Дюма_Королева Марго (Часть 1-2)
Исторические
Серия Королева Марго - 1 Александр Дюма
КОРОЛЕВА МАРГО
Оглавление
Часть первая
I ЛАТИНСКИЙ ЯЗЫК ГЕРЦОГА ГИЗА
II СПАЛЬНЯ КОРОЛЕВЫ НАВАРРСКОЙ
III КОРОЛЬ-ПОЭТ
IV ВЕЧЕР 24 АВГУСТА 1572 ГОДА
V В ЧАСТНОСТИ — О ЛУВРЕ, А ВООБЩЕ — О ДОБРОДЕТЕЛИ
VI ДОЛГ ПЛАТЕЖОМ КРАСЕН
VII НОЧЬ 24 АВГУСТА 1572 ГОДА
VIII БОЙНЯ
IX ПАЛАЧИ
X СМЕРТЬ, ОБЕДНЯ ИЛИ БАСТИЛИЯ
Часть вторая
I БОЯРЫШНИК У КЛАДБИЩА НЕВИННО УБИЕННЫХ
II ПРИЗНАНИЯ
III КЛЮЧИ ОТКРЫВАЮТ НЕ ТОЛЬКО ТЕ ДВЕРИ, ДЛЯ КОТОРЫХ СДЕЛАНЫ
IV ВТОРАЯ БРАЧНАЯ НОЧЬ
V ЧЕГО ХОЧЕТ ЖЕНЩИНА, ТОГО ХОЧЕТ БОГ
VI ТРУП ВРАГА ВСЕГДА ПАХНЕТ ХОРОШО
VII СОБРАТ МЭТРА АМБРУАЗА ПАРЭ
VIII ПРИВИДЕНИЯ
I ЛАТИНСКИЙ ЯЗЫК ГЕРЦОГА ГИЗА
II СПАЛЬНЯ КОРОЛЕВЫ НАВАРРСКОЙ
III КОРОЛЬ-ПОЭТ
IV ВЕЧЕР 24 АВГУСТА 1572 ГОДА
V В ЧАСТНОСТИ — О ЛУВРЕ, А ВООБЩЕ — О ДОБРОДЕТЕЛИ
VI ДОЛГ ПЛАТЕЖОМ КРАСЕН
VII НОЧЬ 24 АВГУСТА 1572 ГОДА
VIII БОЙНЯ
IX ПАЛАЧИ
X СМЕРТЬ, ОБЕДНЯ ИЛИ БАСТИЛИЯ
Часть вторая
I БОЯРЫШНИК У КЛАДБИЩА НЕВИННО УБИЕННЫХ
II ПРИЗНАНИЯ
III КЛЮЧИ ОТКРЫВАЮТ НЕ ТОЛЬКО ТЕ ДВЕРИ, ДЛЯ КОТОРЫХ СДЕЛАНЫ
IV ВТОРАЯ БРАЧНАЯ НОЧЬ
V ЧЕГО ХОЧЕТ ЖЕНЩИНА, ТОГО ХОЧЕТ БОГ
VI ТРУП ВРАГА ВСЕГДА ПАХНЕТ ХОРОШО
VII СОБРАТ МЭТРА АМБРУАЗА ПАРЭ
VIII ПРИВИДЕНИЯ
Часть первая
I
ЛАТИНСКИЙ ЯЗЫК ГЕРЦОГА ГИЗА
18 августа 1572 года был понедельник, но в Лувре справляли большое празднество.
Ярко светились обычно темные окна старинного королевского жилища, а соседние улицы и площади, как правило пустовавшие, едва лишь колокол на церкви Сен-Жермен-Л’Осеруа бил девять часов вечера, кишели теперь народом даже в полночь.
Густая, грозная, шумная толпа напоминала темное зыблющееся море, откуда доносился рокот набегавшего прибоя. Людские волны, прорываясь сквозь улицу Фосе-Сен-Жермен и улицу Астрюс, заливали набережную, доходили до стен Лувра и откатывали к цоколю Бурбонского дворца, стоявшего напротив.
Несмотря на королевский праздник, а может быть, именно по этой причине, что-то грозное чувствовалось в толпе народа, который присутствовал на нем как посторонний зритель, но твердо верил, что этот праздник — лишь пролог к другому, отложенному на неделю торжеству, где сам народ будет желанным гостем и разгуляется вовсю. Королевский двор праздновал свадьбу Маргариты Валуа, дочери покойного короля Генриха II и сестры царствующего короля Карла IX, с Генрихом Бурбоном, королем Наваррским. Утром кардинал Бурбонский, совершив брачный обряд, установленный для наследниц французского царствующего дома, обвенчал жениха и невесту на помосте, воздвигнутом перед вратами собора Нотр-Дам.
Этот брак изумил всех, а людей, способных видеть глубже, заставил сильно задуматься: сближение двух таких ненавистных друг другу партий, какими были в это время протестантская и католическая партии, казалось невозможным. Спрашивалось: как может молодой принц Конде простить брату короля, герцогу Анжуйскому, смерть своего отца, убитого в Жарнаке капитаном Монтескью, или как молодой герцог Гиз простит адмиралу Колиньи смерть своего отца, убитого в Орлеане дворянином-гугенотом Польтро де Мере? Больше того: королева Жанна Наваррская, мужественная супруга безвольного Антуана Наваррского, сосватавшая своего сына за Маргариту Валуа, умерла каких-нибудь два месяца назад, и о причине ее внезапной смерти ходили самые разные слухи. Повсюду говорили шепотом, а кое-где и во всеуслышание о том, что королеве Жанне стала известна какая-то страшная тайна и что Екатерина Медичи, боясь разоблачений, отравила королеву Жанну ядовитыми душистыми перчатками, которые ей изготовил некий флорентиец по имени Рене, большой мастер на дела такого рода. Распространению и утверждению всех этих слухов способствовало то обстоятельство, что после смерти королевы двум медикам, в том числе и знаменитому Амбруазу Парэ, было поручено, по просьбе ее сына, вскрыть и обследовать тело королевы, но не касаться мозга. А так как Жанна была отравлена посредством запаха, то следы содеянного преступления могли быть обнаружены лишь в мозгу умершей. В том же, что это — преступление, никто не сомневался.
Но это далеко не все: сам король Карл неуклонно, почти настойчиво, стремился устроить этот брак, который должен был не только восстановить мир в королевстве, но и привлечь в Париж всех видных протестантских главарей. Так как жених был протестант, а невеста — католичка, то требовалось испросить разрешение на брак у Григория XIII, в то время занимавшего папский престол. Разрешение задерживалось, и это сильно беспокоило Жанну д’Альбре, которая однажды в разговоре с Карлом выразила опасение насчет того, что разрешение, пожалуй, не придет совсем; но король ответил:
— Милая тетушка, не беспокойтесь, вас я уважаю более, чем папу, а сестру люблю больше, чем боюсь его. Я не гугенот, но и не дурак, и если господин папа задурит, то я сам возьму за руку Марго и поведу ее венчаться с вашим сыном по протестантскому обряду.
Из Лувра эти слова разнеслись по городу, очень обрадовали гугенотов, сильно озадачили католиков и вызвали среди последних тайные разговоры о том, изменяет ли им король на самом деле или разыгрывает комедию, которая в один прекрасный день или прекрасную ночь закончится неожиданной развязкой.
Что было особенно непостижимо — это отношение Карла IX к адмиралу Колиньи, который почти в течение пяти или шести лет вел ожесточенную войну против короля; до этого сближения король назначил пятьдесят тысяч экю золотом в награду за голову адмирала, теперь же чуть не клялся его именем, называл своим отцом и во всеуслышание заявлял, что только одному ему поручит ведение предстоящей войны во Фландрии; даже сама Екатерина Медичи, до сих пор направлявшая волю, действия, даже намерения молодого короля, начала тревожиться по-настоящему, и не без причины: дело в том, что Карл IX как-то в беседе с адмиралом о Фландрской войне заявил ему в порыве откровенности:
— Отец, тут есть одно обстоятельство, которое требует большой осторожности: как вам известно, королева-мать сует свой нос во все, но об этом деле пока не знает ничего; поэтому нам надо будет вести его скрытно — так, чтобы королева о нем даже не подозревала, а то с ее сварливостью она нам все испортит.
Колиньи, при своем уме и опытности, все же не мог полностью скрыть оказанное ему королем доверие. В Париж он прибыл с крайней подозрительностью, да и когда он выезжал из Шатильона, одна крестьянка молила его на коленях: «О добрый господин наш, не езди ты в Париж; и тебя, и всех, кто поедет с тобой, ждет там смерть!» Но мало-помалу все подозрения рассеялись — и у него, и у его зятя де Телиньи, к которому король проявлял самые дружеские чувства, звал его братом, как звал отцом адмирала, говорил ему «ты», чем отличал только самых близких своих друзей.
В результате все гугеноты, за исключением самых угрюмых и недоверчивых, совершенно успокоились: смерть наваррской королевы стали приписывать воспалению легких, и в просторных залах Лувра уже толпились мужественные гугеноты, которым брак Генриха, их юного вождя, сулил нежданно счастливый поворот судьбы. Адмирал Колиньи, Ларошфуко, принц Конде-младший, де Телиньи — словом, все главари партии торжествовали, видя, как были приняты, какой огромный вес приобретали в Лувре те самые люди, которых три месяца назад король и Екатерина Медичи собирались вешать на особых виселицах, повыше, чем простых убийц. Одного только маршала де Монморанси напрасно стали бы искать среди его собратьев — его нельзя было ни заманить обещаниями, ни обмануть показными чувствами, и он засел у себя в замке Иль-Адан, оправдывая свое отшельничество скорбью об отце, коннетабле Анне де Монморанси, которого убил из пистолета Роберт Стюарт в сражении при Сен-Дени. Но так как со времени этого события прошло более трех лет, а чувствительность была не в духе того времени, то каждый мог думать по поводу такого чрезмерно продолжительного траура что угодно.
К тому же все говорило против маршала де Монморанси: и королева, и король, и герцог Анжуйский, и герцог Алансонский — все замечательно радушно принимали своих гостей на этом королевском празднестве.
Сами гугеноты хвалили герцога Анжуйского, вполне заслуженно, за битвы при Жарнаке и Монконтуре, которые он выиграл, будучи от роду неполных восемнадцати лет, — раньше, чем добились своих побед Цезарь и Александр Македонский, да и вообще оказывалось, что он выше этих победителей при Иссе и Фарсале. Герцог Алансонский посматривал на все взглядом ласковым и лживым; королева Екатерина сияла радостью и с приторной любезностью поздравила Генриха Конде с недавнею его женитьбой на Марии Клевской; даже Гизы улыбались страшным врагам их рода, и герцог Майенский обсуждал с Таваном и адмиралом Колиньи предстоящую войну, которую были готовы объявить Филиппу II, королю Испанскому.
Среди гостей бродил, слегка потупив голову и вслушиваясь в разговоры, темноволосый юноша лет девятнадцати, с орлиным носом, коротко подстриженными волосами, густыми бровями, едва пробившимися усиками и бородой. Этот молодой человек, с умным взглядом и лукавой улыбкой, успевший отличиться пока лишь в битве при Арне-ле-Дюке, где дрался храбро, не щадя себя, а теперь со всех сторон принимавший поздравления, был любимый ученик адмирала Колиньи и герой сегодняшнего дня; совсем недавно, при жизни своей матери, он звался принцем Беарнским, а после ее смерти наследовал титул короля Наваррского, пока не стал королем Франции Генрихом IV.
Временами темное облачко вдруг омрачало его лоб: очевидно, он вспоминал о смерти матери, умершей каких-нибудь два месяца назад, и больше всех был уверен в том, что смерть ее последовала от отравы. Но это облачко лишь проносилось легкой тенью и быстро растворялось; оно набегало оттого, что люди, которые сейчас толпились вокруг Генриха, заговаривали с ним и поздравляли, — все были убийцами мужественной Жанны д’Альбре.
В то время как король Наваррский старался притвориться радушным и веселым, неподалеку от него стоял задумчивый и встревоженный молодой герцог Гиз и вел беседу с Телиньи. Герцогу повезло в жизни больше, нежели Беарнцу: в двадцать два года он пользовался почти такой же славой, как и его отец, могущественный Франсуа де Гиз. Он и внешне был изящный вельможа, высокого роста, с надменным, гордым взглядом, с такой природной величавостью, что, по мнению многих, все прочие вельможи в его присутствии казались мужланами. Несмотря на его молодость, вся католическая партия видела в нем своего вождя, так же как протестантская партия видела своего вождя в юном короле Наваррском.
Раньше герцог де Гиз носил титул герцога Жуанвильского и первое боевое крещение получил во время осады Орлеана под началом своего отца, который и умер у него на руках, указав на адмирала Колиньи как на своего убийцу.
Тогда же юный герцог, подобно Ганнибалу, торжественно дал клятву: отомстить и адмиралу, и всей его семье за смерть отца, безжалостно и неусыпно преследовать врагов своей веры, обещал Богу быть его карающим ангелом на земле до того дня, пока не будет истреблен последний еретик. Теперь же все с великим изумлением смотрели, как этот принц, обычно верный данному им слову, пожимает руки своим заклятым врагам и, дав умирающему отцу обет наказать адмирала смертью, теперь приятельски ведет беседу с его зятем.
Но мы уже сказали, что это был вечер, полный неожиданностей.
Действительно, если бы особо одаренный наблюдатель, способный видеть будущее, что, к счастью, дано лишь Богу, и способный читать в душах, что, к несчастью, не дано людям, вдруг очутился на этом торжестве, то он, конечно, насладился бы самым любопытным зрелищем, какое только может нам представить вся летопись человеческой комедии.
Но если такого наблюдателя не оказалось в галереях Лувра, то он был на улице, где грозно раздавался его ропот и гневом искрились его глаза: это был народ, с его инстинктом, предельно обостренным ненавистью; он издали глядел на силуэты своих непримиримых врагов и толковал их чувства так же простодушно, как это делает прохожий, глазея на танцующих через запертые окна. Музыка увлекает и ведет танцоров, а прохожий видит одни движения и, не слыша музыки, потешается над тем, как эти марионетки скачут и суетятся без видимой причины.
Музыкой, увлекавшей гугенотов, был голос их удовлетворенной гордости, а взоры парижан, сверкавшие во мраке ночи, были молниями ненависти, озарявшими грядущие события.
Во дворце же все было по-прежнему радостно; всех гостей Лувра охватило особенное оживление, сопровождающее появление новобрачной: сняв подвенечный наряд, длинную вуаль и мантию, она входила в зал вместе с герцогиней Неверской, самой близкой своей подругой, и с братом, Карлом IX, который вел ее за руку и представлял наиболее почетным гостям.
Эта новобрачная — дочь Генриха II, Маргарита Валуа была жемчужиной в короне Франции, и Карл IX, питавший к ней особенную нежность, обычно звал ее «сестричка Марго».
