… А вы — мерзкий скорпион и обыкновенный вор. Вам разве мама в детстве не говорила, что брать чужое — нехорошо?
— Ненавижу!.. — выдохнул Зия и судорожно распахнул халат. Показалась рукоять кинжала. — Ненавижу! — Гамсахуев схватился за кинжал. — Прочь с дороги, не то я изрублю тебя и твоего мерзкого кота!
— Неужели? — искренне удивился Баг. — Надо же! И сколь мелко вы, подданный Гамсахуев, планируете нас изрубить?
Фамилию скорпиона Баг произнес особенно смачно.
— А! — гортанно выкрикнул горец и, выхватив кинжал, угрожающе воздел его над головой.
— Ди! — видя, что скорпион настроен решительно, обратился к коту ланчжун. Как там к Зие ни относись, в храбрости ему было не отказать. — Отойди в сторону, будь другом. Тут намечается скоротечное фехтование. Ди!! — крикнул Баг, видя, что длинный кинжал горца начал уже свое неумолимое движение в сторону кота.
Дальше все произошло очень быстро: Гамсахуев со всей дури обрушил оружие на Судью Ди, кот за долю мгновения до неизбежного разрубления высоко, на всех четырех лапах, подпрыгнул вверх, а потом прямо из воздуха — Баг только крякнул — пал коршуном на Зию и принялся драть его когтями.
Отставной человекоохранитель рванулся вперед. Ребром ладони ударил Гамсахуева по запястью. Кинжал выпал, а сам Зия слепо замахал руками, пытаясь добраться до кота. Вотще: Судья Ди царил везде — и спереди, и сзади, и по бокам. В пару мгновений Гамсахуев был изодран на совесть. Халат на его плечах висел клочьями. Кот упоенно пел боевую песнь.
Баг все же сдержал данное Судье еще в Теплисе слово.
Наконец борец за чистоту горного народонаселения повалился на четвереньки. Судья Ди мгновенно взлетел ему на загривок и впился зубами в шею. Гамсахуев окончательно обезумел.
— Уберите его! Уберите!!!
Это была уже капитуляция.
«Не лишился бы скорпион глаза, — озабоченно подумал Баг. — Должен же он полноценно рассмотреть неумолимое правосудие»…
— Вы, подданный, можете, конечно, сказать, что это нечестно, — наконец придержав кота за шкирку (а тот, в свою очередь, придерживал за шкирку Зию), сказал Гамсахуеву Баг. — Можете, конечно, сказать — а вы речистый, я слышал, — что вас подло затравили ручным тигром. Не дали благородно погибнуть с кинжалом в руке, как то и подобает мужчине. Но разве мужчины бьют беззащитных людей палками? Разве мужчины швыряют камни в окна? Разве мужчины отнимают вещи у немощных стариков? Было бы смешно, согласитесь, биться с вами благородным холодным оружием. С такого, как вы, и кота вполне достаточно. Тем более, у кота к вам самые серьезные претензии.
Даже если Зие и было что возразить, в тот момент он не нашелся. Все внимание Гамсахуева было сосредоточено на впившихся ему в шею маленьких, но острых клыках.
— Ди! — пошевелил Баг приникшего к горцу кота. — Мальчик мой, отпусти поганца. — Судья Ди лишь еще глубже вонзил когти: отпускать поганца кот явно не собирался. Зия взвыл. — Ну же, Ди. Слезай. Мы его сейчас свяжем. — Вдалеке послышалось приближающееся завывание сирены «скорой помощи»: видно, Богдан по телефону вызвал. — Ну вот, подданный, сюда уже спешат лекари. Не успеете помереть от потери вашей драгоценной крови…
Кое-как Судью Ди удалось оторвать от Гамсахуева — кот был уверен, что сделал еще далеко не все, что мог и должен, а потому ланчжуну тоже досталось; горец обессиленно распластался на земле. Человекоохранителю даже стало его немного жалко.
— Слушай… — Баг на вытянутой руке держал Судью Ди за шиворот. Тот желал биться дальше: напряженные лапы с обнаженными когтями грозно торчали в стороны. — Слушай, драгоценный кот. Ты что же, и меня полосовать будешь? — Ланчжун как следует встряхнул фувэйбина.
Драгоценный кот перестал рычать и посмотрел на хозяина. Потом расслабился и повис.
— Вот и хорошо… — Баг свободной рукой поднял рюкзак и запихал Судью Ди внутрь. Кот опять взъярился: возражал. «У него тоже путешествие не сложилось, — с неожиданным сочувствием подумал Баг, — вместо свадьбы сплошной мордобой…» — Эй, подданный, а вы куда направились? — наступил ланчжун подкованным каблуком на Гамсахуева, который, воспользовавшись паузой, решил было отползти за ближайший кипарис. — Мы с вами еще не закончили…
Когда Баг с шевелящимся рюкзаком под мышкой и баулом в руке появился на обзорной площадке, Ванюшина под присмотром взволнованного Богдана как раз закатывали на носилках в повозку скорой помощи.
Клацнула закрывшаяся дверь. Лекарь забрался в кабину. Луна равнодушно смотрела из бездонной черноты неба.
— Привет, еч.
— Привет… — Голос минфа был усталым донельзя, лицо — призрачно-белым. — А где этот?..
— Там лежит, — Баг мотнул головой в сторону кипарисов. — Я связал его. Все, что от него осталось. — И, видя, как друг меняется в лице, пояснил: — Не волнуйся, жив он, жив! Просто мой ручной тигр… как бы это сказать… оказался неожиданно талантлив и удивительно проворен. Ты скажи врачам, перевязать надо этого скорпиона, йодом залить.
— Н-да… — неопределенно протянул Богдан. — Судья Ди…
Кот коротко и раздраженно мяукнул.
— Насыщенная ночка. — Баг опустил ношу перед Оуянцевым. — Тяжелый… Все из-за этого, да?
— Да, — потерянно кивнул Богдан, глядя на баул.
— И что ты собираешься теперь с этим делать?
— Пока не знаю. — Богдан задумался. — Понимаешь, Баг… Иногда идеалы тебя спрашивают…
Гойберг.
Иерусалим, 16-е адара, позднее утро
— Ничего нельзя было сделать, к сожалению, — проговорил директор КУБа, словно бы в рассеянности перебирая лежащие перед ним на столе бумаги. — Врачи сказали мне потом, что такого обширного инфаркта они в жизни не видели. Сердце буквально лопнуло пополам… Это образ, конечно, но именно так мне и сказали.
— Ужасно, — серьезно ответил сидевший напротив него русский. — Я пытался до него дозвониться, когда мне показалось, что я более или менее понял его и созрел для личного разговора, — не получилось. Ну, думал, потом… А оказалось — вот как. Ужасно…
Он и впрямь выглядел подавленным.
— Хотите взглянуть на материалы вскрытия? — вдруг спросил Гойберг и чуть-чуть подвинул в сторону Оуянцева несколько бумажных листов. Чуть-чуть.
Русский удивленно воззрился на Гойберга.
— Я? — спросил он. — Да что я в них пойму? — Помолчал. — Мне вполне достаточно того, что вы рассказали…
Гойберг смутился.
— Мне показалось… — неловко проговорил он. — Как бы это сказать…
— Что показалось? — попытался помочь ему Оуянцев.
— Нет, ничего, — оборвал себя Гойберг и сразу сам ощутил облегчение оттого, что отказался от мысли произнести явную глупость вслух. «Если бы кто-то приписал мне подобные подозрения — я бы обиделся смертельно, — подумал он. — Так почему я едва не приписал их ему?»
Варварская демократическая пресса уже охрипла, захлебываясь версиями относительно того, кто и чьими руками убил великого свободоробца. То ли ютаи руками русских спецслужб, то ли имперский центр руками ютайских реаниматоров… Что же нам с ним теперь, думал Гойберг, вместо того, чтобы уважать друг друга — вечно подозревать друг друга?
Я — не буду, решительно сказал он себе. Оуянцев — как хочет, а я не буду…
Но все же, все же… В случайность встречи на Масличной горе двух заезжих друзей-александрийцев с ютаененавистником номер один и накануне объявленным во всеордусскии розыск зачинщиком теплисского погрома ни один нормальный человек не смог бы поверить.
Даже трудно сделать вид, что веришь.
— И, однако ж, вы не все мне рассказали, еч Богдан, — укоризненно заметил Гойберг.
Оуянцев посмотрел кубисту в глаза серьезно и грустно.
— Все человек рассказывает только Богу.
Гойберг сразу встал. Оуянцев тоже сразу встал.
— Тем с большим нетерпением я буду ждать вашей книги, — сказал Гойберг, и голос его наполнился официальным, отстраненным радушием. — Говорят, именно в книгах люди откровенны не меньше, чем с Богом. Вы теперь в Эйлат?
— Да, — ответил Оуянцев. — Через два часа вылетаю… Вечер проведу с семьей.
— Соскучились?
— Очень.
— В Александрию возвращаетесь послезавтра?
Оуянцев улыбнулся.
— Все-то вы знаете, еч Арон.
Гойберг с некоторой долей сарказма улыбнулся в ответ.
— Что ж, надеюсь когда-нибудь снова увидеть вас гостем на нашей земле, — проговорил он. Он совсем не хотел этого, но какой-то инстинкт, что ли, все же заставил его едва ощутимо и совершенно непроизвольно подчеркнуть голосом слово «нашей».
Русский на миг запнулся и потом вдруг почти впопад ответил:
— Башана хабаа б'Ирушалаим[144].
Его иврит был ужасен — но, вероятно, ничем не ужаснее русского, на котором Гойберг, незаметно для стороннего глаза напрягши все силы своей профессиональной памяти, после едва уловимой заминки все же сумел ответить более или менее достойно:
— За Русь-матушку, за князя-батюшку!
Потом они обменялись рукопожатием и долго не могли разомкнуть рук, потому что каждый боялся, первым потянув ладонь назад, обидеть другого.
Князь Сосипатр.
Александрия, четыре дня спустя, утро
«…Непосредственно же перед своей скоропостижной кончиной преждерожденный М.Ф. Ванюшин убедительно доказал мне, что указанное явление вполне могло быть вызвано природными факторами, например встречей топливного бака с микроколлапсаром радиусом в несколько так называемых ангстрем. Надо полагать, дальнейшие изыскания в данном направлении помогут уточнить эти приблизительные параметры. Во всяком случае, считаю доказанным, что изделие „Снег“, противу моих первоначальных предположений, никогда не находилось в распоряжении преждерожденного М.Ф. Ванюшина, и могу с полной ответственностью утверждать, что оно действительно было уничтожено преждерожденным С.С. Гречкосеем и не существует более. Все подозрения относительно того, что указанный преждерожденный С.С. Гречкосей с той или иной целью грешил против истины, утверждая, будто уничтожил изделие, я отметаю ныне как совершенно безосновательные. Считаю своим прямым долгом подчеркнуть, что ни доброе имя покойного преждерожденного М.Ф. Ванюшина, ни доброе имя преждерожденного С.С. Гречкосея, как показало проведенное расследование, ничем не запятнаны…»
Молодой князь дважды прочел отчет Оуянцева-Сю. Встал из-за письменного стола; медленно прошелся по кабинету, большому, полному света и воздуха, но обставленному с подчеркнутой аскетичностью. Несколько минут стоял у одного из широких окон, выходящих на Суомский залив. Необозримая плоская громада серого ноздреватого льда томилась на промозглом весеннем ветру под широким, мутно-солнечным небом. Князь, опустив глаза и пристально глядя на свои руки, в задумчивости несколько раз сжал и растопырил пальцы. Потом вернулся к столу, нажал кнопку вызова секретаря и, когда тот явился, повелел, срочно найдя начальника Управления внутренней охраны Гадаборцева, передать, что князь милостиво разрешает ему немедленную аудиенцию.