Восторженная встреча была действительно заслужена юной наваррской королевой. Маргарите едва исполнилось двадцать лет, но все поэты писали ей хвалебные оды, сравнивая ее то с Авророй, то с Кифереей. По красоте ей не было соперниц даже здесь, при таком дворе, где Екатерина Медичи старалась подбирать на роль своих сирен самых красивых женщин, каких только могла найти. Черноволосая, с замечательным цветом лица, чувственным выражением глаз, обрамленных длинными ресницами, с изящно очерченными алыми губами и лебединой шеей, с гибким станом и с маленькими ножками в атласных туфельках — такой предстала Маргарита Валуа. Французы гордились тем, что этот удивительный цветок взрастила их родная почва, а иностранцы, побывав во Франции, возвращались к себе на родину, ослепленные красотою Маргариты, если им случалось ее повидать, и пораженные ее образованностью, если им удавалось с ней поговорить. И в самом деле, Маргарита была не только самой красивой, но и самой образованной из женщин той эпохи; вот почему нередко вспоминали фразу одного итальянского ученого, который был ей представлен, беседовал с ней целый час по-итальянски, по-испански, по-гречески и по-латыни и, выйдя от нее, восторженно сказал: «Побывать при дворе, не повидав Маргариты Валуа, — значит, не увидать ни Франции, ни французского двора».
Не было недостатка в похвалах и самому королю Карлу IX — известно, какими искусными ораторами были гугеноты. В эти речи ловко вплетались и намеки на прошедшее, и пожелания на будущее. Но Карл IX с хитрой улыбкой на бледных губах давал на подобные намеки один ответ:
— Отдавая Генриху Наваррскому свою сестру, я отдаю в ее лице и свое сердце всем гугенотам моего королевства.
На некоторых такой ответ действовал успокоительно, у других вызывал улыбку из-за двусмысленного толкования: первого — как отеческого отношения короля ко всему народу, но Карл IX сознательно не собирался придавать своей мысли такую широту; и другого — обидного для новобрачной, для ее мужа, да и для самого Карла, поскольку его слова невольно вызывали в памяти глухие сплетни, которыми дворцовая хроника успела еще раньше испачкать брачные одежды Маргариты Валуа.
Как мы уже сказали, герцог Гиз беседовал с Телиньи, но беседа не занимала все его внимание: время от времени он оборачивался и бросал взгляд на группу дам, в центре которой блистала Маргарита Валуа. И всякий раз, когда взгляд наваррской королевы встречался со взглядом молодого герцога, тень набегала на ее красивый лоб, обрамленный, как ореолом, трепетным сверканием алмазных звезд, и во всей ее манере держать себя, выражавшей нетерпение и беспокойство, проглядывало желание что-то предпринять.
Старшая сестра ее, принцесса Клод, недавно вышедшая замуж за герцога Лотарингского, заметила тревожное настроение Маргариты и стала продвигаться к ней, чтобы узнать его причину, но в это время все гости расступились, давая дорогу королеве-матери, входившей под руку с молодым принцем Конде, и оттеснили принцессу Клод далеко от сестры. Герцог Гиз воспользовался движением толпы, чтобы подойти поближе к герцогине Неверской, своей невестке, а заодно и к Маргарите. В ту же минуту герцогиня Лотарингская, не терявшая сестру из виду, заметила, как тень тревоги на ее челе сразу исчезла, а щеки ярко вспыхнули румянцем. Когда же герцог, продвигаясь сквозь толпу, наконец оказался в двух шагах от Маргариты, она, еще не видя его, но почувствовав его приближение, большим усилием воли придала своему лицу выражение беспечного спокойствия и повернулась к герцогу.
Герцог почтительно приветствовал ее и, низко кланяясь, тихо сказал по-латыни:
— Ipse attuli, — что означало: «Я принес», или: «Я сам принес».
Маргарита сделала реверанс и, поднимаясь, ответила тоже по-латыни:
— Noctu pro more, — что означало: «Этой ночью, как всегда».
Эти слова, подхваченные ее плоеным, очень широким и тугим воротником, как воронкой рупора, не были услышаны никем, кроме того, кому они предназначались. Но несмотря на краткость разговора, все важное для них обоих было сказано, судя по тому, что, обменявшись этими словами, они расстались: Маргарита — с мечтательным выражением лица, а герцог — повеселевший. Но тот, кому бы следовало заинтересоваться происходящей сценой больше всех, то есть король Наваррский, не обратил на нее ни малейшего внимания — глаза его уже ничего не видели, кроме одной женщины, собравшей вокруг себя почти такой же многочисленный кружок, как Маргарита Валуа. Этой женщиной была красавица баронесса де Сов.
Шарлотта де Бон-Санблансе, внучка несчастного Санблансе и жена Симона де Физа, барона де Сова, была придворной дамой Екатерины Медичи и самой надежной ее помощницей в тех случаях, когда Екатерина, не решаясь опоить врага флорентийским ядом, старалась опьянить его любовью: светловолосая, невысокого роста, то искрившаяся жизнью, то томная, но всегда готовая к интриге и любви — двум основным занятиям придворной жизни при трех французских королях, сменившихся на троне за пятьдесят последних лет, — баронесса де Сов была женщина в полном смысле слова, во всем обаянии этого создания природы, начиная с синих глаз, порою томных, порою блиставших утренним огнем, до кончиков пальцев ее игривых точеных ножек, обутых в бархатные туфли. Всего за несколько последних месяцев она успела овладеть всем существом короля Наваррского, едва вступившего на путь политики и любовных приключений; от этого и Маргарита Валуа с ее роскошной, царственной красотой не вызывала в своем супруге даже простого восхищения. Одно обстоятельство поражало всех — поведение королевы-матери, странное даже для такой темной, таинственной души, как Екатерина Медичи: дело в том, что королева-мать, неуклонно проводя план брачного союза между своей дочерью и королем Наваррским, в то же время почти открыто поощряла его любовь к баронессе де Сов; однако, несмотря на эту сильную поддержку и вопреки свободным нравам той эпохи, красавица Шарлотта покамест не сдавалась, и это неслыханное, непостижимое сопротивление, больше, чем ум и красота упрямицы, возбудило в сердце пылкого Беарнца такую страсть, которая, не находя удовлетворения, вся ушла внутрь, изгнав из юной души Генриха застенчивость и гордость и даже главную черту его характера — беспечность, основанную частью на его мировоззрении, частью же на лени.
Баронесса де Сов явилась в бальный зал лишь несколько минут назад; с досады или от огорчения, как бы то ни было, но первоначально она решила не присутствовать при торжестве своей соперницы и под предлогом нездоровья отправила в Лувр мужа, занимавшего пост государственного секретаря вот уже пять лет, одного. Но Екатерина Медичи, заметив, что барон де Сов вошел один, спросила у него, почему отсутствует ее любимица; узнав, что причина — всего лишь легкое недомогание, она отправила баронессе де Сов записку с предложением явиться, и баронесса поспешила исполнить ее требование. Генрих Наваррский, сначала очень огорченный отсутствием баронессы, все же почувствовал себя свободнее, когда заметил одиноко входившего барона; не ожидая ее встретить, Беарнец уже с грустным вздохом собрался подойти к той милой женщине, которую он обязался если не любить, то почитать своей женой, как вдруг увидел в одной из галерей баронессу де Сов, — он замер на месте, не спуская глаз с этой Цирцеи, приковавшей его к себе волшебной цепью, и, после некоторого колебания, вызванного скорее неожиданностью, чем осторожностью, пошел навстречу баронессе.
Придворные видели, что король Наваррский идет к красавице Шарлотте, и, зная как пылко его сердце, любезно удалились, чтобы не мешать их встрече; случилось так, что Генрих подошел к баронессе де Сов в то время, когда Маргарита Валуа и герцог Гиз обменивались уже известными читателю латинскими изречениями; тогда же и Генрих Наваррский, подойдя к баронессе, завел с ней разговор, но на французском языке, вполне понятном, несмотря на примесь гасконского акцента, — разговор, во всяком случае, гораздо менее таинственный, чем первый.
— A-а, милочка моя! — сказал он ей. — Вы здесь, оказывается, а мне сейчас сказали, будто вы больны, и я уже терял надежду вас увидеть!
— Ваше величество, не думаете ли вы убедить меня, что потеря этой надежды вам дорого стоила?
— Святой Боже! Ну конечно! Разве вы не знаете, что днем вы мое солнце, а ночью — моя звезда? Честное слово, я почувствовал себя в потемках, но вот явились вы и сразу озарили все.
— В таком случае, ваше величество, я играю с вами злую шутку.
— Почему же, милочка моя?
— Вполне понятно, когда имеешь власть над самой красивой женщиной Франции, можно желать только одного — чтобы исчез свет и наступил мрак, ибо во мраке нас ждет блаженство.
— Злая женщина, вам очень хорошо известно, что мое блаженство в руках лишь одной женщины, а эта женщина играет и тешится бедным Генрихом.
— О-о! А мне вот кажется, что эта женщина была игрушкой и потехой для короля Наваррского.
В первую минуту такое резкое неприязненное отношение испугало Генриха, но он сейчас же рассудил, что за этим скрывается досада, а досада — маска любви.
— Милая Шарлотта, честно говоря, ваш упрек несправедлив, и я не понимаю, как может такой красивый ротик говорить так зло. Неужели вы думаете, что в этот брак вступаю я? Клянусь святой пятницей — нет! Это не я.
— Уж не я ли? — ответила она с колкостью, если можно назвать колкостью слова женщины, которая вас любит и упрекает за то, что вы не любите ее.
— И этими прекрасными глазами вы видите так плохо? Нет, нет, не Генрих Наваррский женится на Маргарите Валуа.
— Но тогда кто же?
— О, святой Боже! Да реформатская церковь выходит замуж за папу, вот и все.
— Ну нет, ваше величество, меня не ослепить блеском остроумия: ваше величество любит королеву Маргариту, и это не упрек, Боже сохрани! Она так хороша, что не любить ее невозможно.
Генрих на минуту задумался, и, пока он размышлял, добрая улыбка заиграла в уголках его губ:
— Баронесса, мне кажется, вы ищете предлог, чтобы поссориться со мной, но у вас нет на это права: послушайте, сделали вы хоть что-нибудь, чтобы помешать мне жениться на Маргарите? Ничего! Наоборот, вы только тем и занимались, что приводили меня в отчаяние.
— И благо мне, ваше величество!
— Это почему?
— Да потому, что сегодня вы соединяетесь с другой.
— Но это оттого, что вы меня не любите.
— А если б я полюбила вас, мне через час пришлось бы умереть.
— Умереть? Что вы имеете в виду? Почему через час, и по какой причине?
— От ревности… Через час королева Наваррская отпустит своих придворных дам, а ваше величество — своих придворных кавалеров.
— Послушайте, милая моя, вас в самом деле удручает эта мысль?
— Этого я не говорила. А сказала — если б я любила вас, то эта мысль удручала бы меня ужасно.
— Хорошо! — воскликнул Генрих, обрадованный ее первым признанием в любви. — Ну, а если сегодня вечером король Наваррский не отпустит своих придворных кавалеров?
— Сир, — промолвила баронесса, глядя на короля с изумлением, на этот раз совершенно непритворным, — вы говорите о том, что невозможно, а главное — чему нельзя поверить.
— Как нужно поступить, чтобы вы поверили?
— Доказать делом, а вы не можете мне дать такого доказательства.
— Отлично, мадам, отлично! Клянусь святым Генрихом! Я дам вам это доказательство! — воскликнул Генрих, обжигая молодую женщину страстным взглядом.
— О, ваше величество! — тихо произнесла баронесса, опуская глаза. — Я… я не понимаю… Нет, нет! Нельзя бежать от счастья, которое вас ждет.
— Моя прелесть, в этом зале — четыре Генриха: Генрих Французский, Генрих Конде, Генрих Гиз, но только один Генрих Наваррский.
— И что же?
— А вот что: если Генрих Наваррский всю ночь проведет у вас?..
— Всю ночь?!.
— Да, убедит ли это вас, что у другой он не был?
— Ах, сир, если вы сделаете так!.. — воскликнула на этот раз баронесса.
— Так и сделаю, слово дворянина!
Баронесса подняла на короля глаза, полные страстных обещаний, и улыбнулась ему такой улыбкой, что сердце Генриха забилось от радости и упоения.
— Посмотрим, — продолжал Генрих, — что вы скажете тогда?
— О, тогда, ваше величество, — тогда скажу, что я действительно любима вами.
— Святая пятница! Вы это скажете, потому что так оно и есть.
— Но как же это сделать?
— Ах, Боже мой! Неужели, баронесса, у вас нет какой-нибудь камеристки, горничной, служанки, на которую вы могли бы положиться?
— О да! У меня есть моя Дариола, которая так предана мне, что даст себя изрезать на куски ради меня: настоящее сокровище.
— Скажите этой девице, баронесса, что я ее озолочу, как только, согласно предсказанию астрологов, стану королем Франции.
Шарлотта улыбнулась: в то время все были невысокого мнения о гасконских обещаниях Беарнца.
— Ну, хорошо! Чего же вы хотите от Дариолы?
— Того, что ей не стоит ничего, а для меня — все.
— А именно?
— Ведь ваши комнаты над моими?
— Да.
— Пусть она ждет за вашей дверью. Я тихо стукну в дверь три раза; она откроет, и вы получите то доказательство, какое я вам обещал.
Несколько секунд баронесса молчала; потом повела вокруг глазами, как бы желая убедиться, что их никто не подслушивает, и на мгновение остановила взор на группе дам, окружавших королеву-мать; это продолжалось одно мгновение, но его оказалось достаточно, чтобы Екатерина и эта приближенная к ней дама обменялись взглядом.
— А вдруг у меня появится желание уличить ваше величество во лжи? — сказала баронесса голосом сирены, растопившим воск в ушах Улисса.
— Попробуйте, милочка моя, попробуйте.
— Говоря честно, мне очень трудно победить в себе это желание.
— Так пусть оно победит вас: женщины никогда не имеют такой силы, как после поражения.
— Сир, когда вы будете французским королем, я вам припомню ваше обещание Дариоле.
Генрих Наваррский даже вскрикнул от восторга.
Заметим, что радостное восклицание вырвалось у Генриха в то самое мгновение, когда Маргарита Валуа ответила герцогу Гизу латинской фразой:
— Noctu pro more.
Так Генрих Наваррский и Генрих Гиз одновременно и оба радостные расстались со своими дамами: один — с Шарлоттой де Сов, другой — с Маргаритой Валуа.
Спустя час после двух этих разговоров король Карл и королева-мать ушли в свои покои; почти сейчас же залы Лувра начали пустеть и в галереях стали видны базы мраморных колонн. Четыреста дворян-гугенотов проводили адмирала и принца Конде сквозь толпу народа, недовольно ворчавшую им вслед. После них вышли герцог де Гиз, лотарингские и другие вельможные католики, приветствуемые радостными криками и рукоплесканиями толпы.
Что касается Маргариты Валуа, Генриха Наваррского и баронессы де Сов, то они жили в самом Лувре.
II
СПАЛЬНЯ КОРОЛЕВЫ НАВАРРСКОЙ
Герцог Гиз проводил свою невестку, герцогиню Неверскую, до ее дома на улице Шом, что против улицы Брак, и, оставив герцогиню на попечение ее служанок, пошел в свои покои, чтобы переодеться, взять темный плащ и короткий острый кинжал, который назывался «дворянская честь» и прицеплялся вместо шпаги. Но, взяв со стола кинжал, герцог заметил маленькую записку, всунутую между ножнами и клинком. Он развернул бумажку и прочел:
«Надеюсь, что герцог Гиз не пойдет обратно в Лувр сегодня ночью; если же пойдет, то пусть наденет на всякий случай добрую кольчугу и захватит шпагу».
— Так-так! — произнес герцог, оборачиваясь к своему лакею. — Вот, дядюшка Робен, какое странное предупреждение. А теперь будьте добры сказать мне, кто входил сюда в мое отсутствие.
— Только один человек.
— А именно?
— Господин Дю Гаст.
— Так-так! То-то я вижу — рука знакомая. А ты наверное знаешь, что приходил Дю Гаст? Ты его видел?
— Даже больше — я с ним разговаривал.
— Хорошо, послушаюсь его совета. Мою шпагу и короткую кольчугу!
Лакей, уже привыкший к таким переодеваниям, принес то и другое. Герцог надел кольчугу из таких тонких колечек, что стальная ткань казалась не толще бархата; поверх кольчуги надел камзол, трико с пуфами и колет — серые с серебром, любимое им сочетание цветов, натянул высокие сапоги, доходившие до половины бедер, черный бархатный берет без пера и драгоценных украшений, прицепил к поясу кинжал, закутался в широкий темный плащ и, отдав шпагу своему пажу, составлявшему теперь всю его свиту, пошел по направлению к Лувру.
Когда он переступал порог своего дома, звонарь на Сен-Жермен-Л’Осеруа прозвонил час ночи.
Несмотря на поздний час и небезопасность ночных прогулок в те времена, смелый герцог совершил свой путь без всяких приключений и подошел здрав и невредим к каменной громаде Лувра, где уже погасли один за другим все огни, страшной теперь своим безмолвием и тьмою.
Перед королевским замком тянулся глубокий ров, куда выходили почти все комнаты высокопоставленных особ, живущих в Лувре. Покои Маргариты находились в нижнем этаже. Туда нетрудно было бы проникнуть, но ров, вырытый на такую глубину, что нижний этаж оказывался на высоте почти тридцати футов, делал его недосягаемым для воров или любовников; однако Гиз решительно спустился в ров.
В ту же минуту скрипнуло одно из окон в нижнем этаже. Окно было забрано железной решеткой, но чья-то рука вынула один из прутьев, заранее подпиленный, и в это отверстие спустила шелковый шнурок.
— Жийона, это вы? — тихо спросил герцог.
— Да, ваша светлость, — еще тише ответил женский голос.
— А Маргарита?
— Ждет вас.
— Хорошо.
Он сделал знак своему пажу; паж вынул из-под плаща и развернул узкую веревочную лестницу. Герцог привязал ее к концу опущенного шнурка; Жийона подтянула лестницу наверх и закрепила; герцог, прицепив шпагу, благополучно добрался по лестнице до окна. Когда он скрылся в проделанном отверстии, железный прут решетки стал на место и окно закрылось. Паж раз двадцать сопровождал герцога под эти окна, едва убедившись, что его господину удалось благополучно проникнуть в Лувр, он закутался в свой плащ и улегся спать тут же, под стеной, на травке, устилавшей ров.
Погода была мрачная, из грозящих молниями желтовато-черных туч падали редкие крупные капли теплого дождя.
Герцог следовал за своей провожатой, которая была дочерью маршала Франции Жака де Монтиньона и пользовалась исключительным доверием Маргариты Валуа, не имевшей от нее никаких тайн, — а по мнению некоторых лиц, в числе тайн, хранимых неподкупной верностью этой девицы, были такие страшные, что заставляли ее хранить все остальные.
Никакого света ни в нижних комнатах, ни в коридорах, лишь изредка голубоватый отблеск далекой молнии освещал мрачные покои и тотчас потухал.
Спутница герцога вела его за руку все дальше, и наконец они дошли до винтовой лестницы, проделанной в толще стены и упиравшейся в потайную дверь передней комнаты покоев Маргариты.
В этой комнате царил такой же беспросветный мрак, как и в других покоях нижнего этажа.
Жийона, войдя в переднюю, остановилась.
— Вы принесли то, что угодно королеве? — спросила она шепотом.
— Да, — ответил герцог Гиз, — но я отдам только ей самой.
— Не теряйте времени, входите, — раздался из темноты голос, при звуке которого герцог вздрогнул: это был голос Маргариты.
Бархатная лиловая с золотыми лилиями портьера приподнялась, и в полумраке герцог увидел королеву, которая, не утерпев, вышла ему навстречу.
— Я здесь, мадам, — ответил герцог, быстро проходя под портьерой, которая тотчас упала за его спиной.
Маргарите Валуа пришлось теперь самой быть проводницей герцога в своих покоях, хотя и хорошо ему знакомых. Жийона осталась сторожить у двери и, приложив палец к губам, давала этим знать, что королева может быть спокойна.
Маргарита, как будто понимая ревнивые опасения герцога, довела его до спальни и остановилась.
— Что ж, вы довольны, герцог?
— Доволен? А чем, мадам, позвольте вас спросить?
— А доказательством того, — ответила Маргарита с оттенком раздражения, — что я принадлежу мужчине, который уже к вечеру в день свадьбы, в самую брачную ночь, забыл о моем существовании и даже не явился поблагодарить за честь если не моего выбора, то согласия назвать его моим супругом.
— О мадам, не беспокойтесь, он придет, тем более если вы сами этого хотите!
— Генрих! И это говорите вы, зная лучше других, как это несправедливо! — воскликнула Маргарита Валуа. — Если б у меня было такое желание, разве просила бы я вас прийти сегодня в Лувр?
— Вы просили меня явиться в Лувр для того, чтобы уничтожить все следы наших прошлых отношений, мадам, так как это прошлое живет не только в моем сердце, но и в том ларчике, который я вам принес.
— Разрешите сказать вам одну вещь, Генрих, — ответила Маргарита, пристально глядя на герцога. — Вы похожи не на принца крови, а на мальчишку ученика! Это я стану отрицать, что любила вас?! Это я стану гасить огонь, который, может быть, потухнет, но отблеск свой оставит навсегда?! Любовь женщин, занимающих такое положение, как я, может быть или светочем, или злым гением своей эпохи. Нет, мой герцог, нет! Вы можете оставить у себя и эти письма, и самый ларчик — мой подарок. Из всех писем, что в нем лежат, королева Маргарита требует только одно, да и то потому, что оно в равной мере опасно и для вас, и для нее.
— Все в вашем распоряжении; берите любое — какое вам угодно уничтожить.
Маргарита стала быстро рыться в ларчике, трепетной рукой перебрала в нем двенадцать писем, пробегая глазами только их начало, — было очевидно, что ей достаточно взглянуть на обращение, как в ее памяти сейчас же возникало и содержание письма; но, просмотрев все, она вдруг побледнела, перевела глаза на герцога и сказала:
— Генрих! Здесь нет того письма, которое мне нужно. Неужели вы потеряли его? Ведь… передать его…
— Мадам, какое письмо вам нужно?
— То, где я прошу вас немедленно жениться.
— Чтобы оправдать вашу неверность?
Маргарита пожала плечами:
— Нет, чтобы спасти вашу жизнь. То письмо, где я предупреждала вас, что король заметил и нашу любовь, и мои старания расстроить предполагаемый ваш брак с инфантой Португальской, что он вызывал своего побочного брата, графа Ангулемского, и сказал ему, показывая на две шпаги: «Или вот этой ты убьешь герцога Гиза сегодня вечером, или вот этой я завтра же убью тебя». Где это письмо?
— Вот, — ответил герцог, вынимая из-за пазухи письмо.
Маргарита чуть не выхватила его у герцога, порывисто развернула, удостоверилась, что оно то самое, вскрикнула от радости и поднесла его к свече; бумага вспыхнула, и в один миг письма не стало; но королева не удовлетворилась этим и, словно боясь, что даже в пепле могут найти ее неосторожное предупреждение, растоптала и самый пепел.
Герцог Гиз все это время следил за лихорадочными движениями своей любовницы.
— Теперь, Маргарита, вы наконец довольны? — спросил он, когда все кончилось.
— Да, теперь вы женитесь на принцессе Порсиан, и тогда брат Карл простит мне связь с вами; но он никогда бы не простил мне разглашения тайны, подобной той, какую я, из слабости к вам, была не в силах скрыть.
— Да, это правда, — ответил герцог, — в то время вы меня любили.
— Генрих, я вас люблю все так же и даже больше.
— Вы?
— Да, я. Я никогда так не нуждалась в преданном и бескорыстном друге, как теперь, — я, безземельная королева и безмужняя жена.
Молодой герцог грустно кивнул головой.
— Я говорила вам и повторяю, что мой муж меня не только не любит, но презирает, даже ненавидит; впрочем, одно то, что вы находитесь у меня в спальне, лучше всего доказывает его презрение и ненависть ко мне.
— Мадам, еще не очень поздно: король задержался, отпуская своих придворных, и если еще не пришел, то явится сейчас.
— А я вам говорю, — воскликнула Маргарита с возрастающей досадой, — что король Наваррский не придет!
— Мадам, — сказала Жийона, приподняв портьеру, — король Наваррский вышел из своих покоев.
— О, я же знал, что он придет! — воскликнул герцог.
— Генрих, — решительно сказала Маргарита, сжимая руку герцога, — вы сейчас увидите, верна ли я своим словам и можно ли рассчитывать на то, что мною обещано. Войдите в этот кабинет.
— Мадам, лучше мне уйти пока не поздно, а то при первых любовных ласках короля я выскочу из кабинета — и тогда горе королю!
— Вы с ума сошли! Входите же, вам говорят, я отвечаю за все!
Она втолкнула герцога в кабинет, и вовремя: едва он успел закрыть за собой дверь, как Генрих Наваррский, в сопровождении двух пажей, освещавших ему путь восемью свечами желтого воска в двух канделябрах, с улыбкой переступил порог комнаты.
Маргарита сделала глубокий реверанс, чтобы скрыть свое смущение.
— Вы еще не легли? — спросил Беарнец с веселым и открытым выражением лица. — Уж не меня ли вы дожидались?
— Нет, ваше величество, — ответила Маргарита, — ведь вы еще вчера сказали мне, что считаете наш брак только политическим союзом и никогда не позволите себе посягать на меня лично.
— Очень хорошо! Но это нисколько не мешает нам поговорить друг с другом. Жийона, заприте дверь и оставьте нас одних.
Маргарита, сидевшая на стуле, встала и протянула руку по направлению к пажам, как бы приказывая им остаться.
— Может быть, позвать и ваших женщин? — спросил король. — Если пожелаете, я это сделаю, но должен вам признаться: мой разговор с вами касается таких вещей, что я предпочел бы свидание с глазу на глаз.
И король Наваррский направился к двери кабинета.
— Нет! — воскликнула Маргарита стремительно преграждая ему путь, — нет, не надо, я выслушаю вас.
Беарнец теперь знал все, что ему нужно было знать; он быстро и зорко взглянул на кабинет, точно хотел проникнуть взором сквозь портьеру до самых темных его уголков, затем перевел взгляд на бледную от страха красавицу жену.
— В таком случае, — сказал он, — поговорим спокойно.
— Как будет угодно вашему величеству, — ответила она, почти падая в кресло, на которое указал ей муж.
Беарнец сел рядом с ней.
— Мадам, — продолжал он, — пусть там болтают что угодно, но, по-моему, наш брак — добрый брак. Во всяком случае, я — ваш, а вы — моя.
— Но… — испуганно произнесла Маргарита.
— Следовательно, — продолжал Беарнец, как бы не замечая ее смущения, — мы обязаны быть добрыми союзниками, ведь мы сегодня перед Богом дали клятву быть в союзе. Не так ли?
— Разумеется, месье.
— Мадам, я знаю, как вы прозорливы, и знаю, сколько опасных пропастей подстерегает нас при дворе; я молод, и хотя никому не делал зла, врагов у меня много. Так вот, к какому лагерю я должен отнести ту, которая перед алтарем клялась мне в добрых чувствах и носит мое имя?
— О месье, как вы могли подумать…
— Я ничего не думаю, мадам, я лишь надеюсь и хочу только убедиться, что моя надежда имеет основания. Несомненно одно: наш брак — или политический ход, или ловушка.
Маргарита вздрогнула — возможно, потому, что эта мысль приходила в голову и ей.
— Итак, какой же лагерь — ваш? — продолжал Генрих Наваррский. — Король меня ненавидит, герцог Анжуйский — тоже, герцог Алансонский — тоже, Екатерина Медичи настолько ненавидела мою мать, что, конечно, ненавидит и меня.
— Ах, месье, что вы говорите?!
— Только истину, мадам, и если думают, что меня сумели обмануть относительно убийства де Муи и отравления моей матери, то я не хочу, чтобы так думали, и был бы поэтому не прочь, если бы здесь оказался кто-нибудь еще, кто мог бы меня слышать.
— Что вы! Вы прекрасно знаете, что здесь нас только двое: вы и я, — ответила она быстро, но как можно спокойнее и веселее.
— Поэтому-то я и пускаюсь в откровенность, поэтому-то и решаюсь вам сказать, что я не обманываюсь ни ласками царствующего дома, ни ласками семейства лотарингских герцогов.
— Сир! Сир! — воскликнула Маргарита.
— В чем дело, моя крошка? — улыбаясь, спросил Генрих.
— А в том, что такие разговоры очень опасны.
— С глазу на глаз? Нисколько. Так я вам говорил…
Для Маргариты это было пыткой; ей хотелось остановить короля на каждом слове, но Генрих с нарочитой искренностью продолжал речь:
— Да! Так я вам говорил, что угроза нависла надо мной со всех сторон; угрожают и король, и герцог Алансонский, и герцог Анжуйский, и королева-мать, и герцог Гиз, и герцог Майенский, и кардинал Лотарингский, словом — все. Такие вещи чувствуешь инстинктивно, вы это понимаете, мадам. И вот от всех этих угроз, готовых обратиться в прямое нападение, я мог бы защитить себя с вашей помощью, потому что как раз те люди, которые меня не переносят, любят вас.
— Меня? — спросила Маргарита.
— Да, вас, — очень добродушно ответил Генрих. — Вас любит король Карл; вас любит, — подчеркнул он, — герцог Алансонский; вас любит королева Екатерина; наконец, вас любит герцог Гиз.
— Сир… — чуть слышно выговорила Маргарита.
— Ну да! Что ж удивительного, если вас любят все? А те, кого я назвал, — ваши братья или родственники. Любить же своих родных и своих братьев — значит, жить в духе Божьем.
— Хорошо, но к чему вы клоните? — спросила совершенно подавленная Маргарита.
— А я уже сказал к чему: если вы станете моим — не скажу — другом, но союзником, — мне ничто не страшно: в противном случае, если и вы будете моим врагом, то я погибну.
— Вашим врагом? О, никогда! — воскликнула Маргарита.
— Но другом — тоже нет?
— Возможно — да.
— А союзником?
— Наверное!
Маргарита повернулась к королю и протянула ему руку. Генрих взял ее руку, учтиво поцеловал и удержал в своих руках не столько из чувства нежности, сколько преследуя другую цель: более непосредственно чувствовать душевные движения Маргариты.
— Хорошо, я верю вам, мадам, и почитаю вас своим союзником. Итак, нас поженили, хотя мы друг друга и не знали и не могли любить; поженили, не спрашивая тех, кого женили; следовательно, у нас нет взаимных обязательств мужа и жены. Как видите, мадам, я иду навстречу вашему желанию и подтверждаю то, что говорил вам и вчера. Но союз мы заключаем добровольно, нас к нему никто не вынуждает, наш союз — это союз двух честных людей, обязанных поддерживать и не бросать друг друга; так ли вы сами понимаете его?
— Да, ваше величество, — подтвердила Маргарита и попыталась высвободить свою руку.