Баг.
Александрия, седмицу спустя, вечер
Весна зигзагами спешила в Александрию Невскую. Ночи мало-помалу становились короче, а дни — длиннее и вроде бы даже теплее. Природа нетерпеливо ждала очередного обновления.
Баг сидел у приоткрытой двери на террасу, наслаждался тишиной и покоем — и бодро тянувшим в комнату зябким мартовским ветерком, предвещавшим погожие деньки. Судья Ди уже третий час шнырял где-то там, на улице.
Все было позади: Теплис, Иерусалим, Ванюшин, Магда… изделие «Снег», которого, как намекнул Богдан (а Баг понял с полуслова), — не было… Зия Гамсахуев, переданный по инстанциям… странная с ним история вышла, многозначительная… Баг, конечно, не Богдан; тот, похоже, на место любого заблужденца себя поставить может, а потом как начнет ему, заблужденцу-то, сочувствовать, как начнет страдать: «Ты знаешь, еч, ведь он по-своему был прав… Несчастный, совершенно одинокий…» Богдану хорошо психологизировать: он не был в Теплисе, не видел, как у всех этих якобы несчастных пена бешенства брызжет с губ… И все же, как ни крути, не вор Зия и не жулик. Поменьше бы ему праведной ярости да побольше ума — глядишь, так и остался бы, как был, хорошим человеком…
А пару дней назад Бага вызвал шилан Алимагомедов и, не скрывая радости, повелел немедля вернуться из бессрочного отпуска к деятельной службе. «Ты, я вижу, все равно… — буркнул Алимагомедов. — Все равно служишь…» Баг лишь скупо улыбнулся в ответ. Таково мое предназначение, мог бы он сказать шилану. Единственное предназначение. Кто-то рожден пасти коз, кто-то — выпиливать лобзиком, а он, Баг, рожден оберегать народный покой. Карма. Но Баг промолчал. «Ну ты это… — добавил Алимагомедов после неловкой паузы: шилан не умел и не любил извиняться. Да и Баг не терпел лишних слов. — Ты уж не ломай без необходимости подданным руки да ноги, ладно?» — И двинул через стол пайцзу, честно сданную Багом по принадлежности сразу по возвращении из Яффо. «Не буду», — уже шире улыбнулся восстановленный в правах ланчжун. «Ну и славно», — улыбнулся в ответ Алимагомедов. «Если они не будут стоять на пути правосудия», — уточнил Баг, закрывая за собой дверь кабинета — чтобы начальник не успел возразить…
Ночь овладела городом. В глиняном чайнике исходил паром «золотой пуэр». Было легко и привольно. Впереди ждала целая жизнь.
В темноте дверного проема соткалась морда Судьи Ди: кот внимательно смотрел на хозяина. В глазах его был вопрос.
— Ну? — спросил Баг. — Проголодался, тигр? Жаждешь питания, богатый кыс-кыс, да, нет? Может, пива налить, э?
Странно, но магическое слово «пиво» не оказало на хвостатого фувэйбина привычного оживляющего воздействия: кот продолжал смотреть на ланчжуна — пристально, выжидательно.
— Та-а-ак… — Баг поставил чашку. — Что ты еще натворил? Ну заходи давай. Рассказывай.
Судья Ди словно того только и ждал: медленно вдвинулся в комнату и сел напротив. Баг усмехнулся.
— Мой хвостатый друг… Было бы значительно проще, если бы ты перестал лениться и уже начал таки говорить наконец. Тогда бы мне не пришлось расшифровывать твои гримасы… Так в чем дело?
Кот обернулся к террасе, коротко — Багу показалось: нежно, приглашающе — мяукнул. И тогда в круг света от лампы робко ступила кошка — меньше рослого и по-кошачьи могучего Судьи раза в полтора, дымчатая, хрупкая и изящная. И, судя по всему, — совершенно беспородная.
Пришелица мягко скользнула к Судье Ди и грациозно уселась рядом, Фувэйбин покровительственно муркнул в ее сторону, а потом сызнова уставился на хозяина. Вот. Она. Жить со мной будет, — прочитал ланчжун в его взоре. И до того умильно смотрелась эта странная парочка, что Баг расхохотался. Кошки тем не менее смотрели серьезно.
— Быстро же ты утешился, хвостатый преждерожденный благородных кровей, — отсмеявшись, покрутил головой ланчжун. — А что, если я скажу тебе: а ну гони ее прочь?
По морде Судьи Ди было ясно: так он этого не оставит.
— Ну ты хоть уверен… в своих чувствах?
Кот подошел к хозяину и прыгнул ему на колени. Уверен, говорили его бесстыжие глаза.
— Ладно, — махнул рукой Баг. — Живите… кошачья семья. Как у вас все просто! Имя-то есть у твоей дамы сердца? Или будем ее по старинке Муркой звать?
Дымчатая кошечка против Мурки, кажется, не возражала.
— Так что же ты? — Ланчжун спихнул Судью Ди на пол. — Давай, прояви сообразную вежливость, покажи девушке апартаменты… Милостивая Гуаньинь, что будет с моим любимым диваном! — пробормотал он, глядя вослед потрусившим на кухню хвостатым.
Баг вдруг понял, что широко, до ушей улыбается.
Эпилог
Мордехай да Магда
Окончание
Солнце шпарило с неба, точно кипяток, и купол мечети Омара вдали сиял тульским самоваром. По Мордехаевой аллее, шедшей поверху Масличной горы от смотровой площадки к кипарисовой роще — аллее, высаженной совсем недавно и еще не дававшей никакой тени, — медленно шагали несколько человек.
Слева шел Мокий Нилыч. Ему было, быть может, грустнее всех, хоть он-то как раз и не имел к событиям последнего адара ни малейшего отношения, — но поди это объясни человеку, который сам чувствует себя имеющим отношение к любому непорядку и любому нестроению в своей стране. За этикой в Александрийском улусе без малого два десятка лет надзирал — а тут проглядел такое среди собственных единородцев… Это же уму непостижимо! Казалось бы, нет никаких причин для государственного вмешательства — просто свобода: один говорит что-то, другие кто его не слушает, кто слушает да возражает, и все вроде бы довольны, никто никого не давит. А вон как обернулось…
Между Мокием Ниловичем и Багом шагал Мустафа. Он и понятия не имел, что обязан молча идущему рядом Багу жизнью — если бы тот не вызвал, рискуя упустить Зию, службу спасения, Мустафа наверняка истек бы кровью, лежа без сознания на полу в номере двести двенадцать гостиницы «Мизрах». Потом Мустафу даже хотели представить к почетному знаку за тяжкое ранение при исполнении служебных обязанностей; события были поняты так, что честолюбивый молодой офицер погорячился, когда решил задержать опасного преступника в одиночку, не вызывая группы захвата, и поплатился на свою порывистость. У Мустафы не хватило духу разуверить начальство; он лишь наотрез, пригрозив выходом в отставку, отказался от памятного знака, объяснив это тем, что глупость, каковую он совершил, пойдя один, не может быть отмечаема наградами и его, скорее, даже в звании понизить следует… Впрочем, в звании Мустафу не понизили, и через два месяца он вернулся в строй. Мустафа был уверен, что никому на свете не ведомы его тогдашние внутренние борения и тайные поступки, и никому никогда не станут ведомы…
Относительно Богдана Мустафа так и не смог понять, что тому известно, что — нет; держал он себя с Богданом с наивозможной почтительностью, и все равно — стыдно было нестерпимо. Как мог он тогда, кадровый работник КУБа с немалым уже опытом, допустить подобный прокол — принять умного друга за хитрого врага, а хитрого врага за не очень умного, по недомыслию наделавшего ошибок друга? Воистину, шайтан напустил туману в глаза — другого объяснения просто не подобрать…
С фон Шнобельштемпелем на контакт Мустафа более не выходил. С подачи Мустафы немца взяли под столь плотный кубок, что теперь маститый журналист, сам того не ведая, гнал на Запад лишь информацию, которую КУБ по тем или иным причинам хотел вбросить через западные газеты; да и не только для газет подбрасывал ему сведения Иерусалимский КУБ…
В конце концов, не зря же Учитель сказал: «Лишь ту ошибку, которую человек не исправил, можно и впрямь назвать его ошибкою…»[145]
Баг шел сам по себе: ни на руках у него, ни рядом с ним Судьи Ди не было. Хвостатому фувэйбину не грозили теперь ни одиночество, ни неухоженность. Кошачьего князя было на кого оставить: новобрачные трогательно заботились друг о друге, сюцай же Елюй отнесся к появлению дымчатой Мурки с полным восторгом, и в отсутствие Бага кошачья семья невозбранно находила приют в его ученых апартаментах. И драла когтями его диван.
Баг шел и думал о том, как все-таки некоторые люди любят усложнять жизнь. И себе, и, что самое неприятное, окружающим. Но вот странное дело — чем человек лучше, тем с ним сложнее… Есть тут некая несправедливость, и что с ней делать — непонятно. Как легко было бы жить, как бодро и безболезненно катился бы мир в светлое будущее, если бы наоборот: чем лучше человек — тем с ним проще!
Вцепившись в руку Богдана, шагала Ангелина, от избытка восторга подпрыгивая или пританцовывая на ходу; жара ей была нипочем. Тут, на горище, она в тот раз не побывала. Красивенный город внизу млел и трепетал в блеклой знойной дымке, сверкала каленая зелень листвы. А дома листья жмыхаются на мокром асфальте, как тряпочки, даром что июль; и на лето уже иксы задали! Впрочем, от иксов так на так никуда не удрать, папа же сказал: возьму — но с условием… Знаем мы эти его условия. Заранее и досконально. Будто от взрослых можно ожидать хоть какого-то разнообразия… Что делать — придется выполнять. Увидев Иерусалим так вот запросто, ни в какую нельзя потом получать тройки, тут папа прав. Сяо есть сяо.
В свободной руке Богдан нес цветы, и потому Фирузе сама держала его под локоть. Недавно Фирузе набрела в сети на гламурный дамский журнал «Урода люду», где с продолжением начали выходить главы из книги, только что написанной Жанной; реклама гласила, что за саму книгу уже дерутся несколько издательств, обещая баснословные гонорары. Политические сентенции и интимные откровения бывшей младшей сестренки, ставшей теперь знаменитостью — ненадолго, Фирузе была в том уверена, — мало волновали верную супругу Богдана, она их и не запомнила. С нее хватило заголовка: «Я была женой ордусского особиста» (а ведь Жанна помнилась такой славной девушкой и такой любящей женой — пока не сбежала, убоявшись сложностей, и не дала свободной прессе задурить себе голову). Куда важней было другое. У Жанны сын от Богдана. Теперь муж и подавно не сможет о них не думать. И самое-то нелепое: если бы он смог о них не думать, то был бы плохим человеком! «А я же первая не хочу, чтобы он стал плохим человеком…» Как тут быть? Фирузе спрашивала Аллаха не раз и не два, молилась, думала, снова молилась — и ничего не могла придумать, и потому сейчас просто прижималась к мужу плотнее, плотнее…
Вот здесь я стоял, думал Богдан. А вот здесь — он. Богдан уже устал казнить себя за то, что все-таки не сумел… Наверное, суметь было невозможно — слишком поздно они повстречались; тремя бы, ну, двумя годами раньше, пока ожесточение еще не вскипело до тех последних градусов, за коими — точка невозврата… А тогда уже было поздно. Но все эти самоуговоры помогали мало. Не сумел. Вот факт. Остальное — слова.