— Хорошо, — продолжал Беарнец, не спуская глаз с двери кабинета, — а так как лучшим доказательством честного союза является полное доверие, то я сейчас вас посвящу подробно во все тайны плана, который я себе составил, чтобы успешно противостоять всем этим враждебным силам.
— Сир… — пролепетала Маргарита, оглядываясь на кабинет, что вызвало скрытую улыбку у Беарнца, довольного успехом своей хитрости.
— И вот что я собираюсь сделать, — продолжал Генрих, как будто не замечая ее смущения. — Я…
— Ваше величество, — воскликнула она и, быстро встав, схватила короля за локоть, — дайте мне передохнуть: волнение… жара… я задыхаюсь.
Маргарита действительно побледнела и вся дрожала, едва удерживаясь на ногах, чтобы не упасть.
Генрих подошел к дальнему окну и отворил его. Окно выходило на реку.
Маргарита направилась вслед за ним.
— Молчите! Молчите! Ради себя, сир, — чуть слышно произнесла она.
— Эх, мадам, — ответил Беарнец, улыбаясь своей особенной улыбкой. — Ведь вы же мне сказали, что мы одни.
— Да, сир, но разве вам неизвестно, что посредством слуховой трубки, пропущенной через стену или потолок, можно слышать все?
— Хорошо, мадам, хорошо, — с чувством прошептал Беарнец. — Верно то, что вы не любите меня, но верно также то, что вы честная женщина.
— Как надо это понимать?
— Будь вы способны меня предать, вы дали бы мне договорить, потому что я выдавал только себя, а вы меня остановили. Теперь я знаю, что в кабинете кто-то есть, что вы — неверная жена, но верная союзница, а в настоящее время, — прибавил Беарнец улыбаясь, — надо признаться, для меня гораздо важнее верность в политике, нежели в любви…
— Сир… — стыдливо вымолвила Маргарита.
— Ладно, ладно, об этом поговорим после, когда узнаем друг друга лучше. — И уже громко спросил ее: — Ну, как, мадам, теперь вам легче дышится?
— Да, ваше величество, да, — тихо ответила она.
— В таком случае, — продолжал он громко, — я не хочу вас больше утруждать своим присутствием. Я почел своим долгом прийти, чтоб изъявить вам все мое уважение и сделать первый шаг к нашей дружбе; соблаговолите принять их так же, как я их предлагаю, — от всего сердца. Спите спокойно, доброй ночи.
Маргарита посмотрела на мужа с чувством признательности и сама протянула ему руку, говоря:
— Согласна.
— На политический союз, искренний и честный? — спросил Генрих.
— Искренний и честный, — повторила королева.
Беарнец пошел к выходу, бросив на Маргариту взгляд, увлекший ее невольно, как завороженную, вслед за мужем. Когда портьера отделила их от спальни, Генрих Наваррский с чувством прошептал:
— Спасибо, Маргарита, спасибо. Вы истинная дочь Франции. Я ухожу спокойным. Бедный вашей любовью, я не буду беден вашей дружбой. Полагаюсь на вас, как и вы можете полагаться на меня… Прощайте, мадам!
Генрих нежно сжал и поцеловал руку жене; затем бодрым шагом направился по коридору к себе, шепотом рассуждая сам с собой:
— Какой черт сидит там у нее? Кто это — сам король, герцог Анжуйский, герцог Алансонский, герцог Гиз, — брат ли, любовник ли или тот и другой? По правде говоря, мне теперь почти досадно, что я напросился на свидание с баронессой; но раз уж я дал слово и Дариола ждет меня у двери… все равно. Боюсь только, не потеряет ли баронесса в своей прелести оттого, что по дороге к ней я побывал в спальне у моей жены, ибо Марго, как зовет ее мой шурин Карл Девятый, — клянусь святой пятницей! — прелестное создание.
И Генрих Наваррский не очень решительно стал подниматься по лестнице к покоям баронессы де Сов.
Маргарита провожала его глазами, пока он не исчез из виду, и только тогда вернулась к себе в комнату. В дверях кабинета стоял герцог, и эта картина вызвала в Маргарите чувство, похожее на угрызение совести. Суровое выражение лица и сдвинутые брови герцога говорили о горьких размышлениях.
— Маргарита сейчас нейтральна, а через неделю Маргарита будет враг, — произнес он.
— Значит, вы подслушивали? — спросила королева.
— А что же мне было делать в этом кабинете?
— И, по-вашему, я вела себя не так, как подобало королеве Наваррской?
— Нет, но не так, как подобало возлюбленной герцога Гиза.
— Герцог, я могу не любить своего мужа, но никто не имеет права требовать от меня, чтоб я сделалась предательницей. Скажите честно, способны ли вы сами выдать какую-нибудь тайну вашей будущей жены, принцессы Порсиан?
— Хорошо, хорошо, мадам, — сказал герцог, покачивая головой. — Пусть так. Я вижу, у вас нет больше той любви ко мне, во имя которой вы раскрывали мне козни короля против меня и моих сообщников.
— Тогда король представлял силу, а вы — слабость. Теперь слабая сторона — Генрих, а сила на вашей стороне. Как видите, я продолжаю играть все ту же роль.
— Но перешли из одного лагеря в другой.
— Я получила на это право, когда спасла вам жизнь таким способом.
— Хорошо, мадам! Когда любовники расходятся совсем, то возвращают друг другу все свои взаимные дары; поэтому и я при первом случае спасу вам жизнь, чтобы не быть у вас в долгу.
С этими словами герцог раскланялся и вышел, а королева не шевельнула пальцем, чтобы его остановить. В передней герцог встретился с Жийоной, которая и проводила его к окну в нижнем этаже; во рву он нашел верного пажа и возвратился с ним домой.
Маргарита, задумавшись, сидела у открытого окна.
— Хороша брачная ночь! — прошептала королева. — Муж сбежал, любовник бросил!
В это время на той стороне рва, по дороге, ведшей от Деревянной башни к Монетному двору, шел, подбоченясь, какой-то школяр и пел:
Почему, когда на грудь
Я хочу к тебе прильнуть
Иль когда, вздыхая тяжко,
Я ищу твои уста,
Ты обычно и чиста,
И сурова, как монашка!..
Для чего тебе беречь
Белизну точеных плеч,
Этот лик и это лоно!
Для того ли, чтоб отдать
Всю земную благодать
Ласкам страшного Плутона!..
Дивный блеск твоих ланит
Зев могилы поглотит;
Но когда и за могилой
Встретиться придется нам,
Знать никто не будет там,
Что была моей ты милой!
Так не мучь и не гони
И скорее протяни,
Протяни свои мне губки,
А не то — пройдут года,
Пожалеешь ты тогда,
Что не сделала уступки!
Маргарита с грустной улыбкой прислушивалась к этой песне; когда же голос школяра замер вдали, она затворила окно и кликнула Жийону, чтобы с ее помощью раздеться и лечь спать.
III
КОРОЛЬ-ПОЭТ
Торжества, балы и турниры заняли все следующие дни. Сближение двух партий продолжалось. Двор расточал ласки и любезности, которые могли вскружить голову даже самым ярым гугенотам. На глазах у всех старик Коттон обедал и кутил с бароном де Куртомером, а герцог Гиз и принц Конде вместе катались по реке на лодке в сопровождении оркестра.
Карл IX как будто расстался со своим обычно мрачным настроением и не мог жить без своего зятя Генриха Наваррского. Наконец, королева-мать обрела такую жизнерадостность, так прилежно занялась вышивками, драгоценностями и перьями для шляп, что даже потеряла сон.
Гугеноты, немного развратившись в этой новой Капуе, стали надевать шелковые колеты, вышивать девизы и не хуже католиков гарцевать перед заветными балконами. Во всем была заметна перемена, благоприятная для реформатского исповедания, — казалось, сам королевский двор собрался перейти в протестантизм. Даже адмирал, при всей своей опытности, попался на эту удочку: ему до такой степени затуманили рассудок, что однажды вечером он на целых два часа забыл о зубочистке и не ковырял ею в зубах, хотя обычно предавался этому занятию с двух часов дня, когда кончал обедать, и до восьми вечера, когда садился ужинать.
В тот самый день, когда адмирал проявил такую невероятную забывчивость, король Карл IX пригласил герцога Гиза и Генриха Наваррского поужинать втроем. После ужина Карл увел их к себе в комнату, где стал показывать и объяснять им хитрый механизм волчьего капкана, изобретенный им самим. Вдруг он прервал себя, спросив:
— Не собирался ли адмирал зайти ко мне сегодня вечером? Кто его видел нынче днем и может мне сказать, как он себя чувствует?
— Я, — ответил Генрих, — и если ваше величество беспокоится о его здоровье, то могу вас утешить: я видел его сегодня два раза — в шесть утра и в семь вечера.
Король, казавшийся до этого рассеянным, вдруг с пристальным любопытством остановил взгляд на своем зяте и сказал:
— Ай, ай, Анрио! Вы встали сегодня что-то уж слишком рано для новобрачного.
— Да, сир, — отвечал Беарнец, — мне хотелось узнать у всеведущего адмирала, не приехал ли кое-кто из дворян, которых я жду.
— Еще дворяне! В день свадьбы их было уже восемьсот, и каждый день все едут новые — уж не собираетесь ли вы оккупировать Париж? — смеясь, спросил король.
Герцог Гиз нахмурил брови.
— Сир, — возразил Беарнец, — ходят слухи о походе во Фландрию, поэтому я и собираю к себе из своей области и из соседних всех, кто, по моему мнению, может быть полезен вашему величеству.
Герцог Гиз, вспомнив ночной разговор Беарнца с Маргаритой о каком-то плане, стал слушать более внимательно.
— Ладно, ладно! — ответил король с хитрой улыбкой. — Чем больше их будет, тем лучше; созывайте, созывайте, Генрих. Но кто эти дворяне? Надеюсь, люди храбрые?
— Не знаю, сир, сравнятся ли мои дворяне в храбрости с дворянами вашего величества, герцога Анжуйского или герцога Гиза, но я их знаю и уверен, что они себя покажут.
— А вы ждете еще многих?
— Человек десять — двенадцать.
— Как их зовут?
— Сейчас не припомню, кроме одного, которого рекомендовал мне Телиньи как образованного дворянина, по имени де Ла Моль; не могу уверять…
— Де Ла Моль! Уж не провансалец ли это — Лерак де Ла Моль? — заметил король, хорошо знавший генеалогию французского дворянства.
— Совершенно верно, ваше величество: как видите, я хожу за людьми даже в Прованс.
— А я, — с насмешливой улыбкой ответил герцог Гиз, — хожу еще дальше его величества короля Наваррского и дохожу до самого Пьемонта, чтобы собрать всех тамошних верных католиков.
— Католиков или протестантов — мне безразлично, были бы лишь храбры, — возразил король.
Эти слова, соединившие католиков и протестантов в одно целое, король произнес с видом такого беспристрастия, что сам герцог Гиз был озадачен.
— Ваше величество, уж не о наших ли фламандцах идет речь? — раздался голос адмирала, который, пользуясь недавно дарованным ему королевским разрешением являться без доклада, входил в эту минуту в комнату короля и слышал его последние слова.
— A-а! Вот и отец мой адмирал! — воскликнул Карл IX, раскрывая объятия. — Стоит заговорить о войне, дворянах, храбрецах — и он тут как тут, его тянет как магнитом. Мой наваррский зять и мой кузен Гиз ждут подкреплений для нашей армии. Вот о чем шел разговор.
— И подкрепления идут, — сказал адмирал.
— У вас есть свежие вести, адмирал? — спросил Беарнец.
— Да, сын мой, в частности о Ла Моле; вчера он был в Орлеане, а завтра или послезавтра будет в Париже.
— Чудеса! Господин адмирал просто колдун, — заметил Гиз. — Ему известно, что делается за тридцать или сорок лье от него! Я очень хотел бы знать так же достоверно, что происходит или что произошло под Орлеаном.
Колиньи совершенно спокойно отнесся к этому выпаду герцога Гиза, явно намекавшего на смерть своего отца, Франсуа де Гиза, убитого под Орлеаном гугенотом Польтро де Мере и, как подозревали, по наущению адмирала.
— Ваша светлость, — ответил адмирал холодно, с достоинством, — я бываю колдуном всегда, когда хочу знать точно все, что имеет значение для дел короля или моих лично. Час назад прибыл из Орлеана мой курьер, он ехал на перекладных почтовых лошадях и благодаря этому проехал за один день тридцать два лье; а месье де Ла Моль едет верхом на собственной лошади, делая по десяти лье в день, следовательно, он прибудет только двадцать четвертого. Вот и все колдовство.
— Браво, отец, — воскликнул Карл IX, — хорошо сказано! Пусть знают эти юноши, что не только годы, но и мудрость убелила вашу бороду и голову. Давайте отпустим их болтать о турнирах и любовных похождениях, а сами побеседуем наедине о наших военных предприятиях. При хорошем советнике и король становится хорошим, отец. Ступайте, господа, мне надо поговорить с адмиралом.
Молодые люди вышли — первым король Наваррский, за ним герцог Гиз, но, выйдя за дверь, они холодно раскланялись и пошли каждый в свою сторону.
Колиньи с некоторой тревогой посмотрел им вслед: всякий раз, когда сходились эти два ненавистных друг другу человека, он опасался какой-нибудь вспышки между ними. Карл IX угадал мысль адмирала, подошел к нему и, взяв его под руку, сказал:
— Будьте покойны, отец: для того чтобы держать их в страхе и повиновении, существую я. Я стал настоящим королем с того дня, как моя мать перестала быть королевой, а она перестала быть королевой с того дня, как Колиньи стал мне отцом.
— Что вы, ваше величество! — воскликнул адмирал. — Ведь королева Екатерина…
— Старая склочница! С ней никакой мир невозможен. Эти оголтелые итальянские католики понимают только одно — всех резать. Я же, наоборот, хочу умиротворения и даже больше — хочу поддержать приверженцев нового исповедания. Все остальные чересчур распущенны, отец, они меня позорят своей распущенностью и своим бесстыдством. Хочешь, я буду говорить с тобой честно? — продолжал Карл, все больше отдаваясь порыву откровенности. — Я не доверяю ни одному человеку из окружающих меня, за исключением моих новых друзей. Честолюбие Тавана мне очень подозрительно; Вьейвиль любит только хорошее вино и продаст своего короля за бочку мальвазии; Монморанси ничего не хочет знать, кроме охоты, и проводит все время в обществе собак и соколов; граф Рец — испанец, Гизы — лотарингцы. Да простит мне Бог, но мне сдается, что во всей Франции только три честных француза — я, мой наваррский зять да ты. Но я прикован к трону и не могу командовать армией; самое большее, что мне позволено, — это поохотиться в Сен-Жермене и в Рамбуйе. Мой наваррский зять слишком юн и малоопытен; кроме того, его отца, короля Антуана, всегда губили женщины, и мне сдается, что Генрих унаследовал эту слабость. Нет никого, кроме тебя, отец, — ты смел, как Цезарь, и мудр, как Платон. Я не знаю, как мне поступить: оставить ли тебя здесь советником при мне или послать туда главнокомандующим. Если ты будешь моим советником — кому командовать? Если командовать будешь ты — кто будет мне советником?
— Сначала надо победить, ваше величество, а после будет совет.
— Ты так думаешь, отец? Ну что же, хорошо, будь по-твоему. В понедельник ты отправишься во Фландрию, а я поеду в Амбуаз.
— Ваше величество уезжает из Парижа?
— Да… Я устал от этого шума, от всех этих торжеств. Я не деятель, я мечтатель. Я родился поэтом, а не королем. Ты организуешь нечто вроде Совета, который и будет править, пока ты будешь на войне; а поскольку моя мать не войдет в него, все пойдет хорошо. А я уже оповестил Ронсара, чтоб он приехал в Амбуаз, и там вдвоем, вдали от шума, от дрянных людей, в тени лесов, на берегу реки, под тихий говор ручейков, мы будем беседовать о божественных вещах, — это единственное утешение в суете мирской. Вот послушай мои стихи — предложение Ронсару быть моим гостем в Амбуазе; я сочинил их сегодня утром.
Колиньи усмехнулся. Карл провел рукою по гладкому желтоватому, как слоновая кость, лбу и начал декламировать, немного нараспев, свои стихи:
Ронсар, когда с тобой в разлуке мы живем,
Ты забываешь вдруг о короле своем.
Но я и вдалеке ценю твой дивный гений,
И продолжаю брать уроки песнопений,
И снова шлю тебе ряд опытов своих,
Чтоб вызвать на ответ твой прихотливый стих.
Подумай, не пора ль закончить летний отдых?
Уместно ли весь век копаться в огородах?
Нет, должен ты спешить на королевский зов
Во имя радостных ликующих стихов!..
Когда не навестишь меня ты в Амбуазе,
Я не прощу тебе такое безобразье!..
— Браво, сир, браво! — сказал Колиньи. — Я, правда, больше смыслю в военном деле, чем в поэзии, но, как мне кажется, эти стихи не уступят лучшим стихам Ронсара, Дора и самого канцлера Франции — Мишеля де Л’Опиталя.
— Ах, отец, — воскликнул Карл, — если бы ты оказался прав! Поверь, что звание поэта меня прельщает более всего; и, как я говорил недавно своему учителю поэзии:
Искусство дивное поэмы составлять,
Пожалуй, потрудней искусства управлять.
Поэтам и царям Господь венки вручает,
Но царь их носит сам, поэт — других венчает.
Твой дух и без меня величьем осиян,
А мне величие дает мой гордый сан.
Мы ищем, я и ты, к богам путей открытых.
Но я подобье их, Ронсар, ты — фаворит их!..
Ведь лира власть тебе над душами дала,
А мне — увы и ах! — подвластны лишь тела!
Власть эта такова, что в древности едва ли
Тираны лютые подобной обладали…
— Сир, мне хорошо известно, что ваше величество ведет беседы с музами, — сказал Колиньи, — но я не знал, что они стали для вас главными советниками.
— Главный ты, отец, главный ты! Я и хочу тебя поставить во главе всего государственного управления, чтобы мне не мешали свободно общаться с музами. Слушай, я тороплюсь ответить нашему великому поэту на его новый мадригал, который он приписал мне… Да я и не могу собрать тебе сейчас все документы, которые необходимы, чтобы ты мог уяснить себе основное расхождение между Филиппом Вторым и мной. Кроме того, мои министры дали мне что-то вроде плана будущей войны. Все это я разыщу и отдам тебе завтра утром.
— В котором часу?
— В десять; если окажется, что я буду занят писанием стихов и запрусь у себя в кабинете… то все равно, входи прямо сюда, и ты найдешь здесь, на столе, все документы — в этом красном портфеле; забирай их вместе с портфелем — цвет его настолько бросается в глаза, что ты не ошибешься. А сейчас я иду писать Ронсару.
— Прощайте, ваше величество.
— Прощай, отец.
— Разрешите вашу руку, сир?
— Какая там рука! Мои объятия, моя грудь — вот твое место! Приди ко мне, старый воин!
Карл привлек к себе склоненную голову адмирала и прикоснулся губами к ее седым волосам.
Адмирал вышел, утирая набежавшую слезу.
Карл следил за Колиньи глазами, пока мог его видеть, затем прислушался к его шагам, пока их было слышно; когда же и шаги его затихли, Карл, по свойственной ему привычке, склонив голову набок, медленно проследовал в оружейную палату.
Оружейная палата была любимым местопребыванием Карла; здесь он брал уроки фехтования у Помпея и уроки стихосложения у Ронсара. Здесь находилось собрание лучших образцов наступательного и оборонительного оружия. Все стены были увешаны боевыми топорами, копьями, щитами, алебардами, мушкетами и пистолетами; и как раз в тот день один знаменитый оружейный мастер принес королю превосходную аркебузу, на стволе которой была сделана серебряной насечкой надпись, состоявшая из четырех строк, сочиненным самим Карлом:
В боях за честь, за Божье слово
Я непреклонна и сурова,
В того, кто недруг королю,
Я пулю меткую пошлю!
Заперев входную дверь, король прошел в другой конец палаты и отвернул стенной ковер, скрывавший проход в другую комнату, где молилась женщина, преклонив колени на низкой скамеечке.
Ковер скрадывал звук шагов, и Карл, медленно ступая, вошел, как призрак, настолько тихо, что коленопреклоненная женщина ничего не услыхала, не оглянулась и продолжала молиться. Карл остановился на пороге, задумчиво глядя на нее.
Женщине с виду было лет тридцать пять, ее здоровую красоту оттенял наряд крестьянок из окрестностей Ко. Белый колпак, бывший в моде при французском дворе времен королевы Изабеллы Баварской, и красный корсаж были расшиты золотом, — такие корсажи носят и теперь крестьянки близ Соры и Неттуно. Комната, где она жила чуть не двадцать лет, была смежной со спальней короля и представляла собой своеобразную смесь изысканности и деревенской простоты. Здесь дворец как будто растворялся в простой избе, а изба — во дворце, образуя что-то среднее между деревенской простотой и роскошью вельможной дамы. Так, скамейка, на которой коленопреклоненно молилась женщина, была из дуба, вся украшена чудесной резьбой и обита бархатом с золотою бахромой, а Библия — главная молитвенная книга этой протестантки, — раскрытая перед ее глазами, была полурастрепанная, старая, какие можно увидеть только в самых бедных семьях.
Вся остальная обстановка — в том же духе.
— Эй, Мадлон! — окликнул ее король.
Коленопреклоненная женщина с улыбкой обернулась на знакомый голос и, поднимаясь со скамеечки, ответила:
— A-а, это ты, сынок?
— Да, кормилица. Зайди ко мне.
Карл опустил ковер, прошел в оружейную и сел на ручку кресла. Вошла кормилица и спросила:
— Чего тебе, Шарло?
— Поди сюда и говори шепотом.
Кормилица подошла к нему с ласковой простотой, возникшей, вероятно, из чувства той материнской нежности, которую питает к ребенку женщина, вскормившая его своей грудью. Однако памфлеты того времени находили источник этой нежности в других, далеко не таких чистых отношениях.
— Ну, вот я, говори, — сказала кормилица.
— Здесь тот человек, которого я вызвал?
— Ждет уже с полчаса.
Карл встал, подошел к окну и посмотрел, не подглядывает ли кто-нибудь, затем приблизился к двери и удостоверился, что никто не подслушивает, смахнул пыль с висевшего на стене оружия, приласкал крупную борзую собаку, которая ходила за ним по пятам, останавливаясь, когда он останавливался, и следуя за своим хозяином, когда он сходил с места; наконец король вернулся к кормилице и сказал:
— Ладно, кормилица, впусти его.
Кормилица вышла тем же ходом, по которому входил к ней король, а Карл присел на край стола, на котором было разложено разнообразное оружие. В ту же минуту ковер вновь отошел от стены, пропуская того, кого ждал Карл.
Это был человек лет сорока, с серыми глазами, выражавшими коварство, с крючковатым, как у совы, носом и выдававшимися скулами; лицо его пыталось выразить почтение, но вместо этого белые от страха губы искривились в лицемерной улыбке.
Карл нащупал за спиной на столе рукоятку пистолета новой системы, у которого вспышка пороха производилась не фитилем, а трением пирита о колесико в замке; в то же время король смотрел своими тусклыми глазами на нового актера этой сцены, верно и очень мелодично насвистывая свою любимую охотничью песенку.
Так прошло несколько секунд, и незнакомец менялся в лице все больше.
— Вы тот самый, кого зовут Франсуа де Лувье-Морвель? — спросил король.
— Да, ваше величество.
— Офицер отряда петардщиков?
— Да, сир.
— Мне хотелось посмотреть на вас.
Морвель поклонился.
— Вам известно, — сказал Карл, подчеркивая каждое слово, — что своих подданных я люблю всех одинаково.
— Я знаю, — пролепетал Морвель, — что ваше величество — отец народа.
— И что гугеноты и католики мне в равной степени дети.
Морвель молчал, и хотя стоял в полутемной части кабинета, проницательный глаз короля заметил, что он дрожал всем телом.
— Вам это не по нраву? — спросил король. — Ведь вы жестоко воевали с гугенотами?
Морвель упал на колени.
— Ваше величество, — пролепетал он, — поверьте, что…
— Верю, — продолжал король, пронизывая Морвеля своим взглядом, ставшим из тусклого сверкающим, — я верю, что в сражении при Монконтуре вам очень хотелось подстрелить адмирала, который сейчас вышел из этой комнаты; я верю, что тогда вы промахнулись и после этого перешли в армию к нашему брату, герцогу Анжуйскому; наконец, верю и тому, что из нее вы еще раз перебежали в армию принцев Конде, где и поступили на службу в отряд к господину де Сен-Фалю…
— О!..
— …храброму пикардийскому дворянину…
— Ваше величество! Не мучайте меня! — воскликнул Морвель.
— Он был прекрасный командир, — продолжал Карл; и по мере того как он говорил, выражение почти хищной жестокости все больше проявлялось на его лице, — и этот человек принял вас, как сына, приютил, одел, кормил.
Морвель тяжело вздохнул.
— Вы звали его своим отцом, — безжалостно продолжал Карл, — и, помнится, его сын, юный де Муи, питал к вам нежные дружеские чувства.
Морвель, стоя на коленях, все более сгибался под гнетом этих слов, а Карл стоял бесчувственный и неподвижный, как статуя, у которой живыми были только губы.
— Кстати, — продолжал король, — не вам ли герцог Гиз предназначал награду в десять тысяч экю, если вы убьете адмирала?
Убийца в ужасе склонился лбом до земли.
— И вот старого сеньора де Муи, вашего доброго отца, вы как-то сопровождали в разведке, когда он направлялся к Шевре. Он уронил кнут и спешился, чтобы его поднять. Вы оказались с ним наедине, вынули из седельной кобуры пистолет, и когда ваш добрый отец нагнулся, перебили ему хребет пулей; он был убит наповал, а вы, убедившись, что он мертв, удрали на лошади, которую он же вам и подарил.
Морвель не мог вымолвить ни слова, сраженный этим обвинением, верным во всех подробностях, а Карл опять принялся насвистывать так же музыкально все ту же охотничью песню. Выждав некоторое время Карл сказал:
— Вот что, господин убийца, у меня большое желание вас повесить.
— О ваше величество! — возопил Морвель.
— Молодой де Муи еще вчера молил меня об этом. Я даже не знал, что ему ответить, хотя просьба его вполне законна.
Морвель умоляюще сложил руки.
— Она тем более законна, что, как вы сказали сами, я отец народа, а я ответил вам на это, что я теперь примирился с гугенотами и они точно такие же мои дети, как и католики.
— Ваше величество, — вымолвил совсем упавший духом Морвель, — жизнь моя в ваших руках, делайте с ней что хотите.
— Верно! И по-моему, она не стоит ни гроша.
— Но неужели нет возможности искупить мою вину? — взмолился убийца.
— Не знаю. Во всяком случае, будь я на вашем месте…
— Ну, а если бы вы были на моем месте?.. — пролепетал Морвель, впиваясь глазами в губы короля.
— Думаю, что я нашел бы выход, — ответил Карл.
Морвель, опершись рукою о пол и привстав на одно колено, пристально смотрел на Карла, пытаясь понять, не смеется ли над ним король.
— Я, конечно, очень люблю молодого де Муи, — продолжал король, — но я очень люблю и моего кузена Гиза; и если бы он попросил меня даровать жизнь какому-нибудь человеку, а де Муи просил бы казнить того же человека, я был бы в крайнем затруднении. Однако по разным политическим и религиозным соображениям я должен был бы уступить желанию моего кузена Гиза, ибо де Муи хотя и очень храбрый командир, но все же мелок в сравнении с принцем Лотарингским.
Пока Карл говорил, Морвель мало-помалу приподнимался и как бы возвращался к жизни.
— Итак, в вашем крайне затруднительном положении вам было бы важно заслужить благоволение моего кузена Гиза; кстати, мне вспоминаются его вчерашние слова.
Морвель сделал шаг вперед.
— «Представьте себе, сир, — говорил Гиз, — каждый день в десять часов утра по улице Сен-Жермен-Л’Осеруа возвращается из Лувра мой заклятый враг, и я гляжу на него из дома моего бывшего наставника, каноника Пьера Пиля, сквозь зарешеченное окно в нижнем этаже. Каждый день я вижу, как идет мой враг, и каждый день я умоляю дьявола разверзнуть под ним землю».
— Не кажется ли вам, мэтр Морвель, — продолжал Карл, — что если бы вы оказались дьяволом или, по крайней мере, взяли бы на себя его роль хоть на минуту, то, может быть, вы и порадовали бы моего кузена Гиза?
На губах Морвеля, еще белых от испуга, появилась дьявольская усмешка, и он заговорил:
— Да, ваше величество, но не в моей власти разверзнуть землю.
— Однако вы, насколько я помню, разверзли ее для доброго Муи. На это вы мне скажете: да, но посредством пистолета… Он у вас не сохранился?
— Простите, ваше величество, но я стреляю из аркебузы лучше, чем из пистолета, — ответил разбойник, почти оправившись от страха.
— Пистолет или аркебуза, — сказал Карл, — не имеет значения. Я убежден, что мой кузен Гиз не станет придираться к мелочам.
— Но мне нужно очень надежное, хорошее ружье — быть может, придется стрелять с большого расстояния.
— В этой комнате десять аркебуз, — сказал король, — и я из каждой попадаю в золотой экю на сто пятьдесят шагов. Хотите, попробуйте любую.
— О ваше величество! С великим удовольствием! — воскликнул Морвель, направляясь к той, что была принесена сегодня утром и поставлена отдельно в угол.
— Нет, только не эту, — возразил король, — ее я оставляю для себя. На днях предстоит большая охота, где, я надеюсь, она мне послужит. Но любую другую можете взять.
Морвель снял со стены одну из аркебуз.
— Теперь, ваше величество, — кто же этот враг? — спросил убийца.
— Почем я знаю? — ответил Карл, уничтожая мерзавца презрительным взглядом.
— Хорошо, я спрошу у герцога Гиза, — пролепетал Морвель.
Король пожал плечами;
— Нечего его спрашивать — герцог Гиз вам не ответит. Разве дают ответы на подобные вопросы? Тому, кто хочет избегнуть виселицы, надо иметь смекалку.
— А как же я его узнаю?
— Говорят вам, что ежедневно он проходит мимо окна каноника.
— Перед этим окном проходит много народу. Может быть, ваше величество соблаговолит мне указать хоть какую-нибудь примету?
— О, это нетрудно. Например, завтра он понесет под мышкой портфель из красного сафьяна.
— Достаточно, ваше величество.
— У вас все та же лошадь, которую подарил вам де Муи и скачет так же хорошо?