Вот за этим кипарисом я стоял…
Из-за кипариса медленно, едва передвигая ноги, вышла сгорбленная старуха в неровно застегнутом зимнем пальто. Стуча допотопной клюкой в асфальт и ожесточенно дымя папиросой, она, будто не видя идущих ей навстречу людей, глядя сквозь них, встала посреди дороги. Все невольно замедлили шаг, а потом молча, не сговариваясь, разомкнулись, с двух сторон огибая нелепую женщину, торчавшую, точно костлявый полусогнутый палец. Казалось, все обойдется. Но когда они поравнялись, старуха вдруг с неожиданным проворством отщелкнула прямо на прокаленную солнцем комковатую землю дымящийся окурок и, выбрав отчего-то Богдана — может, потому, что он единственный из всех был в очках, может, он оказался ближе, а может, еще по какой причине, — иссохшей воробьиной рукой схватила его за воротник.
Богдан сразу остановился. Остальные остановились тоже. Тяжело дыша в лицо Богдану кислым табачным чадом, женщина некоторое время со странной, безнадежной пытливостью вглядывалась снизу вверх в его лицо.
А Богдан, не говоря ни слова, смотрел в лицо ей — когда-то, вне всяких сомнений, красивое и одухотворенное, но сгноенное долгой гангреной беспросветной, безутешной ненависти. В мутных глазах старухи медленно проступило какое-то чувство — наверное, последнее уцелевшее из всех ее некогда пылких человеческих чувств.
— Покайся, ютайская морда, — требовательно велела она и немощно встряхнула Богдана.
— Хорошо, — негромко ответил Богдан, поправив очки, — Вот только цветы ему отнесу — и обязательно.
— Цветы можно мне, — сказала старуха. — Мы с ним одно и то же.
— Я знаю, — мягко ответил Богдан. — Но все-таки я лучше ему.
Несколько мгновении она еще держала его, потом отпустила, снова сгорбилась и пошла прочь, стуча клюкою, мотая головой и что-то невнятно и грозно бормоча себе под нос. Короткая тень черной кошкой терлась у ее ног.
А они, невольно переведя дух и будто заново ощутив, какой чистый и сладкий воздух тут, на вершине, вошли в рощу.
Ютайская вера не одобряет так любимых европейцами еще с античных времен грудастых и бедрастых истуканов; так ютаям заповедано исстари. «Твердо держите в душах ваших, что вы не видели никакого образа в тот день, когда говорил к вам Господь на Хориве из среды огня, дабы вы не развратились и не сделали себе изваяний, изображений какого-либо кумира, представляющих мужчину или женщину…»[146] Что тут скажешь? В общем, правильные слова. Русским, например, чьи иконы столь далеки от мясной анатомии, это понять легко…
Не пошли против обычая и здесь.
На том самом месте, где взорвалось сердце Мордехая, стоял каменный обелиск — невысокий, чтобы ни в коем случае никому не приходилось смотреть на него снизу вверх, ибо не в характере Мордехая было заноситься. Обелиск был прост и скромен и украшен лишь надписью на четырех языках:
Не за поступки,но за чистоту помыслов,самопожертвованиеиверность своей любви.«Вспомни великую его ученость и не вспоминай о поступках его!»[147]Хагига, 15.
Некоторое время, склонивши головы, все шестеро молча стояли подле обелиска. Потом Богдан, осторожно высвободив ладонь из пальчиков присмиревшей Ангелины, шагнул вперед и, подойдя к громоздящемуся перед обелиском стогу южных бутонов, огромных и ярких, как разноцветные праздничные фонари, с коротким поклоном положил на него скромный букет русских полевых цветов.
Ромашки, васильки, колокольчики…
Иван-да-марья.
Положил — и отступил назад.
Ангелина дернула его за руку:
— Пап!
Богдан не ответил.
— Ну пап!
— Что? — спросил Богдан. Оглушительным шепотом Ангелина спросила:
— Почему эта тетя назвала тебя ютайской мордой?
— Ютаи и русские очень похожи, — ответил Богдан. — Тетя старенькая, у нее глазки плохо видят — вот она и перепутала.
— А-а… — сказала Ангелина.
Отдельно про морду дочь не стала спрашивать. Наверное, это она решила додумать сама.
Шамбала, февраль — май 2005
ПРИЛОЖЕНИЕ 1
Об Аврааме и его семье
Быт. 13
14. И сказал Господь Авраму: возведи очи твои и с места, на котором ты теперь, посмотри к северу и к югу, и к востоку и к западу;
15. ибо всю землю, которую ты видишь, тебе дам Я и потомству твоему навеки,
16. и сделаю потомство твое, как песок земной; если кто может сосчитать песок земной, то и потомство твое сочтено будет.
Быт. 15
3. И сказал Аврам: вот, Ты не дал мне потомства, и вот, домочадец мой наследник мой.
4. И было слово Господа к нему, и сказано: не будет он твоим наследником, но тот, кто произойдет из чресл твоих, будет твоим наследником.
5. И вывел его вон и сказал: посмотри на небо и сосчитай звезды, если ты можешь счесть их. И сказал ему: столько будет у тебя потомков.
6. Аврам поверил Господу, и Он вменил ему это в праведность.
Быт. 16
1. Но Сара, жена Аврамова, не рождала ему. У ней была служанка Египтянка, именем Агарь.
2. И сказала Сара Авраму: вот, Господь заключил чрево мое, чтобы мне не рождать; войди же к служанке моей: может быть, я буду иметь детей от нее[148]. Аврам послушался слов Сары.
3. И взяла Сара, жена Аврамова, служанку свою, Египтянку Агарь, по истечении десяти лет пребывания Аврамова в земле Ханаанской, и дала ее Авраму, мужу своему, в жены.
4. Он вошел к Агари, и она зачала. Увидев же, что зачала, она стала презирать госпожу свою.
5. И сказала Сара Авраму: в обиде моей ты виновен; я отдала служанку мою в недро твое; а она, увидев, что зачала, стала презирать меня; Господь пусть будет судьею между мною и между тобою.
6. Аврам сказал Саре: вот, служанка твоя в твоих руках; делай с нею, что тебе угодно. И Сара стала притеснять ее, и она убежала от нее.
7. И нашел ее Ангел Господень у источника воды в пустыне, у источника на дороге к Суру.
8. И сказал ей: Агарь, служанка Сарина! откуда ты пришла и куда идешь? Она сказала: я бегу от лица Сары, госпожи моей.
9. Ангел Господень сказал ей: возвратись к госпоже своей и покорись ей.
10. И сказал ей Ангел Господень: умножая умножу потомство твое, так что нельзя будет и счесть его от множества.
11. И еще сказал ей Ангел Господень: вот, ты беременна, и родишь сына, и наречешь ему имя Измаил[149], ибо услышал Господь страдание твое;
12. он будет между людьми, как дикий осел; руки его на всех, и руки всех на него; жить будет он пред лицем всех братьев своих.
Быт. 17
3. И пал Аврам на лице свое. Бог… сказал:
4. Я — вот завет Мой с тобою: ты будешь отцом множества народов,
5. и не будешь ты больше называться Аврамом, но будет тебе имя: Авраам[150], ибо Я сделаю тебя отцом множества народов…
15. И сказал Бог Аврааму: Сару, жену твою, не называй Сарою, но да будет имя ей: Сарра[151];
16. Я благословлю ее и дам тебе от нее сына; благословлю ее, и произойдут от нее народы, и цари народов произойдут от нее.
17. И пал Авраам на лице свое, и рассмеялся, и сказал сам в себе: неужели от столетнего будет сын? и Сарра, девяностолетняя, неужели родит?
18. И сказал Авраам Богу: о, хотя бы Измаил был жив пред лицем Твоим!
19. Бог же сказал: именно Сарра, жена твоя, родит тебе сына, и ты наречешь ему имя: Исаак; и поставлю завет Мой с ним заветом вечным и потомству его после него.
20. И о Измаиле Я услышал тебя: вот, Я благословлю его, и возращу его, и весьма, весьма размножу; двенадцать князей родятся от него; и Я произведу от него великий народ.
21. Но завет Мой поставлю с Исааком, которого родит тебе Сарра в сие самое время на другой год.
Быт. 21
1. И призрел Господь на Сарру, как сказал; и сделал Господь Сарре, как говорил.
2. Сарра зачала и родила Аврааму сына в старости его во время, о котором говорил ему Бог;
3. и нарек Авраам имя сыну своему, родившемуся у него, которого родила ему Сарра, Исаак[152];
4 и обрезал Авраам Исаака, сына своего, в восьмой день, как заповедал ему Бог.
5. Авраам был ста лет, когда родился у него Исаак, сын его.
6. И сказала Сарра: смех сделал мне Бог; кто ни услышит обо мне, рассмеется.
7. И сказала: кто сказал бы Аврааму: Сарра будет кормить детей грудью? ибо в старости его я родила сына.
9. И увидела Сарра, что сын Агари Египтянки, которого она родила Аврааму, насмехается,
10. и сказала Аврааму: выгони эту рабыню и сына ее, ибо не наследует сын рабыни сей с сыном моим Исааком.
11. И показалось это Аврааму весьма неприятным ради сына его.
12. Но Бог сказал Аврааму: не огорчайся ради отрока и рабыни твоей; во всем, что скажет тебе Сарра, слушайся голоса ее, ибо в Исааке наречется тебе семя;
13. и от сына рабыни Я произведу народ, потому что он семя твое.
14. Авраам встал рано утром, и взял хлеба и мех воды, и дал Агари, положив ей на плечи, и отрока, и отпустил ее. Она пошла, и заблудилась в пустыне Беер-Шева;
15. и не стало воды в мехе, и она оставила отрока под одним кустом;
16. и пошла, села вдали, в расстоянии на один выстрел из лука. Ибо она сказала: не хочу видеть смерти отрока. И она села против, и подняла вопль, и плакала;
17. и услышал Бог голос отрока; и Ангел Божий с неба воззвал к Агари и сказал ей: что с тобою, Агарь? не бойся; Бог услышал голос отрока оттуда, где он находится;
18. встань, подними отрока и возьми его за руку, ибо Я произведу от него великий народ.
Быт. 25
8. и скончался Авраам, и умер в старости доброй, престарелый и насыщенный жизнью, и приложился к народу своему.
9. И погребли его Исаак и Измаил, сыновья его…
17. Лет же жизни Измайловой было сто тридцать семь лет; и скончался он, и умер, и приложился к народу своему.
18. Они жили[153] от Хавилы до Сура, что пред Египтом, как идешь к Ассирии[154]. Они поселились пред лицем всех братьев своих.
Об Иосифе и Египте
Быт. 37
24. И взяли его[155] и бросили его в ров; ров же тот был пуст; воды в нем не было.
25. И сели они есть хлеб, и, взглянув, увидели, вот, идет из Галаада караван Измаильтян[156], и верблюды их несут стираксу[157], бальзам и ладан: идут они отвезти это в Египет.
26. И сказал Иуда братьям своим: что пользы, если мы убьем брата нашего и скроем кровь его?
27. Пойдем, продадим его Измаильтянам, а руки наши да не будут на нем, ибо он брат наш, плоть наша. Братья его послушались.
Быт. 43
32. И подали ему[158] особо, и им[159] особо, и Египтянам, обедавшим с ним, особо, ибо Египтяне не могут есть с Евреями, потому что это мерзость для Египтян.