— У меня самый быстрый берберский конь.
— О, я нисколько не боюсь за вас! Но вам полезно знать, что в монастыре есть задняя калитка.
— Благодарю, ваше величество! Помолитесь за меня Богу.
— Что?! Тысяча чертей! Вы лучше сами молитесь дьяволу — только с его помощью вы избежите петли!
— Прощайте, ваше величество!
— Прощайте. Да, вот еще, месье де Морвель: если завтра до десяти часов утра будет какой-нибудь разговор о вас или если после десяти не будут говорить про вас, то не забудьте, что в Лувре есть камера для смертников.
И Карл IX опять принялся насвистывать мотив своей любимой песенки.
IV
ВЕЧЕР 24 АВГУСТА 1572 ГОДА
Если читатель помнит, в предшествующей главе упоминался дворянин по имени Ла Моль, которого поджидал король Наваррский. Как и предсказывал адмирал, этот дворянин к концу дня 24 августа 1572 года въезжал в Париж от городских ворот Сен-Марсель и, довольно презрительно посматривая на живописные вывески гостиниц, в большом количестве стоявших и с правой, и с левой стороны, направил взмыленную лошадь к центру города, где пересек площадь Мобера, проехал Малый мост, мост Нотр-Дам, затем по набережной и наконец остановился в начале переулка Бресек, переименованного позднее в улицу Арбр-сек, — это название мы и сохраним ради удобства нашего читателя.
Название Арбр-сек (сухое дерево), видимо, понравилось Ла Молю, и он въехал в эту улицу, где его внимание привлекла великолепная жестяная вывеска, которая, скрипя, раскачивалась на кронштейне и позванивала колокольчиками. Ла Моль остановился перед ней и прочел название — «Путеводная звезда», написанное как девиз, под изображением, самым заманчивым для проголодавшегося путешественника: в темном небе жарится на огне цыпленок, а человек в красном плаще взывает к этой новоявленной звезде, воздевая руки вместе с кошельком.
«Вот эта гостиница хорошо преподносит себя, — подумал дворянин, — а ее хозяин, наверно, ловкий парень; к тому же я слыхал, что улица Арбр-сек — в квартале Лувра, и если только само заведение соответствует вывеске, то я устроюсь здесь отлично».
Пока новоприбывший произносил мысленно этот монолог, с другого конца переулка, то есть от улицы Сент-Оноре, подъехал другой всадник и тоже остановился, прельщенный вывеской «Путеводная звезда».
Всадник, уже знакомый нам хотя бы лишь по имени, сидел на белой лошади испанской породы и был одет в черный колет с пуговицами из черного агата. Кроме колета, на нем были темно-лиловый плащ, черные кожаные сапоги, шпага с чеканным стальным эфесом и парный к ней кинжал. Если мы от описания костюма перейдем к лицу, то увидим человека лет двадцати четырех — двадцати пяти, сильно загорелого, с голубыми глазами, тонкими усиками, ослепительно белыми зубами, которые, казалось, озаряли его лицо, когда он улыбался — обычно мягкой, печальной улыбкой, — и, наконец, с безупречно очерченным, изящным ртом.
Второй путешественник являл собой полную противоположность первому. Из-под шляпы с загнутыми вверх полями выбивались волнистые густые белокурые, рыжего оттенка, волосы и глядели серые глаза, сверкавшие при малейшем недовольстве таким ослепительным огнем, что казались черными. Невольно обращали на себя внимание розоватый оттенок кожи, тонкие губы, темно-рыжие усы и тоже замечательные зубы. Высокий и плечистый, он представлял собою тип красавца в обыденном значении этого понятия, и за то время, пока он ездил по Парижу, оглядывая все окна под тем предлогом, что ищет вывеску, многие дамы засматривались на него; что же касается мужчин, то они, возможно, были бы не прочь высмеять и чересчур узкий плащ, и узкие штаны, и какого-то допотопного фасона сапоги, но смех переходил в любезное пожелание «Да хранит вас Бог!» сейчас же, как только замечали, что лицо незнакомца имело способность в одну минуту принимать десяток различных выражений, кроме одного — выражения доброжелательности, обычно свойственного смущенному провинциалу.
Он первый и начал разговор, обратившись к другому дворянину, занятому внешним осмотром гостиницы «Путеводная звезда»:
— Дьявольщина! Скажите, месье, — произнес он с ужасным горским выговором, который сразу выдает уроженца Пьемонта среди сотни других пришельцев, — отсюда недалеко до Лувра? Во всяком случае наши вкусы как будто сходятся; это очень лестно для моей особы.
— Месье, — произнес другой с провансальским выговором, столь же характерным, как пьемонтский акцент первого собеседника, — мне кажется, что эта гостиница действительно находится недалеко от Лувра. Тем не менее я еще не вполне уверен, буду ли я иметь удовольствие к вам присоединиться. Я пока раздумываю.
— Так вы еще не решили? А вид у гостиницы заманчивый! Но, может быть, я соблазнился тем, что увидал здесь вас. Все-таки согласитесь, что вывеска красива.
— Это так, но она-то и возбуждает мои сомнения относительно действительного содержания. Меня предупреждали, что в Париже множество плутов и что здесь так же ловко обманывают вывесками, как и другими способами.
— Дьявольщина! Плутовство меня не смущает, — возразил пьемонтец. — Если хозяин подаст мне курицу, изжаренную хуже, чем та, что на вывеске, я его самого посажу на вертел и буду вертеть, пока он не прожарится. Итак, месье, войдем.
— Вы меня убедили, — смеясь, ответил провансалец. — Прошу, входите первым.
— Нет, клянусь душой, этого не будет — я только ваш покорный слуга, граф Аннибал де Коконнас.
— А я граф Жозеф-Гиацинт-Бонифас Лерак де Ла Моль, к вашим услугам.
— В таком случае возьмем друг друга за руки и войдем вместе.
Во исполнение этого примиряющего предложения оба молодых человека спешились, передали лошадей конюху, поправили шпаги и, взявшись за руки, пошли к двери гостиницы, где на пороге стоял ее хозяин. Но, вопреки обыкновению людей этой породы, почтенный собственник, видимо, не обратил на них внимания, а весь ушел в переговоры с желтым тощим верзилой, которого, как сову перья, окутывал широкий плащ буро-коричневого цвета.
Оба дворянина подошли к хозяину гостиницы и его собеседнику в буро-коричневом плаще уже так близко, что Коконнас, рассерженный их невниманием к себе и своему спутнику, дернул хозяина за рукав. Тот сразу спохватился и отпустил своего собеседника, сказав ему:
— До свидания! Приходите поскорее и непременно осведомляйте меня о том, что происходит.
— Эй, старый плут, — сказал Коконнас, — вы что же, не видите, что к вам пришли по делу?
— Ах, простите, господа, — ответил хозяин, — я вас не заметил.
— Дьявольщина! Нас надо замечать! А теперь, когда вы нас заметили, извольте говорить не просто «господин», а «ваше сиятельство».
Ла Моль стоял сзади, предоставив вести переговоры Коконнасу, благо тот принял все дело на себя. Однако по нахмуренным бровям Ла Моля было ясно, что он в любую минуту готов прийти на помощь, когда наступит время действовать.
— Ладно! Так что же вам угодно, ваше сиятельство? — совершенно спокойно спросил хозяин.
— Хорошо… Не правда ли, так будет лучше? — спросил Коконнас, оборачиваясь к Ла Молю, на что последний утвердительно кивнул головой. — Мы, граф и я, желаем иметь ужин и ночлег в вашей гостинице.
— Господа, я очень огорчен, — ответил хозяин, — но у меня свободна только одна комната, а это вам не подойдет.
— Ну, и тем лучше, — сказал Ла Моль, — остановимся в другом месте.
— Нет-нет, — возразил Коконнас, — я останусь здесь; у меня лошадь измучена. Раз вы не хотите, я беру комнату один.
— A-а, это меняет дело, — ответил хозяин с тем же нахальным равнодушием. — Если вы один, так я вас вовсе не пущу.
— Дьявольщина! Вот так забавная скотина! Только что сказал, что двое — слишком много, а теперь оказывается, что один — слишком мало! Так ты не хочешь, плут, принять нас?
— По совести, господа, раз уж вы заговорили таким тоном, я вам отвечу откровенно.
— Отвечай, но только поскорей.
— Ладно! Тогда уж лучше не надо мне чести иметь вас постояльцами.
— Почему?.. — спросил Коконнас, бледнея от негодования.
— А потому, что у вас нет лакеев, — значит, господская комната будет занята, а две лакейские будут пустовать. Ежели я отдам вам комнату господскую, то не сдам двух других.
— Господин де Ла Моль, — сказал Коконнас, оборачиваясь, — не думается ли вам, что придется поколотить этого прохвоста?
— Это можно, — ответил Ла Моль, приготовляясь вместе со своим спутником отхлестать хозяина плетью.
Но несмотря на готовность обоих, видимо, очень решительных дворян перейти от слов к делу, что не предвещало трактирщику ничего хорошего, он нисколько не смутился и только отступил на один шаг к двери.
— Сейчас видать, что из провинции, — сердито проворчал он. — В Париже прошла мода бить хозяев, которые не хотят сдавать комнат. Теперь бьют вельмож, а не горожан, а ежели вы будете на меня орать, я кликну соседей, но тогда уж исколотят вас, что вовсе не почетно для дворян!
— Дьявольщина! Он еще издевается над нами! — крикнул Коконнас вне себя.
— Грегуар, подай мне аркебузу! — приказал хозяин своему слуге таким тоном, как будто говорил: «Подай господам стул!»
— Клянусь кишками папы, — зарычал Коконнас, обнажая шпагу. — Да разгорячитесь же, господин Ла Моль!!
— Не надо! Не стоит: пока мы будем горячиться, остынет ужин.
— Вы так думаете? — воскликнул Коконнас.
— Я думаю, что хозяин «Путеводной звезды» прав, но не умеет принимать гостей, особенно дворян. Вместо того чтобы грубо говорить нам: «Господа, мне вас не надо», лучше было бы сказать нам вежливо: «Пожалуйте, господа», а в счете поставить: за господскую комнату — столько-то, за лакейскую — столько-то, учитывая, что, если у нас нет сейчас лакеев, мы их наймем.
И с этими словами Ла Моль тихонько отстранил хозяина, уже протянувшего руку к принесенной аркебузе, пропустил Коконнаса в дом, а вслед за ним вошел и сам.
— Ну ладно, — сказал Коконнас, — а все-таки очень досадно вкладывать шпагу в ножны, не убедившись, что она колет не хуже, чем вертела у этого парня.
— Уж потерпите, дорогой спутник, — ответил Ла Моль. — Теперь все гостиницы переполнены дворянами, съехавшимися в Париж на брачные торжества и перед предстоящей войной с Фландрией, поэтому нам не найти другой квартиры; а кроме того, возможно, что в Париже принято так встречать приезжих.
— Дьявольщина! Ну и терпение у вас! — пробурчал Коконнас, яростно закручивая рыжий ус и сверкая глазами на хозяина. — Но берегись, мошенник! Если у тебя готовят скверно, постели жестки, вино выдержано менее трех лет и слуга не поворотлив, как тростник…
— О-ля-ля, мой милый дворянин, вы будете здесь, как у Христа за пазухой, — прервал его хозяин, оттачивая кухонный нож на оселке.
Затем пробормотал, качая головой:
— Это гугенот; все отступники совершенно обнаглели после свадьбы ихнего Беарнца с мадмуазель Марго!
И, помолчав, прибавил с такой усмешкой, что оба постояльца, наверное, вздрогнули бы, если бы видели ее:
— Ну-ну! Забавно, что мне попались гугеноты, и как раз…
— Эй! Будем мы ужинать наконец? — резко спросил Коконнас, прерывая рассуждения хозяина с самим собой.
— Как вам будет угодно, — ответил хозяин, сразу смягчившись, вероятно, под влиянием мысли, пришедшей ему в голову.
— Нам так угодно, да поскорее, — ответил Коконнас.
Затем, обернувшись к Ла Молю, сказал:
— Вот что, граф: пока приготовляют комнату, скажите: как, по вашему мнению, Париж — веселый город?
— По правде говоря, нет, — ответил Ла Моль. — У меня осталось такое впечатление, что у всех встречных или встревоженные, или отталкивающие лица. Может быть, это оттого, что парижане боятся грозы. Видите, какое мрачное небо? Чувствуете, какая тяжесть в воздухе?
— Скажите, граф, вы ведь стремитесь в Лувр?
— Да и вы тоже, господин Коконнас, как мне кажется?
— Ну что ж! Давайте стремиться вместе.
— Гм! Пожалуй, немного поздно выходить на улицу.
— Поздно или нет, а придется выйти. Мне даны точные приказания: как можно скорее доехать до Парижа и тотчас по прибытии снестись с герцогом Гизом.
При имени герцога Гиза хозяин насторожился и подошел ближе.
— Мне сдается, что этот бездельник подслушивает нас, — сказал Коконнас, который, как все пьемонтцы, был злопамятен и не мог простить хозяину «Путеводной звезды» малопочтительного приема, оказанного обоим путешественникам.
— Да, я прислушиваюсь, господа, — ответил трактирщик, прикладывая руку к своему колпаку, — но только чтобы услужить вам. Я услыхал разговор про герцога Гиза и тотчас подошел. Чем, господа дворяне, могу быть вам полезен?
— Ха-ха-ха! Как видно, это имя обладает волшебной силой, судя по тому, что из нахала ты стал подлизой. Дьявольщина!.. Мэтр… мэтр… как тебя там?
— Мэтр Ла Юрьер, — ответил хозяин, кланяясь.
— Отлично, мэтр Ла Юрьер; значит, у герцога Гиза такая тяжелая рука, что может сделать вежливым даже тебя; уж не думаешь ли ты, что моя легче?
— Нет, ваше сиятельство, но ваша короче, — возразил хозяин. — А кроме того, — прибавил он, — должен вам сказать, что для нас, парижан, великий Генрих — кумир!
— Какой Генрих? — спросил Ла Моль.
— Мне думается, есть только один, — ответил Ла Юрьер.
— Прости, милейший, есть и другой — тот, о котором предлагаю вам не говорить плохо; а именно — Генрих Наваррский, помимо Генриха Конде, человека тоже весьма достойного.
— Этих я не знаю, — ответил хозяин.
— Зато их знаю я, — сказал Ла Моль, — а так как я направлен к королю Генриху Наваррскому, то и предлагаю не отзываться о нем плохо в моем присутствии.
Хозяин вместо ответа опять коснулся своего колпака и продолжал смотреть нежным взглядом на Коконнаса.
— Стало быть, месье будет разговаривать с великим герцогом Гизом? Какой вы счастливец, месье: вы приехали, конечно, ради…
— Ради чего? — спросил Коконнас.
— Ради праздника, — ответил хозяин с особенной усмешкой.
— Вернее — ради праздников, поскольку мне говорили, что Париж захлебывается во всяких празднествах; только и слышно о пирах, балах и каруселях. Ведь в Париже много веселятся, а?
— Не очень, месье, по крайней мере, до сегодняшнего дня, — ответил хозяин. — Но я надеюсь, что скоро все повеселятся.
— Все-таки свадьба его величества короля Наваррского привлекла в Париж много народу, — заметил Ла Моль.
— Много гугенотов, это верно, месье, — резко ответил Ла Юрьер, но, спохватившись, прибавил: — Ах, простите, может быть, господа — тоже протестанты?