Быт. 45
4. И сказал Иосиф братьям своим: подойдите ко мне. Они подошли. Он сказал: я — Иосиф, брат ваш, которого вы продали в Египет;
5. но теперь не печальтесь и не жалейте о том, что вы продали меня сюда, потому что Бог послал меня перед вами для сохранения вашей жизни;
6. ибо теперь два года голода на земле: еще пять лет, в которые ни орать, ни жать не будут;
7. Бог послал меня перед вами, чтобы оставить вас на земле и сохранить вашу жизнь великим избавлением.
17. И сказал фараон Иосифу: скажи братьям твоим: вот что сделайте: навьючьте скот ваш, и ступайте в землю Ханаанскую;
18. и возьмите отца вашего и семейства ваши и придите ко мне; я дам вам лучшее в земле Египетской, и вы будете есть тук[160] земли.
20. и не жалейте вещей ваших, ибо лучшее из всей земли Египетской дам вам.
Быт. 46
2. И сказал Бог Израилю[161] в видении ночном: Иаков! Иаков! Он сказал: вот я.
3. Бог сказал: Я Бог, Бог отца твоего; не бойся идти в Египет, ибо там произведу от тебя народ великий;
4. Я пойду с тобою в Египет, Я и выведу тебя обратно.
27. Всех душ дома Иаковлева, перешедших в Египет, было семьдесят.
Быт. 47
5. И сказал фараон Иосифу: отец твой и братья твои пришли к тебе;
6. земля Египетская пред тобою; на лучшем месте земли посели отца твоего и братьев твоих…
Быт. 48
21. И сказал Израиль Иосифу: вот, я умираю; и Бог будет с вами и возвратит вас в землю отцов ваших…
Быт. 50
24. И сказал Иосиф братьям своим: я умираю, но Бог посетит вас и выведет вас из земли сей в землю, о которой клялся Аврааму, Исааку и Иакову.
Исх. 1
7. Сыны Израилевы расплодились и размножились, и возросли и усилились чрезвычайно, и наполнилась ими земля та.
8. И восстал в Египте новый царь, который не знал Иосифа,
9. и сказал народу своему: вот, народ сынов Израилевых многочислен и сильнее нас;
10. перехитрим же его, чтобы он не размножался; иначе, когда случится война, соединится и он с нашими неприятелями, и вооружится против нас, и выйдет из земли нашей.
Исх. 3
15. И сказал еще Бог Моисею…
19. Я знаю, что царь Египетский не позволит вам идти, если не принудить его рукою крепкою;
20. и простру руку Мою и поражу Египет всеми чудесами Моими, которые сделаю среди его; и после того он отпустит вас.
ПРИЛОЖЕНИЕ 2
Об иероглифе жэнь
Термин жэнь является одним из основополагающих в конфуцианстве, однако его переводы на европейские языки рознятся, а дать адекватный перевод невозможно в принципе. Все европейские варианты («гуманность», «человеколюбие» и пр.) неустранимо искажают его смысл.
Иероглиф состоит из двух частей, отчетливо видимых: «человек» слева и «двойка» справа. Он обозначает — или, вернее, символизирует — разом весь комплекс мотиваций, действий, сдерживающих факторов, способов выражения своих мыслей и желаний и так далее, который способен обеспечить устойчивое и по возможности бесконфликтное взаимодействие двух (а в широком смысле — любого количества; тут важно, что более одного, ибо, как известно из Лао-цзы, одно породило два) любых, произвольно взятых людей вне зависимости от соотношения их социальных статусов, национальной или религиозной принадлежности и прочих разделяющих моментов.
Как обычно и бывает, чем более углубленный анализ иероглифа мы предпримем, тем больше анализ этот сулит сюрпризов, которые всегда радостны для пытливого ума. Так, например, легко заметить, что двойка в Китае, в отличие от, например, римской (II), ориентирована не вертикально, а горизонтально. Это недвусмысленно намекает на то, что в Европе двое индивидуумов еще по крайней мере с римских времен интуитивно воспринимались как равные, один с одной стороны, другой — с противоположной. Это насквозь пронизало европейскую цивилизацию, например, таким неотменяемым и неизживаемым ее атрибутом, как понятие «правого уклона» и «левого уклона» со всеми вытекающими отсюда последствиями (вечное наше «сторонник» и «противник» — отсюда же; кто не с твоей стороны, тот с другой стороны, стало быть, противник, — а ведь это абсурд!). В наше время попытки преодолеть эту неизбывную и, очевидно, опасную рознь привели к не менее опасному результату — доведенной до абсурда политкорректности, то есть отрицанию вообще всяких различий между якобы равными; и потому уже считается, скажем, недемократичным ставить детям оценки за знания — ведь тройкой ты унижаешь неуча по сравнению с отличником, а они должны быть равны! Понятно, что такой подход приводит лишь к доминированию троечников. Троечников в любых занятиях — и по алгебре, и по литературе, и по способностям к творчеству, и по способности любить… Это далеко может завести. Собственно, уже заводит. Те, кто хуже или глупее, очень ловко научились пользоваться этой привилегией, дающей именно им массу преимуществ. Я ничего не умею, но меня не назначают руководить тем, что я не умею делать, — меня дискриминируют! Я хам и сволочь, и кто-то предпочел мне порядочного и доброго умницу — меня дискриминируют!
В Китае же один из двух обязательно, неизбежно, по определению — ближе к Небу, другой ближе к Земле; один — старше, другой — младше. Да, они неравны, то есть не одинаковы, они лишь взаимодополнительны; зато их и не разносит в стороны. Поэтому поведение жэнь, обеспечивающее ненасильственную взаимодополнительность, отнюдь не является одним и тем же для обоих поведением. Это чрезвычайно существенный момент: индивидуумы в равной степени обязаны реализовывать в своем поведении жэнь, но это не значит, что они обязаны вести себя одинаково, равным образом. Наоборот, равенство обязанностей по реализации жэнь приводит к неравенству в поведении. Потому что, говоря обобщенно, тот, кто ближе к Небу, естественным образом берет на себя, насколько он в состоянии и насколько требует ситуация, функции Неба, тот, кто ближе к Земле, — функции Земли, и так далее.
Уклонение от нормы жэнь порождает конфликты, а следование ей — минимизирует возможность их возникновения. Норма же правого и левого уклонов несет семена конфликтов уже в себе самой.
Размышляя над простенькой разницей в начертании двух черточек, можно прийти к еще более интересным соображениям. Ну, например. Известно, что у всех стадных животных, начиная уже, скажем, с крыс и кончая обезьянами и человеком, всегда существует достаточно сложное разделение ролей в группе. Ролевое распределение, неравенство функций и обязанностей естественно для всякого коллектива. Это неравенство неизбывно и неотменяемо, оно только и обеспечивает слаженную жизнь всей группы в целом. Но как раз оно-то и выражается горизонтальным пониманием двойки. Вертикальное же ее понимание чревато тем, что и произошло с европейской цивилизацией: всякий равный всем, но единственный для себя самого, противопоставляющий себя всем остальным индивидуум начинает стремиться (и общество, грозя ему понятиями «лузера» и «лузерства», прямо вынуждает его к этому) играть все роли разом, причем в каждой пытаясь достичь первенства.
Эти попытки противоестественны, они не в согласии с самой природой стадного животного. Итог — повальное психическое нездоровье, постоянные депрессии, срывы, мании, немотивированная и истеричная агрессия, ярче всего проявляющаяся в ставших уже системой (особенно в США — стране наиболее полной индивидуальной свободы и наибольшего ужаса перед перспективой оказаться «лузером») «школьных расстрелах».
В свете того же как нельзя лучше видна нелепость былых восхищений взглядами, которые разделялись в свое время, например, даже такими людьми, как академик Сахаров, а кое-где модными и по сей день. «К замечаниям о статье Михайлова. Цитата: „Родина — не национальное и не географическое понятие. Родина — это свобода!“ Как хорошо!»[162]
Поняв жэнь, понимаешь — это все равно что сказать: «Семья — не мама и не отец, не муж и не жена, и не дети. Семья — это я!» Теперь мы уже отлично знаем, что происходит с теми семьями, в которых начинают царить подобные доктрины — и что там получается насчет деторождения, а значит — и насчет будущего…
Так что глубокомысленная медитация над простым, казалось бы, иероглифом — не метафора и уж, конечно, не красивое безделье. Многое можно понять, сидя в задумчивом покое и просто глядя на иероглиф жэнь…
СПИСОК
РЕКОМЕНДОВАННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ:
Гильденштедт И.А. Путешествие по Кавказу в 1770 — 1773 гг. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2002.
Дубнов С.М. Новейшая история еврейского народа от французской революции до наших дней: В 3 т. М.: Гешарим, 2002.
Мартынов А.С. Конфуцианство: «Лунь юй»: В 2 т. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2001.
Броневский С.М. Новейшие известия о Кавказе, собранные и пополненные Семеном Броневским: В 2 т. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2004.
Родионов М.А. Ислам классический. СПб.: Азбука-классика; Петербургское Востоковедение, 2004.
Северный Кавказ: человек в системе социокультурных связей. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2004.
Тан люй шу и. Уголовные установления Тан с разъяснениями. Цзюани 1-8/Пер., введ. и коммент. В.М. Рыбакова. СПб.: Петербургское Востоковедение, 1999. Цзюани 9-16/Пер. и коммент. В.М. Рыбакова. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2001. Цзюани 17-25/Пер. и коммент. В.М. Рыбакова. СПб.: Петербургское Востоковедение, 2005.
Примечания
1
Дошедшие до нас списки «Лунь юя» («Суждений и бесед») насчитывают двадцать глав. Если читатель помнит, все эпиграфы к первым шести томам «Евразийской симфонии» обозначены Х. ван Зайчиком как взятые из двадцать второй главы. По свидетельству древних комментаторов, глава эта представляла собою квинтэссенцию конфуцианской мудрости и была написана Учителем собственноручно за несколько месяцев до кончины. Она считалась утерянной еще во времена царствования Цинь Ши-хуанди (221 — 209 гг. до н.э.), во время его знаменитых гонений на конфуцианскую ученость. Однако память о ее существовании сохранилась в истории, а потому переводчики не могут исключить, что в руки Х. ван Зайчика и впрямь попал где-либо уцелевший список этого легендарного текста. Иное дело — настоящий эпиграф. О том, что «Лунь юй» имел еще и двадцать третью главу, никаких упоминаний в источниках не сохранилось — это переводчики могут заявить с полной ответственностью. Вначале, что греха таить, увидев в тексте великого евро-китайского гуманиста иероглифы эр ши сань вместо привычных эр ши эр, т. е. «23», а не «22», переводчики решили, что в текст просто вкралась опечатка. Однако и стилистика эпиграфа, и его концептуальные, содержательные моменты столь же отличаются от двадцать второй главы (известной нам, правда, лишь по эпиграфам из первых двух цзюаней эпопеи да еще из «Дела поющего бамбука»), сколь и сам настоящий роман — от предыдущих романов серии. Переводчики считают крайне маловероятным то, что данный текст может принадлежать к двадцать второй главе «Лунь юя», следовательно, об опечатке здесь и речи нет. Остается, таким образом, либо принять на веру то, что написал здесь сам Х. ван Зайчик, либо проявить вопиющее неуважение к замечательному писателю и голословно, не имея ни малейших доказательств собственной правоты и руководствуясь лишь абсолютизацией своего незнания, обвинить ван Зайчика в мистификации (здесь и далее — примеч. переводчиков ).
(обратно)
2
Имеется в виду одна из библейских историй, согласно которой вавилонский царь Навуходоносор несколько ночей подряд видел один и тот же страшный вещий сон, но наутро, вполне осознавая огромную важность сна, был не в состоянии вспомнить его содержание. Никто из мудрецов не мог ему помочь. И лишь один из величайших пророков — Даниил — не только сумел рассказать царю содержание сна, но и объяснил его значение. См.: Дан. 2: 1-47.
(обратно)
3
Ютаями в Китае спокон веку называли евреев. Ютай, или, полностью, ютайжэнь — это, несомненно, в первую очередь транскрипционное обозначение. Однако при желании оно может читаться и по смыслу. Первый иероглиф значит «все еще», «несмотря ни на что», «вопреки», «по-прежнему». Второй употребляется в китайском языке крайне часто и входит, например, составной частью в такие известные слова, как «тайфэн» (в японском чтении «тайфун») — «великий ветер». Третий же иероглиф — это «человек», «люди». Таким образом, в целом «ютайжэнь» значит «как ни крути — великий народ» или, если выразиться несколько по-ютайски — «таки великий народ».
(обратно)
4
Исх. 1: 9-10. Основные библейские пассажи, которые так или иначе затрагиваются в размышлениях и высказываниях героя пролога, ввиду их большой важности для понимания всего романа, приведены переводчиками в максимально концентрированной форме в Приложении 1.
(обратно)
5
«И сказал еще Бог Моисею… Когда пойдете, то пойдете не с пустыми руками: каждая женщина выпросит у соседки своей и у живущей в доме ее вещей серебряных и вещей золотых, и одежд, и вы нарядите ими и сыновей ваших и дочерей ваших, и оберете Египтян» — Исх. 3: 15, 21-22.
(обратно)
6
Досл.: «Сын заповеди». Так называется момент религиозного совершеннолетия, наступающего у мальчиков в 13 лет. По достижении этого возраста человек становится правоспособным, обязанным исполнять все заповеди и религиозные обязанности, и сам отвечает за себя и свои грехи перед Всевышним.
(обратно)
7
Адмор — величальный титул признанного религиозного авторитета, употреблявшийся в том числе и применительно к высшим лицам общин, преимущественно хасидских. Представляет собою аббревиатуру выражения «адонейну, морейну вэ-рабэйну» — «господин, учитель и наставник наш».
(обратно)
8
Строго говоря, ударение в этом слове ставится на последнем слоге — но что взять с польских ребятишек? Имеются в виду кожаные коробочки с написанными на пергаменте отрывками Торы, которые закрепляются во время утренней молитвы на лбу и на левой руке, напротив сердца.
(обратно)
9
Переводчики еще раз настоятельно рекомендуют читателям прочесть Приложение 1.
(обратно)
10
Дабы не отягощать читателя не слишком-то ему нужной информацией, здесь переводчики считают своей обязанностью указать лишь: достаточно близким аналогом данного буддийского выражения в русском языке — близким, разумеется, лишь по ситуациям употребления и передаваемым чувствам — является наше обычное «О Господи!».
(обратно)
11
Хаггада (агада) — сказание (ивр.). Ритуальный текст, читаемый накануне или во время того или иного праздника. Например, во время пасхи (песаха) — праздника, установленного в честь спасения народа Израиля из египетского пленения, — читается хаггада об исходе из Египта.
(обратно)
12
Двенадцатый месяц еврейского лунного календаря. Он длится 29 дней и приходится на вторую половину февраля — первую половину марта.
(обратно)
13
Принятая в Ордуси система обращения друг к другу не раз разъяснялась в предыдущих томах эпопеи Х. ван Зайчика. «Еч» — сокращение от «единочаятель» (тунчжи). В современном китайском слово тунчжи применяется в качестве обращения одного члена Компартии к другому и стандартно переводится на русский язык как «товарищ». Однако в отличие от слова «товарищ», изначально означающего партнера в том или ином занятии (зачастую, торговом) и фактически синонимичного слову «подельщик», китайское тунчжи обозначает людей, имеющих одинаковые стремления, идеалы, чаяния. «Преждерожденный», или, сокращенно, «прер», — еще более уважительное, чем тунчжи, обращение; по-китайски оно выглядит как сяньшэн. Дословно этот бином значит «тот, кто родился прежде меня», но в современном языке выражает высокую степень уважительности уже безотносительно к действительному соотношению возрастов. На европейские языки термин сяньшэн и его японский аналог сэнсэй соответственно контексту переводятся то как «учитель», то как «господин». Однако переводчики полагают, что между «господином» и «преждерожденным» не меньшая разница, нежели между «товарищем» и «единочаятелем». В редких случаях, когда говорящий хочет предельно подчеркнуть свое уважение к собеседнику, он может добавить еще и «драгоценный» (баогуй) или даже «драгоценнояшмовый» (баоюй). Однако между близкими, давно друг друга знающими людьми либо, например, между коллегами в деловой обстановке (тем более — в напряженно деловой, например, во время деятельно-разыскных мероприятий или же, храни нас Небо от таких ужасов, на поле боя) полное титулование, конечно, не применяется, и люди предпочитают называть друг друга «еч», «прер еч» и пр. Полномасштабное вежливое обращение в неофициальной обстановке, таким образом, выглядит как «драг прер еч» (гуйсяньтун).
(обратно)
14
Описанное Х. ван Зайчиком государство в целом официально именовалось Цветущей Ордусью (по-китайски — Хуася Оуэрдусы) и состояло, насколько переводчики могут судить, из собственно китайских территорий, неофициально называвшихся Цветущей Срединой (Чжунхуа), а также Внешней Ордуси, подразделенной на семь (уже с Иерусалимским) улусов. Название страны весьма значимо: Хуася — традиционный китайский топоним, который можно понять по-русски как «Процветающая огромность» или «Цветущая, будто летом», а иероглифы, составляющие выражение «Оуэрдусы», переводятся как «Пахать землю (т. е., в широком смысле, вообще трудиться) вдвоем, на равных — и держать под контролем свое низменное эгоистичное, корыстное».
(обратно)
15
Спасибо (ивр.).
(обратно)
16
Минфа — ученая степень Богдана, высшая юридическая ученая степень в традиционном Китае. В переводе «минфа» значит «проникший в смысл законов». Данная степень существовала в Китае по крайней мере со времени династии Хань, то есть с начала нашей эры.
(обратно)
17
Досл.: «джиповая повозка». Первые два иероглифа являются не более чем транскрипцией слова «джип», а третий — видовым окончанием названий всех колесных средств транспорта, напр.: «паровоз» — «огненная повозка», т. е. «хочэ», и т. д.
(обратно)
18
Маршрут, которым великий еврокитайский гуманист провел своих героев, легко реконструируется в реальном Тель-Авиве: улица Буграшова, улица бен Иехуды (действительно!), улица Менделе. Казалось бы, разница так невелика…
(обратно)
19
Вэйбин — букв.: «охранник». Низшие исполнительные чины Управления внешней охраны.
(обратно)
20
Цзиньши — высшая из трех ученая степень в традиционном Китае. Ей предшествовали начальная и средняя степени — соответственно сюцай и цзюйжэнь. Судя по тому, что в текстах Х. ван Зайчика постоянно фигурируют традиционные для старого Китая ученые степени, они были несколько переосмыслены великим еврокитайским гуманистом и в своем ордусском варианте должны в общем и целом соответствовать магистру (сюцай), кандидату (цзюйжэнь) и доктору (цзиньши) наук.
(обратно)
21
Учреждение с таким названием (шаофуцзянь) существовало в Китае еще со времен, по меньшей мере, династии Суй (581 — 618). Оно ведало изготовлением церемониальных предметов и ритуального оружия.
(обратно)
22
В ст. 270 «Тан люй шу и» речь идет о хищении жертвенных объектов. Только до и после жертвоприношения наказание определялось, исходя из того, какую стоимость имел тот или иной предмет. Как только предмет был выбран для поднесения духам среди прочих аналогичных, его похищение наказывалось много тяжелее, чем в соответствии с его ценой. Похищение, совершенное после того, как предмет попадал в место поднесения духам, наказывалось еще строже. Наконец, если похититель ухитрялся украсть жертвенный предмет, когда на нем пребывали духи, наказание достигало максимума. По окончании жертвоприношения наказание за хищение вновь ступенчато уменьшалось. Эти весьма логичные положения были, судя по тому, что мы здесь у Х. ван Зайчика читаем, инкорпорированы в ордусское право и распространены на все предметы государственной важности, функции которых не постоянны, а периодичны.
(обратно)
23
О неположенных, ненадлежащих действиях (бу ин дэ вэй ) — говорится в ст. 450 Танского кодекса. Тайские юристы разработали ее специально для преступлений малой тяжести, которые, в силу их многочисленности и разнообразия, невозможно было исчерпывающе предвидеть, чтобы предписать соответствующие им меры наказания. Неположенные действия были разбиты на две группы: легкие и тяжелые; первые наказывались сорока ударами прутняков, вторые — восьмьюдесятью. Отнести те или иные действия к неположенным и, тем более, счесть их легкими или тяжелыми могли уже сами низшие администраторы, отправлявшие судебную власть на местах. Впрочем, в качестве примеров в кодексе упоминаются некоторые из неположенных действий. К ним кодекс относит, например, обманное сообщение постороннему человеку о том, будто умерли его отец или мать, безосновательное устное заявление о желании поднять государственный мятеж, хотя на самом деле никаких приготовлений к мятежу не предпринималось, и т. д.
(обратно)
24
Ли — мера длины, около полукилометра.
(обратно)
25
Великое училище, дасюэ — то есть, говоря попросту, университет.
(обратно)
26
Вэйвэй — так назывался в Китае при ранних династиях начальник охраны ворот императорского дворца.
(обратно)
27
Как уже не раз разъяснялось в предыдущих томах эпопеи, всех иностранцев в Ордуси, следуя древней китайской традиции, на протяжении многих веков называли варварами, однако ж в последние десятилетия, избегая употреблять этот не вполне корректно звучащий термин, людей, по тем или иным причинам приезжающих в Ордусь из-за границы, именуют гокэ, т. е. «гостями страны».
(обратно)
28
Коран. «Жены», аят 128.
(обратно)
29
Принцесса императорского рода, персонаж всех предыдущих шести опубликованных в русском переводе «Дел».
(обратно)
30
Исполненный всяческих достоинств и совершивший немало подвигов кот Багатура Лобо — постоянный персонаж предыдущих томов эпопеи Х. ван Зайчика.
(обратно)
31
Эти события, как и печальная история наследника Чжу Цинь-гуя, подробно описаны Х. ван Зайчиком в «Деле Судьи Ди».
(обратно)
32
Досл.: «молодец посредине». Приблизительно название этой должности можно перевести как «начальник отдела в министерстве».
(обратно)
33
Божество милосердия в пантеоне китайского простонародного буддизма.
(обратно)
34
Около сорока пяти сантиметров.
(обратно)
35
Старинный китайский струнный музыкальный инструмент с очень грустным, даже щемящим звучанием.
(обратно)
36
Белый цвет в Китае исстари считался траурным. Сколько можно судить, в разных улусах Ордуси в печальные дни траура соблюдались, по большей части, местные, а то и смешанные нормы (стоит лишь вспомнить бело-черное, ханьско-славянское, одеяние Стаси в «Деле победившей обезьяны»). Но, конечно, принцесса императорской крови и ее окружение блюли древний обычай в неприкосновенности.
(обратно)
37
Х. ван Зайчик, по всей видимости, имеет в виду достижение совершеннолетия; по крайней мере, в старом Китае выражение «надеть шапку» в отношении юноши означало именно это, а совершеннолетним юноша считался в пятнадцать лет и с этого возраста получал право носить взрослые головной убор и прическу.