— Это я-то протестант? — воскликнул Коконнас. — Еще чего! Я такой же католик, как наш святой отец папа.
Ла Юрьер повернулся в сторону Ла Моля, как бы спрашивая и его; но Ла Моль или не понял его взгляда, или не счел нужным ответить прямо, а спросил сам:
— Если вы, мэтр Ла Юрьер, не знаете его величества короля Наваррского, то, может быть, знаете адмирала? Я слышал, что адмирал пользуется благоволением двора: а так как я ему рекомендован, я бы хотел знать, где он живет, если его адрес не раздерет вам рот.
— Он жил на улице Бетизи, отсюда вправо, — ответил хозяин с тайным удовольствием, невольно отразившемся на его лице.
— То есть как — жил? — спросил Ла Моль. — Значит, он переехал?
— Возможно, на тот свет.
— Что значит — адмирал «переехал на тот свет»? — воскликнули разом оба дворянина.
— Как, господин де Коконнас? — продолжал хозяин с хитрой усмешкой. — Вы сторонник Гиза, а не знаете?
— Чего?
— Да того, что третьего дня, когда адмирал шел по площади Сен-Жермен-Л’Осеруа мимо дома каноника Пьера Пиля, в него выстрелили из аркебузы.
— И он убит? — спросил Ла Моль.
— Нет, ему только перебило руку и оторвало два пальца; но есть надежда, что пуля была отравлена.
— Как «есть надежда», негодяй?! — воскликнул Ла Моль.
— Я хотел сказать — ходит слух; не будем ссориться из-за какого-то слова; я просто оговорился.
И мэтр Ла Юрьер, повернувшись спиной к Ла Молю, многозначительно подмигнул Коконнасу и явно издевательски высунул язык.
— И это правда? — радостно спросил Коконнас.
— Правда? — тихо спросил Ла Моль, убитый горестным известием.
— Все так, как я имел честь сказать вам, — ответил хозяин.
— В таком случае я немедленно отправляюсь в Лувр. Найду я там короля Генриха?
— Вероятно; он там живет.
— Я тоже пойду в Лувр. А найду я там герцога Гиза?
— Возможно: он только что туда проехал, и с ним две сотни дворян.
— Ну что ж, идемте, господин Коконнас, — предложил Ла Моль.
— Следую за вами, — ответил Коконнас.
— А ваш ужин, господа дворяне? — спросил мэтр Ла Юрьер.
— Ах, да! — вспомнил Ла Моль. — Впрочем, я, может быть, поужинаю у короля Наваррского.
— А я — у герцога Гиза, — сказал Коконнас.
— А я, — сказал хозяин, проводив глазами своих постояльцев, зашагавших по дороге к Лувру, — почищу свою каску, вставлю новый фитиль в аркебузу и наточу свой протазан. Мало ли что случится!
V
В ЧАСТНОСТИ — О ЛУВРЕ, А ВООБЩЕ — О ДОБРОДЕТЕЛИ
Оба дворянина, спросив дорогу у первого встречного, направились по улице Аверон, потом по улице Сен-Жермен-Л’Осеруа и дошли до Лувра уже в то время, как силуэты его башен начинали расплываться в сумерках.
— Что с вами? — спросил Коконнас, когда Ла Моль остановился, со священным трепетом разглядывая представшие его глазам подъемные мосты, стрельчатые окна и островерхие шатры на башнях.
— Право, и сам не знаю: у меня вдруг забилось сердце, — ответил Ла Моль. — Я не так уж робок, но почему-то этот дворец мне представляется угрюмым и, сказать правду, страшным.
— Что касается меня, — ответил Коконнас, — не знаю отчего, но я на редкость весел. Вот только наряд у меня неважный, — продолжал он, оглядывая свой дорожный костюм, — но это пустяки! Зато вид бравый. Да и приказом мне вменяется быстрота исполнения. А раз я выполняю его точно, значит, и буду принят хорошо.
И оба молодых человека пошли к Лувру, настроенные по-разному, в зависимости от только что высказанных чувств.
Лувр строго охранялся; количество постов, видимо, удвоили. Сначала это обстоятельство смутило путешественников. Но Коконнас, уже заметивший, что имя герцога Гиза магически действует на парижан, подошел к одному из часовых и, воспользовавшись этим всемогущим именем, спросил, нельзя ли через его посредство проникнуть в Лувр.
Это имя, казалось, произвело обычное действие, однако часовой спросил у Коконнаса, знает ли он пароль.
Пьемонтец признался, что не знает.
— Тогда ступайте прочь, — ответил часовой.
В эту минуту какой-то человек, беседовавший с офицером охраны, но слышавший просьбу Коконнаса, прервал свой разговор и подошел к Коконнасу.
— Што фам укотно от керцок Кис? — спросил он.
— Мне угодно поговорить с ним, — улыбаясь, ответил Коконнас.
— Нефосмошно! Керцок у короля.
— Но я получил письменное уведомление явиться в Париж.
— A-а, у фас есть письменный уфетомлений?
— Да, и я приехал издалека.
— A-а! Фы приехал исталека?
— Я из Пьемонта.
— Корошо, корошо! Это трукой тело. А фаш имя?
— Граф Аннибал де Коконнас.
— Корошо, корошо! Тайте фаш письмо.
— Честное слово, прелюбезный человек! — сказал Ла Моль, обращаясь к самому себе. — Не посчастливится ли мне найти такого же, чтобы пройти к королю Наваррскому?
— Так тафайте фаш письмо, — продолжал немецкий дворянин, протягивая руку к Коконнасу, стоявшему в нерешительности.
— Дьявольщина! Я не знаю, имею ли я право… — отвечал пьемонтец, по своей итальянской природе проявляя недоверчивость. — Я не имею чести знать вас.
— Я Пем, я челофек керцок Кис.
— Пем, — пробормотал Коконнас, — такого имени я не слыхал.
— Это господин Бем, мой командир, — ответил часовой. — Вас спутало его произношение. Отдайте ему ваше письмо, я за него ручаюсь.
— Ах, господин Бем! — воскликнул Коконнас. — Ну как же мне не знать вас! Конечно с превеликим удовольствием — вот мое письмо. Простите мое колебание, но без этого нельзя, если хочешь выполнить свой долг.
— Корошо, корошо, не нато исфинять сепя.
Ла Моль тоже подошел к немцу и обратился с просьбой:
— Месье, вы так любезны, не возьметесь ли вы передать и мое письмо, как вы это сделали по отношению к моему товарищу?
— Как фаш имя?
— Граф Лерак де Ла Моль.
— Краф Лерак те Ла Моль?
— Да.
— Такой не снаю.
— Не удивительно, что я не имею чести быть вам знаком, я не здешний и так же, как граф Коконнас, приехал только сегодня вечером и издалека.
— А откута фы приехал?
— Из Прованса.
— С отин письмо?
— Да, с письмом.
— К керцок те Кис?
— Нет, к его величеству королю Наваррскому.
— Я не слушу у короля Нафаррского, — крайне холодно ответил Бем, — я не моку перетафать фаш письмо.
Бем отошел от Ла Моля и, войдя в ворота Лувра, сделал знак Коконнасу следовать за собой.
Ла Моль остался в одиночестве.
В ту же минуту из других ворот Лувра выехал отряд всадников, около сотни человек.
— Ага, вот и де Муи со своими гугенотами, — сказал часовой своему товарищу. — Они сияют: король им обещал казнить того, кто стрелял в их адмирала; а так как этот парень убил и отца де Муи, то сын одним ударом отомстит за обоих.
— Простите, — обратился де Ла Моль к солдату, — ведь вы, кажется, сказали, что этот командир — господин де Муи?
— Совершенно верно.
— И что сопровождающие — это…
— Нечестивцы, говорю я.
— Благодарю, — ответил Ла Моль, как будто не слыхав презрительного имени, которым наградил гугенотов часовой. — Мне только это и надо было знать.
И тотчас подошел к командиру всадников.
— Месье, — сказал Ла Моль, — я сейчас узнал, что вы — господин де Муи.
— Да, месье, — учтиво ответил командир.
— Ваше имя, хорошо известное сторонникам протестантской веры, дает мне смелость обратиться к вам с просьбой оказать мне услугу.
— Какую, месье? Но сначала — с кем имею честь говорить?
— С графом Лераком де Ла Молем.
Молодые люди обменялись приветствиями.
— Я слушаю вас, граф, — сказал де Муи.
— Я прибыл из Экса с письмом от д’Ориака, губернатора Прованса. Письмо адресовано королю Наваррскому и заключает в себе важные и спешные известия… Каким образом я мог бы передать это письмо? Как мне пройти в Лувр?
— Пройти-то в Лувр очень легко, — ответил де Муи, — только я боюсь, что король Наваррский сейчас очень занят и не сможет вас принять. Но все равно, если хотите, пойдемте со мной, и я доведу вас до его покоев. Остальное уж зависит от вас.
— Тысячу благодарностей!
— Идите за мной, — сказал де Муи.
Де Муи спешился, бросил поводья своему лакею, подошел к решетке, назвал себя часовому, провел Ла Моля в замок и, отворив дверь в покои короля Наваррского, сказал:
— Входите и узнавайте сами.
Затем поклонился Ла Молю и вышел.
Оставшись в одиночестве, Ла Моль огляделся.
Передняя была пуста, одна из внутренних дверей была открыта.
Ла Моль сделал несколько шагов и очутился в коридоре. Он стучал и звал, но никто не отзывался. Полнейшая тишина царила в этой части Лувра.
«А мне еще говорили про строгий этикет! — подумал он. — По этому дворцу можно разгуливать, как по городской площади».
Он позвал еще раз, но столь же безуспешно, что и раньше.
«Ну что же, пойдем прямо, — подумал он, — в конце концов встречу же я кого-нибудь».
Ла Моль направился по коридору, все больше погружаясь в темноту, как вдруг в противоположном конце раскрылась дверь, на пороге появились два пажа с двусвечниками и осветили фигуру выходившей дамы, величавой и замечательно красивой.
Свет упал прямо на Ла Моля, который тут же замер на месте.
Дама, увидев Ла Моля, тоже остановилась.
— Месье, что вам угодно? — спросила она, и голос ее показался молодому человеку прелестной музыкой.
— О мадам, прошу извинить меня, — сказал Ла Моль, потупив взор, — господин де Муи проводил меня сюда и ушел, а у меня письмо для короля Наваррского.
— Его величества здесь нет; мне кажется, он у своего шурина. Но в его отсутствие вы можете передать письмо королеве…
— Да, конечно, если бы кто-нибудь соблаговолил представить меня ей.
— Вы перед ней, месье.
— Как?! — воскликнул Ла Моль.
— Я королева Наваррская, — ответила Маргарита.
На лице Ла Моля вдруг появилось такое выражение растерянности и испуга, что королева улыбнулась:
— Месье, говорите поскорее, меня ждут у королевы-матери.
— О ваше величество, если вас ждут, то разрешите мне удалиться — сейчас я не в силах говорить. Я не могу собраться с мыслями — я вами просто ослеплен. Я уже не мыслю, а только любуюсь.
Во всем обаянии прелести и красоты Маргарита подошла к молодому человеку, действовавшему, помимо своей воли, не хуже утонченного придворного льстеца.
— Месье, придите в себя, — сказала она. — Я подожду, и меня тоже подождут.
— О, простите мне, ваше величество, что я с самого начала не приветствовал вас со всей почтительностью, которую вы вправе ожидать от одного из ваших покорнейших слуг, но…
— …но, — подхватила Маргарита, — вы приняли меня за одну из моих придворных дам.
— Нет, ваше величество, — за призрак красавицы Дианы де Пуатье. Мне говорили, что он появляется в Лувре.
— О, теперь я за вас не беспокоюсь — вы сделаете карьеру при дворе. Вы говорите, у вас есть письмо для короля? Сейчас вам с ним не увидеться. Но все равно — где письмо? Я передам… Только, прошу вас, поскорее.
В один миг Ла Моль распустил шнурки своего колета и вынул из-за пазухи письмо, завернутое в шелк.
Маргарита взяла письмо.
— Вы господин де Ла Моль? — спросила она.
— Да, ваше величество. Боже мой! Откуда мне такое счастье, что вашему величеству известно мое имя?
— Я слышала, как его упоминали и король, мой муж, и брат мой, герцог Алансонский. Я знаю, что вас ждут.
Королева спрятала за тугой от вышивок и алмазных украшений корсаж письмо, только что лежавшее за колетом молодого человека и еще теплое от тепла его груди. Ла Моль жадным взглядом следил за каждым движением Маргариты.
— Теперь спуститесь в галерею и ждите там, пока к вам не придут от короля Наваррского или герцога Алансонского. Мой паж проводит вас.
Отдав это распоряжение, Маргарита проследовала дальше. Ла Моль встал к стене, но коридор оказался слишком узок, а фижмы королевы Наваррской так широки, что ее шелковое платье коснулось молодого человека, и в то же время аромат терпких духов заполнил все пространство, где она прошла.
Ла Моль вздрогнул всем телом и, чувствуя, что сейчас упадет, прислонился к стене.
Маргарита исчезла, как видение.
— Месье, вы идете? — спросил паж, которому было поручено проводить Ла Моля в нижнюю галерею.
— Да, да! — восторженно воскликнул Ла Моль, видя, что паж указывает рукой в том направлении, в каком проследовала королева Маргарита: он надеялся нагнать ее и еще раз увидеть.
В самом деле, выйдя на лестницу, он заметил королеву, уже спустившуюся в нижний этаж: случайно или на звук шагов Маргарита подняла голову, и он увидел ее еще раз.
— О, это не простая смертная, а богиня, — прошептал Ла Моль, — и, как сказал Вергилий Марон: «Et vera incessu patuit dea»[1].
— Что же вы? — спросил паж.
— Иду, иду, простите, — отвечал Ла Моль.
Паж пошел вперед, спустился на следующий этаж, отворил одну дверь, потом другую и, остановившись на пороге, сказал:
— Ждите здесь.
Ла Моль вошел в галерею, и дверь за ним закрылась.
В галерее было пусто, только какой-то дворянин прогуливался взад-вперед и, видимо, тоже ожидал.
Вечерние тени, спускаясь с высоких сводов, окутывали все предметы таким мраком, что молодые люди на расстоянии каких-нибудь двадцати шагов, разделявших их, не могли разглядеть один другого.
Ла Моль стал приближаться к этому дворянину и, подойдя на несколько шагов, тихо сказал себе:
— Господи помилуй! Ведь это граф Коконнас.
Пьемонтец обернулся на звук шагов и стал разглядывать Ла Моля с не меньшим изумлением:
— Черт меня побери, если это не господин Ла Моль! Тьфу, что я делаю?! Ругаюсь у короля в доме! А впрочем, и сам король ругается, пожалуй, еще чище, даже в церкви. Значит, мы оба попали в Лувр?
— Как видите, а вас провел Бем?
— Да! Прелюбезный немец этот Бем. А кто же провел вас?
— Господин де Муи… Я говорил вам, что гугеноты тоже немало значат при дворе… Что ж, повидали вы герцога Гиза?
— Еще нет… А вы получили аудиенцию у короля Наваррского?
— Нет, но должен получить. Меня провели сюда и сказали подождать.
— Вот увидите, это пахнет парадным ужином, и мы окажемся рядом на этом пиршестве. Действительно, какая игра случая! В течение двух часов судьба все время сводит нас… Но что с вами? Вы словно чем-то озабочены?