(обратно)
38
Переводчики считают, что в данном случае под шэном имеется в виду один метрический литр.
(обратно)
39
Досл.: «молодец-помощник». Вторая по важности должность в аппарате Палат (министерств) после шаншу — «министра». Обычно переводится как «заместитель министра», «вице-директор» и т. д.
(обратно)
40
Род паровых пельменей; ближайший аналог — манты.
(обратно)
41
Яньло, или князь Яньло (Яньло-ван), — владыка загробного мира в пантеоне богов китайского простонародного буддизма.
(обратно)
42
Фувэйбин — букв.: «тот, кто дан вэйбину в дополнение», «заместитель вэйбина». Приблизительным аналогом могут служить, например, помощники шерифа в Североамериканских Соединенных Штатах, на тот или иной срок назначаемые шерифом в случае необходимости и наделяемые — в пределах срока — всеми соответствующими властными полномочиями. Можно припомнить и более близких нам по культуре храбрых дружинников с красными повязками на рукавах… Должность фувэйбина кот Багатура Лобо получил за доблесть и достижения на поприще человекоохранения.
(обратно)
43
Сяоцзе — досл.: «маленькая старшая сестра» (обратите внимание на изысканную вежливость этого обращения: маленькая, но старшая!); служит эквивалентом нашего «барышня», «девонька», «молодая госпожа» и пр.; это же слово служит в современном китайском эквивалентом английскому «мисс». Так обращаются и к обслуге женского пола: к официанткам, горничным, стюардессам и пр. Смысловой веер этого термина широк и гибок. Читателю, быть может, известно из «Дела лис-оборотней», что так в Ордуси с некоторых пор стали называть молодых деловых девушек, служивших в различного типа офисах и конторах.
(обратно)
44
Термин, построенный аналогично уже проанализированному выше фувэйбину. Заместитель ланчжуна.
(обратно)
45
Такого высказывания переводчики в «Лунь юе» не нашли — даже в легендарной двадцать второй главе, доступной им лишь в отдельных фрагментах. Данная мысль является скорее сжатым, подытоживающим пересказом «Канона сыновней почтительности» («Сяо цзин») — текста насквозь конфуцианского, но самому Конфуцию не приписываемого.
(обратно)
46
Хольм ван Зайчик здесь имеет в виду распространенную в старом Китае систему баоцзя. Этот термин обычно переводится как «круговая порука». Согласно баоцзя низшей единицей административной организации становились так называемые пятидворки — пять крестьянских хозяйств, ответственных друг за друга перед вышестоящим начальством.
(обратно)
47
Цзянцзюнь — одна из высших военных должностей, существовавшая в Китае с незапамятных времен на протяжении всего имперского периода. Приблизительным аналогом ее можно назвать звание генерал-лейтенанта или даже генерал-полковника.
(обратно)
48
Ветхий Завет. 3 Цар. 19: 11-13.
(обратно)
49
Коран. «Корова», аят 247.
(обратно)
50
Поразительно, но в нашем мире однажды случился похожий обмен мнениями. Выглядел он, сколько можно судить по прошествии лет, приблизительно так: «Я предлагаю выпить за то, чтобы наши изделия всегда взрывались так же успешно, как сегодня, над полигонами и никогда — над городами!» — «Старик перед иконой молится: направь и укрепи, направь и укрепи. Тут его старуха с печи подает голос: ты, старый, молись об укреплении, направить я и сама сумею!» У нас, конечно, не было допущено вопиющей межнациональной бестактности, но зато имело место богохульство — и неизвестно, что хуже…
(обратно)
51
От греч. Меtempsychosis, переселение душ, религиозно-мифологическое представление о перевоплощении души после смерти тела в новое тело какого-либо растения, животного, человека, божества.
(обратно)
52
Обычно на европейские языки термин цзайсян переводится словами «канцлер», «премьер», «первый министр». В «Деле незалежных дервишей», например, Багатур Лобо называет германским цзайсяном Бисмарка.
(обратно)
53
«Лунь юй». 5:23.
(обратно)
54
Там же. 4:26.
(обратно)
55
Илуй (ивр.) — гениальный знаток Талмуда; в переносном значении — вообще выдающийся человек.
(обратно)
56
Седьмой месяц еврейского лунного календаря. Он, пожалуй, наиболее обилен на праздники: здесь и Новый год (Рош ха-Шана), и Судный день (Йом-Киппур), и праздник Кущей (Суккот). К сожалению, подробное их описание намного превышает допустимый объем подстрочного комментария.
(обратно)
57
Есф. 1:1. О «Книге Есфири» (Эстер) еще пойдет речь впереди, поэтому здесь переводчики сочли развернутый комментарий неуместным.
(обратно)
58
Шомер (ивр.) — страж.
(обратно)
59
В том отрывке двадцать третьей главы «Лунь юя», который взят в качестве эпиграфа к данному тому, так же как и в самих текстах Х. ван Зайчика, евреи, естественно, называются «ютай». В переводе эпиграфа переводчики позволили себе перевести это слово по смыслу, не оставляя его, против обыкновения, в ордусском варианте, ибо стремились не обременять читателя с первой же страницы повествования сложными лингвистическими комментариями.
(обратно)
60
Об иероглифе жэнь см. Приложение 2.
(обратно)
61
Хавдала (авдала, гавдала; этот термин можно перевести как «отделение от субботы», «расставание с субботой») — вечерний субботний ритуал, фиксирующий окончание субботы и наступление будней. Включает благословение вина, благовоний и огня (обычно при этом зажигаются особые свечи, например сплетенные из трех).
(обратно)
62
Благовония, используемые при обряде расставания с субботой.
(обратно)
63
Цицит — кисти, нашитые на четыре угла малого талита (четырехугольного полотнища с отверстием для головы), который носится под верхней одеждой ортодоксальными евреями. Смысл такого ношения, судя по источникам, один-единственный: постоянно (или, во всяком случае, пока светло и кисти видны) напоминать еврею, что он еврей и какие в связи с этим несет обязательства. «И сказал Господь Моисею, говоря: объяви сынам Израилевым и скажи им, чтоб они делали себе кисти на краях одежд своих в роды их… и будут они в кистях у вас для того, чтобы вы, смотря на них, вспоминали все заповеди Господни, и исполняли их… чтобы вы помнили и исполняли все заповеди Мои и были святы пред Богом вашим» (Чис. 15: 37-40).
(обратно)
64
Галаха — нормативная часть иудаизма, регламентирующая религиозную, семейную и гражданскую жизнь.
(обратно)
65
Сяо — сыновняя почтительность. Одна из основных добродетелей конфуцианства.
(обратно)
66
Бу сяо — сыновняя непочтительность. В традиционном китайском праве — не только вопиюще неэтичное поведение, но и уголовное преступление, причем из ряда самых серьезных; в списке Десяти зол (то есть наиболее тяжких человеконарушений), в начале которого фигурировали такие деяния, как государственная измена, мятеж, покушение на особу императора и членов его семьи, сыновняя непочтительность стояла на седьмом месте.
(обратно)
67
Когда в ходе освободительного восстания против Селевкидов (восстание Маккавеев) был отвоеван Иерусалим (165 г. до н.э.) и впервые после многих лет принесены жертвы в очищенном после осквернения Храме, праздник по этому поводу длился восемь дней. Не оскверненного масла для храмовых светильников удалось найти лишь на один день — однако Господь явил чудо, и светильники горели все восемь дней. Это и называется чудом явленного света. День очищения Храма и возобновления жертвоприношений до сих пор отмечается праздником Хануки (празднуется 25 кислева — т. е. в первой декаде декабря).
(обратно)
68
Утонченная ирония Х. ван Зайчика заключается здесь, как видится переводчикам, в том, что буддийские священнослужители всегда, в обязательном порядке, бреют головы наголо…
(обратно)
69
Лаовай — досл.: «старый внешний», «старина извне». Так уважительно называют в Цветущей Средине приезжих из других улусов.
(обратно)
70
Один билет (кит.).
(обратно)
71
Спасибо (кит.).
(обратно)
72
Не церемоньтесь; будьте как дома (кит.). Дословно это выражение можно перевести как «отрешитесь от состояния гостя».
(обратно)
73
«Тан люй шу и». Ст. 345. Это правовое предписание целиком обязано своим возникновением одному из заветов Конфуция: «Служа родителям, если они не правы — с мягкостью старайся переубедить их, если они упорствуют — продолжай оставаться почтительным, если они все же поступили по-своему и тем удручили тебя — не ропщи». «Лунь юй», 4: 18.
(обратно)
74
«С помощью [Его] Имени» (ивр.). Чтобы, как и надлежит порядочным людям, не поминать имя Божье всуе, то бишь попусту, слово «Бог» в иудаистической традиции стараются употреблять пореже — и вместо этого говорят просто «Имя» (понятное дело, с определенным артиклем «ха» — его по-русски лучше всего передает большая буква в начале слова «имя»; мол, не просто имя, а То Самое Имя). Всем сразу понятно, кто именно имеется в виду. Например, «барух ха-шем» — «слава Богу», «им йирцэ ха-шем» — «по воле Божией», и т. д.
(обратно)
75
Большое спасибо (кит.).
(обратно)
76
Традиционная китайская мера длины, немногим более тридцати сантиметров; здесь, стало быть, сантиметров пятнадцать.
(обратно)
77
У Сун — один из многочисленных героев классического китайского романа «Речные заводи», славен, в частности, тем, что однажды, будучи сильно пьян, кулаками убил напавшего на него посреди дикой природы тигра. Впрочем, как достоверно стало известно переводчикам из «Дела поющего бамбука», так называемый китайский тигр во времена «Речных заводей» был невелик ростом и совершенно не замечателен размерами, так что в геройстве У Суна главным, пожалуй, было все же его беспробудное пьянство. Хотя, с другой стороны, переводчикам на собственном опыте известно, что и с обычной мелкой домашней кошкой, впавшей по тому или другому поводу в ярость или упившейся валериановых капель, справиться без подручных средств подчас бывает ой как сложно.
(обратно)
78
«Шао мао». Это, собственно, и есть первое высказывание из двадцать второй главы «Бесед и суждений» («Лунь юй»), и именно по нему, как уже стало традиционным при переводах «Лунь юя», впоследствии было дано главе название, ибо, как широко известно, в подлинном тексте «Лунь юя» главы никак не названы.
(обратно)
79
Утун — род китайского платана, на ветви которого очень любят сесть отдохнуть от трудов полета фениксы. Зверь пицзеци — род неблаговещего цилиня, появляющийся в миру, единственно чтобы предречь скорое наступление ужасной эпохи Куй (вполне сопоставимой с концом света), и в связи с этим плачущий от жалости как к себе, носителю столь печальной вести, так и к миру, которому скоро предстоят столь серьезные испытания. Подробнее см.: Выхристюк Э., Худеньков Е. «Предварительные разыскания о звере пицзеци» в «Деле о полку Игореве».
(обратно)
80
Чего надо? (кит.).
(обратно)
81
Пожалуйста, заходите (кит.).
(обратно)
82
Хорошо (груз.).
(обратно)
83
Красивый (кит.).
(обратно)
84
Господин (ивр.). Несколько далее будет употреблено обращение «адон» — это тоже «господин», но «мар» от «адона» отличается приблизительно так же, как «драгоценный преждерожденный» от просто «преждерожденного». Неискушенный в тонкостях ютайской культуры Баг, даже если и пытался наскоро повысить уровень своей народознатческой эрудиции перед отъездом, видимо, просто не знал разницы оттенков (дескать, «мар» и «мар», «адон» и «адон», «мар» короче), иначе никогда не позволил бы себе предложить даме с ходу именовать себя со столь подчеркнутой почтительностью. Вероятно, этим и объясняется сразу последовавшая за предложением Бага улыбка Гюльчатай — все понявшей, но решившей не морочить голову неютаю подобными изысками.
(обратно)
85
Госпожа (ивр.).
(обратно)
86
«Книга стихов», или «Книга поэзии», — одна из наиболее древних и почитаемых китайских классических книг. Употребленное в ней для обозначения простонародного любовного свидания выражение «встреча на тутовой меже» издревле стало нарицательным.
(обратно)
87
Дабы читатель не был введен в заблуждение, переводчики считают своим долгом объяснить, что лян — изначально и до сих пор — есть мера веса, немногим более тридцати граммов; одновременно в Ордуси лян — название основной денежной единицы, ибо в Цветущей Средине раньше в ходу были серебряные (и золотые, но меньше) слитки, весом в один и более лянов. В этом смысле лян как денежная единица чем-то неуловимо напоминает английский фунт стерлингов (poundsterling), который, как известно, первоначально был равен весу 240 серебряных монет: деньги давно уже бумажные, а названия остались.
(обратно)
88
«Лунь юй», XI:12.
(обратно)
89
До свидания (ивр.).
(обратно)
90
В переводе с китайского эту фразу можно понять как «Кошка с кошкою хорошо живут!» или «Всюду кошки — и жизнь хороша!».
(обратно)
91
Цитрусовый плод, похожий на лимон, но совершенно иной по запаху и вкусу. Наряду с лулавом (ветвь финиковой пальмы), хадасимом (три ветви мирты) и аравом (две ветви плакучей ивы) служит непременным атрибутом празднования Суккота (Праздника Кущей, или шалашей). Плод должен быть безупречен с виду, у него непременно должны быть целы плодоножка и пестик, в противном случае он считается непригодным к употреблению, оскверненным.
(обратно)
92
Об Амане, самом отрицательном персонаже «Книги Есфири» (и одном из самых ненавистных антигероев еврейской истории), речь ещё впереди.
(обратно)
93
«Живет среди нас некий народец, самый презренный среди народов, высокомерный и пригодный только на то, чтобы помехой и преткновением служить для нас. Люди эти издеваются над нами и радуются бедствиям нашим. Царя проклинают они постоянно… И что это за неблагодарные души! Посмотрите, что с беднягой фараоном сделали они: когда они прибыли в Египет, фараон принял их радушно и дал поселиться в лучшей части страны; в голодные годы продовольствовал их, не отказывая в самом лучшем… Египтяне надавали им серебра и золота, и лучшие одежды дали. По нескольку ослов навьючил каждый из израильтян. И, обобрав египтян, они бежали. …Нет той добродетели, которой не приписывали бы они себе. …Смотрят с презрением на все другие племена и народы…» — Цит. по: «Агада. Сказания, притчи, изречения Талмуда и мидрашей». Пер. С.Г.Фруга. М., 1993. С. 156-157. Так, согласно традиционным сказаниям самих же евреев (если, конечно, перевод Фруга точен), выглядела вводная часть писем Амана к наместникам провинций Персии; далее, как вывод, в этих письмах отдавался приказ о полном и поголовном истреблении живших на территория страны евреев.
(обратно)
94
Ближайший к Пекину и потому наиболее посещаемый туристами фортификационный узел Великой Китайской стены.
(обратно)
95
Вань — печать сердца Будды, знак счастья. Этим же знаком в буддийских странах обозначается слово «крест» в выражениях типа «Общество Красного Креста» — то есть получается «Общество Красной свастики». На топографических картах свастикой отмечают места расположения буддийских храмов. В данном случае Х. ван Зайчик имеет в виду созвучие фамилии Ванюшина с ханьским чтением данного знака.
(обратно)
96
Переводчики затрудняются точно описать вид этого одеяния, но название, пожалуй, говорит само за себя. Здесь ван-Зайчиков смех сквозь слезы может кому-то показаться чрезмерным, даже нарочито кощунственным — но это лишь на первый взгляд. В конце концов, нам ведь не резало и не режет слух жаркое слово «бикини», бывшее в ходу столько десятилетий! Как вовремя оно было вброшено, как стремительно сделалось всеобщим символом пляжных соблазнов! Как славно прикрыло реальный Бикини! Оно ведь совсем не напоминает нам о сожженном несколькими атомными испытаниями атолле, о радиоактивной рыбе, всплывавшей брюхом вверх в сотнях миль от места триумфов американской науки, о яванском траулере, заваленном радиоактивным пеплом… Слыша фразу «девушка в бикини», мы почему-то представляем сверкающие от загара стройные формы курортных красавиц, а вовсе не горсть обугленной костной муки, вплавленной в остекленевший песок бывшего кораллового пляжа, — как, собственно, следовало бы…
(обратно)
97
4 Цар. 2:21-24.
(обратно)
98
Насколько известно переводчикам, во многих традиционных еврейских домах, когда во время пасхального седера (трапезы) читается хаггада (сказание) об исходе евреев из Египта, при упоминании каждой из казней египетских, посредством которых Бог принуждал фараона отпустить евреев из страны, принято отливать по капле ритуального вина из чаш в знак того, что радость празднующих не полна. Так демонстрируется сочувствие египтянам, пострадавшим ради того, чтобы народ Израиля обрел свободу. Характерная деталь: даже всемогущий Бог и даже в ту совсем не демократичную пору, когда возможности народа воздействовать на власть были равны нулю, не нашел иного способа вразумлять неразумного правителя, кроме как мучить и уничтожать подвластных ему простых, ничего не решавших и ни в чем не повинных людей. Печально, но иных методик, по всей видимости, и впрямь не существует…
(обратно)
99
«Благословен ты, Господь, Бог наш, Царь Вселенной» (ивр.). Начальная, вводная фраза любого благодарственного благословения. Напр.: «Барух ата Адонай, Элохейну мелех хаолам, борэ при хагефен» — «Благословен ты, Господь, Бог наш, Царь Вселенной, сотворивший плод виноградной лозы» (произносится перед возлиянием).
(обратно)
100
Лимуцзинь — досл.: «продвижение вперед матушки Ли» (кит.). По всей видимости, это сокращение фразы Лишань лаому цзинъ — «Почтенная матушка с гор Лишань движется вперед». Почтенная матушка с гор Лишань — известная в даосизме святая, проповедница и кудесница, известная своей добротой и скорыми перемещениями на зов страждущих.
(обратно)
101
Здравствуйте! Дорога хороша? (ивр.).
(обратно)
102
Хороша, хороша! И туда хороша, и обратно хороша! (ивр.).
(обратно)
103
В традиционной транскрипции — Фавор. Переводчики предполагают, что Х. ван Зайчик намекает на известную гору Фавор, что относительно неподалеку от Назарета. Традиционно считается, что именно на Фаворе произошло Преображение Христово, и именно поэтому выражение «Фаворский свет» вошло в века. Переводчики также склонны полагать, что ордусских ютаев побудила назвать свою электронику именем данной горы память отнюдь не о чтимых христианами, а о куда более родных им событиях (по времени, правда, значительно более давних, нежели Рождество Христово). Близ Фавора сынами Израиля была некогда одержана одна из самых значительных их военных побед.
(обратно)
104
То есть «помазанника» (ивр.). Соответствующее ему арамейское слово мешиха приняло в греческом произношении форму мессиас, от которого уже и произошло употребляющееся в русском языке всем известное слово «мессия». Ожидание мессии, который возродит былое могущество сынов Израиля и восстановит таким образом мировую справедливость, является весьма существенной составляющей иудаизма. С этим связаны и моменты, которые можно было бы назвать курьезными, если бы не неизбывная драматичность подобных идейных разломов: например, самые ортодоксальные евреи не признают государства Израиль (хотя при этом могут вполне благополучно обитать в нем — одно другому не мешает), поскольку оно было создано не мессией, а обычными людьми, прибегавшими ко вполне обычным средствам.
(обратно)
105
Коран. «Семейство Имрана», аят 105.
(обратно)
106
Втор. 28:1.
(обратно)
107
Коран. «Семейство Имрана», аяты 114-116.
(обратно)
108
Втор. 13:6-11.
(обратно)
109
Коран. «Корова», аяты 186-187.
(обратно)
110
Там же. «Жены», аят 91.
(обратно)
111
Втор. 9:1-8.
(обратно)
112
Втор. 10:12-19.
(обратно)
113
Коран. «Семейство Имрана», аяты 98-99.
(обратно)
114
Прит. 27:9-10.
(обратно)
115
Коран. «Жены», 127.
(обратно)
116
Лев. 19:33, 34.
(обратно)
117
Жив народ Израиля (ивр.).
(обратно)
118
«Половина письма была посвящена проблеме выбора имени для малышки. Хотя, казалось бы, все уж было сто раз говорено-переговорено — но вот вспыхнула новая мысль… „Пускай станет Фереште, — писала жена, — ты помнишь, это значит Ангел. И у вас, мой возлюбленный, есть такое же замечательное имя: Ангелина. Мы запишем нашу звездочку в управе Ангелиной-Фереште, а уж как она подрастет, и характер ее установится, и сделается ясно, чья кровь в ней сказалась сильнее, мы с нею втроем решим, ангел какого наречия ей более по душе…“» — Х. ван Зайчик. «Дело незалежных дервишей».
(обратно)
119
Здравствуйте, драгоценнояшмовый единочаятель (кит.).
(обратно)
120
У Х. ван Зайчика тут употреблен термин «и», что в данном случае мы переводим как «моральный долг»; между тем и — одно из основных и достаточно комплексных понятий конфуцианской этики — переводится по-разному: справедливость, долг, требования морали, верность, честь и пр. И на самом деле понятие «и» все это действительно в себя включает.
(обратно)
121
Цаньцзюнь — гвардейская должность седьмого ранга в тайском Китае. Дословно: «соучаствующий в войске», «дающий советы армии». Весьма приблизительно можно отнести ее к уровню майора или подполковника.
(обратно)
122
Эта цитата сама по себе достойна отдельного исследования, и оно обязательно будет проведено, когда дело дойдет до академического издания произведений Х. ван Зайчика. Очень интересно, например, что приведенный фрагмент фиксирует несколько иное состояние русского языка, нежели то, что соответствует времени описанных в эпопее «Плохих людей нет» событий. Например, в ней употреблено европейское «жид» (The Jew, Der Jude, Le Juif и пр.); следовательно, общеордусское «ютай» к моменту появления этих стихов еще либо не вошло в язык (возможно, потому, что до создания Иерусалимского улуса оставалось еще очень много времени и евреи в Ордуси воспринимались скорее как некая европейская диковинка), либо это сделано нарочито, для усиления хлесткости и эмоциональности текста — а может, и еще по каким причинам. Второе из этих соображений косвенно подтверждается еще и тем, что, например, термин «иньский треножник» в качестве символа древней и редкостной драгоценности употреблен вполне к месту, стало быть, реалии Цветущей Средины (тоже, в общем, от русской культуры довольно далекие) к этому времени были инкорпорированы в язык уже вполне органично. К тому же и куда менее известное ивритское слово слихот (покаянные молитвы) применено в высшей степени грамотно и точно — с намеком, видимо, на необходимость общего покаяния населения русского улуса за то, что при всех князьях землепашцы продолжали тупо хлеборобствовать вместо того, чтобы, как подобает всякому мало-мальски порядочному человеку, писать вольнолюбивые стихи. Может показаться удивительным, но, на взгляд переводчиков, глубоко естественно и закономерно то, что у приведенных выше чеканных строк есть в нашем мире немало аналогов. Вот, например, «Поэма конца» Марины Цветаевой (1924): «Так не достойнее ль во сто крат Стать вечным жидом? Ибо для каждого, кто не гад, — Еврейский погром! Жизнь только выкрестами жива! Иудами вер!.. Гетто избранничеств! Вал и ров. Пощады не жди! В сем христианнейшем из миров Поэты — жиды!».
(обратно)
123
В тексте Х. ван Зайчика для написания этих двух слов употреблена не иероглифическая транскрипция, и даже не китайская фонетическая азбука, а латиница: Zitrone Zurukin. Странная фамилия эта является, по всей видимости, некоей производной от немецкого «Zuruck» — «назад», «обратно».
(обратно)
124
Так у Х. ван Зайчика: «Antisemitismus».
(обратно)
125
Так у Х. ван Зайчика: «Klopfenmann».
(обратно)
126
Так у Х. ван Зайчика: «Jude».
(обратно)
127
Подробное разъяснение всех употребленных выше терминов заняло бы слишком много времени, поэтому переводчики оставляют их как есть. Названия сами говорят за себя — они словно завораживают, привораживают, дают почувствовать в руках древний, посеребренный прахом веков ксилограф даже тому, кто его в реальной жизни и в глаза-то не видел… А разве не это главное?
(обратно)
128
Великий Оуян родился в сунской, что называется, глубинке, в семье мелкого чиновника, который умер, когда сыну было всего лишь четыре года. Биографы будущей звезды китайской культуры отмечают: семья была настолько бедна, что Оуян, не имея средств ни на тушь, ни на кисти, днем трудился в поле, а по вечерам учился грамоте, чертя иероглифы на песке стебельком тростника.
(обратно)
129
Люди сведущие знают, сколь сложна и подчас ненадежна бывает привязка древних топонимов к современным названиям. Целые статьи пишутся порою ради того, чтобы предложить более или менее доказательную трактовку того или иного отождествления!
(обратно)
130
3 Цар. 22:7, 8.
(обратно)
131
Ср.: «Благородного мужа можно ввести в заблуждение, но нельзя обмануть» («Лунь юй»,VI: 26.).
(обратно)
132
Кашрут — законы иудаизма, относящиеся к пище: что кошерно, что некошерно, как именно кошерность того или иного блюда достигается… Трактовки этих законов весьма сложны, детальны и порою противоречивы; одни раввины, например, полагают, что после того, как вы съели ломтик твердого сыра, нужно — чтобы молочное и мясное в вашем желудке не повстречались — ждать несколько часов, прежде чем позволительно будет съесть нечто мясное, ведь твердые сыры перевариваются дольше прочих молочных блюд; другие же полагают, что, как и после любого молочного блюда, после твердого сыра можно подождать всего лишь полчаса, и уже можно есть мясное. Существенным для Ордуси, например, является безусловный кашрутный запрет на столь любимых в китайской кухне моллюсков; данный запрет восходит еще ко временам Моисея. В Синайской пустыне Бог не забыл предупредить свой народ: «Из всех животных, которые в воде, ешьте сих: у которых есть перья и чешуя в воде, в морях ли, или реках, тех ешьте; а все те, у которых нет перьев и чешуи, в морях ли, или реках, из всех плавающих в водах и из всего живущего в водах, скверны для вас» — Лев.11:9, 10. Из этой заповеди однозначно следует, что всякая рыба (а в широком смысле — вообще всякая тварь, живущая в воде), у которой нет плавников и чешуи (то есть, например, кальмары, голотурии, устрицы, гребешки и пр.), не может использоваться в пищу.
(обратно)
133
Шофар — рог, обычно бараний, в который в библейским период трубили для созыва войска, объявления о наступлении юбилейного года, в дни новолуния и в праздник Рош ха-Шана. Позднее в шофар стали трубить только в ходе утренней молитвы на Рош ха-Шана (Новый год) и после молитвы на исходе Йом-Киппура (Судного дня).
(обратно)
134
Ханьлинь — досл.: «Лес кистей». Организационно оформленное довольно аморфно, но крайне престижное объединение лучших гуманитарных умов старого Китая. Иногда этот термин переводят как «Академия наук». Академия Ханьлинь существовала со времени Тан и до конца имперского периода.
(обратно)
135
Поразительно, но этому странному и на первый взгляд совершенно невозможному диалогу переводчикам тоже удалось обнаружить в нашем мире аналог. Насколько можно установить по первоисточникам, у нас он выглядел так: «Вас привезли сюда, чтобы записывать, так сидите и пишите, не встревая в разговор». — «Заткнись, я таких, как ты, на фронте сотнями из-под огня вытаскивала!».
(обратно)
136
Основатель первой всекитайской империи. Время царствования: 241 — 209 гг. до н.э. Много потрудился для блага страны: в принудительном порядке ввел единую ширину колеи для колесного транспорта, единое начертание письменных знаков, единую систему мер и весов, распорядился считать валютой только металлические деньги (не надо думать, что запретил он бумажные — до бумажных оставалось еще много веков, а вот всякие никчемные ракушки еще были в ходу), начал строительство курьерских дорог, конфисковал у населения оружие, а также вырезал всех тех, кто был против, изъял и сжег все книги, которые считал вредными (в основном — конфуцианские, каковые расценивал расслабляющими казенную целеустремленность всякой дурацкой этикой), а самых строптивых последователей Конфуция показательно закопал в землю живьем. Злобный тиран, одним словом, и параноик.
(обратно)
137
«Ной начал возделывать землю и насадил виноградник; и выпил он вина, и опьянел, и лежал обнаженным в шатре своем. И увидел Хам наготу отца своего, и, выйдя, рассказал двум братьям своим. Сим же и Иафет взяли одежду и, положив ее на плечи свои, пошли задом и покрыли наготу отца своего; лица их были обращены назад, и они не видали наготы отца своего. Ной проспался от вина своего и узнал, что сделал над ним меньший сын его, и сказал: проклят; раб рабов будет он у братьев своих». — Быт. 9:20-25.
(обратно)
138
Мицва (ивр.) — это слово значит и «заповедь», и «доброе дело»; сколько удалось уяснить переводчикам, в данном контексте его и следовало бы переводить именно всеми этими словами: заповеданное доброе дело — т. е. не произвольно выдуманное тобою самим доброе дело, которое ты можешь сделать когда угодно, просто под влиянием минуты и по велению души, но строго определенное доброе дело, выполняемое в строго определенной ситуации или в строго определенное время. Мишлоах манот (ивр.) — отсылка гостинцев. В день Пурима между соседями, друзьями и пр. принято обмениваться небольшими угощениями, причем не менее двух видов — скажем, выпечка и конфеты, фрукты и напиток… Когда друзей много, выполнение этой мицвы может стать довольно времяемким.
(обратно)
139
У Конфуция в этой фразе обыгрывается тонкое различие терминов жэнъу и шэнъу, трудно переводимых на русский язык с достаточной степенью адекватности. Первый термин можно понять как «все те, кто является людьми», «все те, кто действует так, как полагается людям», «все те, кто исполняет то, что людям на роду написано». Второй же — «все те, кто просто живет», «все те, кто водится на белом свете и не более».
(обратно)
140
Фамилия «Холмс» по-китайски. Ван Зайчик подобрал иероглифы для транскрипции с присущим ему изяществом: если прочесть их по смыслу, получится фраза, много говорящая сердцу любого оперативника: «Пылко радовать родное учреждение».
(обратно)
141
В нашем мире аналог, поразительно близкий тексту, приведенному здесь Х. ван Зайчиком в качестве песни, переводчикам удалось найти в сетевом альманахе «Еврейская старина» за апрель 2005 г. (стихотворение Бориса Кушнера «15 нисана 5765»). Переводчики настоятельно просят читателей не перепутать его автора с замечательным питерским поэтом Александром Кушнером.
(обратно)
142
Ковчег Завета.
(обратно)
143
Девятое Ава — День траура по разрушению Храма. По удивительному стечению обстоятельств и Первый Храм (построенный Соломоном и оскверненный вавилонянами), и Второй (очищенный и повторно освященный после восстания Маккавеев и разрушенный римлянами) прекратили свое существование в один и тот же черный день традиционного еврейского календаря. Месяц Ав длится тридцать дней и приходится на вторую половину июля — первую половину августа.
(обратно)
144
«На будущий год в Иерушалаиме» (ивр.). Заключительные слова пасхального седера, в течение двух тысяч лет символизировавшие неколебимую веру евреев в возращение из рассеяния.
(обратно)
145
«Лунь юй», XV:30.
(обратно)
146
Втор. 4:15, 16.
(обратно)
147
Один из трактатов раздела Моэд — второго раздела Мишны (нормативной части Талмуда).
(обратно)
148
Сара рассуждает как бы совсем уж по-мужски. Однако имеется в виду всего лишь достаточно древний обычай, согласно которому, если у мужчины, тем более — у главы рода, от жены его долго не рождалось наследника, бесплодная жена сама, по своему выбору, могла привести мужу женщину для того, чтобы та зачала и родила. Рожденный таким образом мальчик считался отпрыском бесплодной жены и мог наследовать своему отцу, но его реальная мать не приобретала себе таким образом никаких особых прав. Чуть позже, применительно к Иакову и Рахили, подобная операция называется в Библии «рождением на коленях» неплодной жены (Быт. 30: 3).
(обратно)
149
Ишмаэль — Бог услышит.
(обратно)
150
Отец множества.
(обратно)
151
Госпожа, княгиня.
(обратно)
152
Трактовка значения имени в источниках разнообразна: от «насмешник» до «тот, кто вызывает смех» и даже «Он (т.е. Бот) смеется».
(обратно)
153
Потомки Измаила.
(обратно)
154
Т. е. в Северной Аравии. Именно эта географическая привязка дает всем толкователям возможность считать потомков Измаила ядром формирования арабских племен, в среде которых впоследствии зародилось и расцвело мусульманство.
(обратно)
155
Речь идет об Иосифе и его братьях — детях Иакова, который являлся, в свою очередь, сыном Исаака и внуком Авраама. Впоследствии Иосиф, став первым министром египетского фараона, во времена жестокого голода, охватившего весь тогдашний мир, спас свою семью в могучем и изобильном (на тот момент — в значительной мере благодаря его, Иосифа, личным усилиям) Египте, где многочисленные потомки Авраама и Сарры, умножаясь и богатея, жили в течение многих поколений и были уведены оттуда лишь Моисеем (Моше).
(обратно)
156
Т.е. потомков Измаила. Судя по этому тексту, арабы уже в ту пору специализировались на караванной торговле, которая была основным их занятием во времена Пророка Мухаммеда.
(обратно)
157
Благовонная смола — Даль Вл. Толковый словарь живого великорусского языка. СПб.; М., 1881. Т.IV. С 324.
(обратно)
158
Т. е. Иосифу, проданному братьями в Египет и сделавшемуся там первым министром.
(обратно)
159
Братьям Иосифа.
(обратно)
160
Сало, жир — Даль Вл. Толковый словарь живого великорусского языка. СПб.; М., 1881. Т.IV. С. 441.
(обратно)
161
Новое, дополнительное имя, которое Бог дал Иакову после того, как Иаков вступил с ним (по иным толкованиям — с его ангелом) в единоборство, не уступил, не дал себя победить, но навсегда охромел. Трактовки имени различны: от «Божий герой (князь)» до «Тот, кто боролся с Богом».
(обратно)
162
Сахаров А. Воспоминания: В 2 т. М., 1996. Т. 1. С. 857.
(обратно)
Комментарии
Отправить комментарий