— Кто, я? — вздрогнув, спросил Ла Моль, все еще завороженный видением, представшим перед ним. — Нет, но самое место, где мы находимся, вызывает во мне целый сонм размышлений.
— Философских, не правда ли? И у меня тоже. Как раз когда вы вошли, мне приходили на ум все наставления моего учителя. Граф, вы знаете Плутарха?
— Ну как же! — улыбаясь, отвечал Ла Моль. — Это один из самых любимых моих авторов.
— Так вот, по-моему, — серьезно продолжал Коконнас, — этот великий человек не преувеличил, когда сравнил наши природные способности с цветами, ослепительно яркими, но преходящими, тогда как в добродетели он видит растение бальзамическое, с невыдыхающимся ароматом и представляющее собой лучшее лекарство для душевных ран.
— Господин Коконнас, разве вы знаете греческий? — спросил Ла Моль, пристально глядя на собеседника.
— Нет, но мой учитель знал, он-то мне и советовал побольше рассуждать о добродетели, если я буду при дворе. Это, говорил он, очень похвально. Так что, предупреждаю вас: по этой части я хорошо подкован. Кстати, вы не проголодались?
— Нет.
— А мне казалось, в «Путеводной звезде» вас очень манила курица на вертеле; я лично умираю от истощения.
— Вот вам, господин Коконнас, отличный случай применить к делу ваши доводы в пользу добродетели и доказать ваше преклонение перед Плутархом, ибо этот великий писатель где-то говорит: «Prepon esti tên men psuchên odunê ton de gastéra limô aske ŷn» — «Полезно упражнять душу горем, а желудок — голодом».
— Вот как, значит, вы знаете греческий? — в полном изумлении воскликнул Коконнас.
— Честное слово, да! — ответил Ла Моль. — Меня выучил мой учитель.
— Дьявольщина! Ваше будущее, граф, устроено: вы будете с королем Карлом сочинять стихи, а с королевой Маргаритой говорить по-гречески.
— А еще могу говорить по-гасконски с королем Наваррским, — прибавил, смеясь, Ла Моль.
В эту минуту в конце галереи, примыкавшем к покоям короля, отворилась дверь, раздались шаги, и из темноты стала надвигаться чья-то тень. Тень приняла образ человеческого тела, а тело оказалось принадлежащим командиру стражи Бему.
Он в упор поглядел на обоих молодых людей, пытаясь узнать своего, и жестом пригласил Коконнаса следовать за собой. Коконнас сделал рукой прощальный знак Ла Молю, и они расстались.
Бем провел Коконнаса до конца галереи, отворил дверь, и они очутились на верхней ступеньке какой-то лестницы.
Тут Бем остановился, посмотрел кругом и спросил:
— Господин де Коконнас, фы кте шифет?
— В гостинице «Путеводная звезда», на улице Арбр-сек.
— Корошо, корошо! Это тфа шак от стесь… итить скоро ф фаш костиница и ф этот ночь…
Он снова огляделся.
— Так что же в эту ночь? — спросил Коконнас.
— Так в этот ночь, — ответил он шепотом, — фы хотить сюта с пелый крест на фаш шляпа. Пароль тля пропуск путет «Кис». Тс! Ни сфук!
— А в котором часу я должен прийти?
— Кокта фы услышать напат.
— Какой «напат»? — спросил Коконнас.
— Ну та, напат: пум! пум! пум!..
— A-а, набат!
— Так я и скасал.
— Хорошо, приду, — ответил Коконнас.
Он попрощался с Бемом и пошел прочь, рассуждая сам с собой: «Какого черта все это значит, и почему будут бить в набат? Все равно, я остаюсь при своем мнении, что этот Бем — очаровательный немец. А не подождать ли мне графа де Ла Моля? Нет, не стоит: он, может быть, останется ужинать у короля Наваррского».
И Коконнас пошел прямо на улицу Арбр-сек, куда его как магнитом тянула вывеска «Путеводной звезды». Пока Бем беседовал с пьемонтцем, в галерее отворилась другая дверь, со стороны покоев короля Наваррского, и к Ла Молю подошел паж.
— Это вы — граф де Ла Моль? — спросил он.
— Он самый.
— Где вы живете?
— На улице Арбр-сек, в «Путеводной звезде».
— Хорошо, это рядом с Лувром. Слушайте! Его величество просил вам передать, что сейчас он не может принять вас, но скорее всего этой ночью он пошлет за вами. Во всяком случае, если завтра утром вы не получите от него никакого извещения, приходите сюда, в Лувр.
— А если часовой меня не впустит?
— Да, правда… Пароль — «Наварра». Скажите это слово, и перед вами откроются все двери.
— Благодарю!
— Подождите, мне приказано проводить вас до самой железной решетки входа, чтобы вы не заблудились в Лувре.
«Да! А как же Коконнас? — сказал себе Ла Моль, уже выйдя из Лувра. — Впрочем, он останется на ужин у герцога Гиза».
Но первый, кого он увидал, входя к мэтру Ла Юрьеру, был Коконнас, уже сидевший за столом перед огромной яичницей с салом.
— Ха-ха-ха! — расхохотался Коконнас. — Видать, вы так же пообедали у короля Наваррского, как я поужинал у герцога Гиза.
— По чести, так!
— И вы проголодались?
— Еще бы!
— Несмотря на Плутарха?
— Граф, у Плутарха есть и другое место, — смеясь, отвечал Ла Моль, — а именно: «Имущий должен делиться с неимущим». Итак, ради любви к Плутарху, не поделитесь ли со мной вашей яичницей, и мы за трапезой побеседуем о добродетели.
— Нет, даю слово, — ответил Коконнас, — все это хорошо в Лувре, когда боишься, что тебя подслушивают, и когда в желудке пусто. Садитесь и давайте ужинать.
— Теперь и я окончательно уверился, что судьба связала нас неразрывно. Вы будете спать здесь?
— Ничего не знаю.
— И я тоже.
— Я хорошо знаю только одно — где я проведу ночь.
— Где?
— Там же, где и вы, это ведь неизбежно.
Оба расхохотались и принялись за яичницу.
VI
ДОЛГ ПЛАТЕЖОМ КРАСЕН
Теперь, если читатель любопытствует, почему король Наваррский не мог принять Ла Моля, почему Коконнас не мог увидеться с Гизом и, наконец, почему оба дворянина, вместо того чтобы поужинать в Лувре дикой козой, фазанами и куропатками, ели яичницу с салом в гостинице «Путеводная Звезда», то пусть любезный читатель войдет вместе с нами в старинное жилище королей и последует за Маргаритой Наваррской, которую Ла Моль потерял из виду у входа в большую галерею.
В то время как Маргарита спускалась по лестнице, в кабинете короля находился герцог Гиз, которого она не видела со времени своей брачной ночи. Лестница, по которой спускалась Маргарита, выходила в коридор; туда же вела и дверь из кабинета короля, а коридор упирался в покои королевы-матери, Екатерины Медичи.
Екатерина одна сидела у стола, опершись локтем на раскрытый часослов, и, поддерживая голову рукой, еще замечательно красивой благодаря косметическим средствам флорентийца Рене, исполнявшего при королеве-матери две должности — отравителя и парфюмера.
Вдова Генриха II была одета в траур, который ни разу не снимала со дня смерти мужа. Ей было года пятьдесят два — пятьдесят три, но благодаря еще свежей полноте Екатерина сохранила черты былой красоты. Так же, как и наряд, ее жилище имело вдовий вид. Вся обстановка была мрачной: стены, ткани, мебель. Только по верху балдахина, над самым королевским креслом была написана живыми красками радуга, а вокруг нее — греческий девиз, сочиненный королем Франциском I: «Phôs pherei te kaï aïthzên», что в переводе значит: «Источник ясности и света». Теперь в этом кресле лежала любимая левретка королевы-матери, подаренная ей зятем, королем Наваррским, и носившая мифологическое имя — Феба.
И вот когда Екатерина Медичи, казалось, всецело погрузилась в думу, вызывавшую ленивую и робкую улыбку на ее губах, подкрашенных кармином, вдруг открылась дверь, и из-за портьеры показалось бледное мужское лицо:
— Дело плохо.
Екатерина подняла голову и увидела герцога Гиза.
— Как — дело плохо?! — ответила она. — Что это значит?
— Это значит, что король больше, чем когда-либо, околпачен своими проклятыми гугенотами, и если мы станем ждать его отъезда, чтобы осуществить наш замысел, то нам придется ждать очень долго, может быть, всю жизнь.
— Что же случилось? — спросила Екатерина с обычным выражением спокойствия на лице, хотя при случае умела придавать ему совсем другие выражения.
— Я только что был у короля и в двадцатый раз завел с ним разговор о том, долго ли нам терпеть все выходки, которые позволяют себе эти господа из новой церкви со дня ранения их адмирала.
— Что же вам ответил мой сын?
— Он ответил: «Герцог, народ, конечно, подозревает, что вы вдохновитель покушения на жизнь адмирала, второго моего отца; защищайтесь как хотите. А я и сам сумею защититься, если оскорбят меня…» С этими словами он повернулся ко мне спиной и отправился кормить своих собак.
— И вы не пытались удержать его?
— Пытался, но король, бросив на меня взгляд, свойственный только ему, ответил хорошо вам известным тоном: «Герцог, собаки мои проголодались, а они не люди, и я не могу заставлять их ждать…» После чего я пошел предупредить вас.
— И хорошо сделали, — ответила Екатерина.
— Но что нам предпринять?
— Сделать последнюю попытку.
— И кто ее сделает?
— Я. Король один?
— Нет, у него Таван.
— Подождите меня здесь. Нет, лучше следуйте за мной, но на расстоянии.
Екатерина тотчас встала и направилась в комнату, где на турецких коврах и бархатных подушках лежали любимые борзые короля. На жердочках, укрепленных в стене, сидели два или три отборных сокола и небольшая пустельга, которой Карл любил травить мелких птичек в садах Лувра и строящегося Тюильри.
По дороге королева-мать придала своему бледному лицу выражение тоскливой грусти, украсив его якобы последней, еще не высохшей, а на самом деле первой и единственной слезой.
Она бесшумно подошла к Карлу, раздававшему собакам остатки пирога, нарезанного ровными ломтями.
— Сын мой! — обратилась к нему Екатерина с дрожью в голосе, так хорошо наигранной, что король невольно вздрогнул.
— Мадам, что с вами? — спросил он, быстро обернувшись.
— Сын мой, я прошу вашего разрешения уехать в один из ваших замков, все равно какой, лишь бы он был подальше от Парижа.
— А по какой причине, мадам? — спросил Карл, уставившись на нее своим стеклянным взором, который в иных случаях бывал проникновенным.
— По той причине, что с каждым днем меня все больше оскорбляют эти люди из новой церкви, и потому, что еще сегодня я слышала, как гугеноты грозили лично вам здесь, в самом Лувре, а я не хочу быть свидетельницей такого рода сцен.
— Но ведь кто-то хотел убить их адмирала, — ответил Карл IX голосом, в котором звучала искренняя убежденность. — Какой-то мерзавец уже лишил этих бедных людей их мужественного де Муи. Клянусь жизнью, матушка! В королевстве должно быть правосудие!
— О, не беспокойтесь, сын мой, — ответила Екатерина, — они не останутся без правосудия: если откажете в нем вы, то они сами совершат его по-своему: сегодня убьют Гиза, завтра меня, а потом и вас.
— Вот что! — ответил Карл, и в его голосе впервые послышалась нотка подозрения. — Вы так думаете?
— Ах, сын мой, — продолжала Екатерина, всецело отдаваясь бурному течению своих мыслей, — неужели вы не понимаете, что дело не в смерти Франсуа Гиза или адмирала, не в протестантской или католической религии, а в том, чтобы сына Генриха Второго заменить сыном Антуана Бурбона.
— Ну-ну, матушка, вы опять впадаете в свойственные вам преувеличения, — ответил Карл.
— Каково же ваше мнение, сын мой?
— Выжидать, матушка, выжидать! В этом — вся человеческая мудрость. Самый великий, самый сильный, самый ловкий — тот, кто умеет ждать.
— Ждите, но я ждать не стану.
С этими словами Екатерина сделала реверанс, подошла к двери и хотела идти в свои покои, но Карл остановил ее, сказав:
— В конце концов, что я могу сделать? Прежде всего я справедлив и хочу, чтобы все были мной довольны.
Екатерина вернулась и обратилась к Тавану, все это время ласкавшему королевскую пустельгу:
— Граф, подойдите к нам и выскажите королю ваше мнение о том, что надо делать.
— Ваше величество, разрешите? — спросил граф.
— Говори, Таван, говори.
— Ваше величество, как поступаете вы на охоте, если на вас бросается кабан?
— Черт возьми! Я его подпускаю поближе и всаживаю ему в глотку рогатину.
— Только для того, чтоб он вас не ранил? — заметила Екатерина.
— И ради наслаждения, — ответил король с таким вздохом, который свидетельствовал об удальстве, легко переходившем в зверство. — Но убивать своих подданных мне не доставило бы наслаждения, а гугеноты такие же мои подданные, как и католики.
— Тогда, — ответила Екатерина, — ваши подданные-гугеноты поступят как тот кабан, которому не всадили рогатины в горло: они вам вспорют ваш трон.
— Ба! Это, матушка, вы так думаете, — ответил король, показывая всем своим видом, что он не очень верит предсказаниям своей матери.
— Разве вы не видели сегодня де Муи и всех его приспешников?
— Конечно, видел, раз я пришел сюда от них. А разве он требовал чего-нибудь несправедливого? Он просил меня казнить убийцу его отца, злоумышлявшего и на жизнь адмирала. Разве мы не наказали Монтгомери за смерть вашего супруга, а моего отца, хотя его смерть — просто несчастный случай?
— Хорошо, сир, оставим этот разговор, — ответила задетая за живое королева-мать. — Сам Господь Бог хранит ваше величество, даруя вам силу, мудрость и уверенность, а я, бедная женщина, оставленная Богом, конечно, за мои грехи, страшусь и покоряюсь.
И, сделав еще раз реверанс, она подала знак герцогу Гизу, вошедшему к королю во время разговора, чтобы он занял ее место и сделал последнюю попытку.
Карл проводил мать глазами, но не позвал ее назад; затем он начал ласкать собак, насвистывая охотничью песню.
Вдруг он прервал свое занятие и сказал:
— У моей матери настоящий королевский ум: у нее нет ни колебаний, ни сомнений. Не угодно ли — взять да убить несколько дюжин гугенотов за то, что они явились просить о правосудии! В конце концов разве это не их право?
— Несколько дюжин, — тихо повторил герцог Гиз.
— A-а, вы здесь, герцог! — сказал король, сделав вид, что только сейчас его увидел. — Да, несколько дюжин; не велика убыль! Вот если бы кто-нибудь пришел ко мне и сказал: «Ваше величество, вы разом будете избавлены от всех врагов, и завтра не останется ни одного, который мог бы упрекнуть вас за смерть всех остальных», — ну, тогда другое дело!
— Сир… — начал герцог Гиз.
— Таван, оставьте Марго, посадите ее на жердочку, — прервал герцога король, — она носит имя моей сестры, королевы Наваррской, но это еще не причина, чтобы все ее ласкали.
Таван посадил пустельгу на жердочку и занялся борзой.
— Сир, — снова заговорил герцог Гиз, — так если бы вашему величеству сказали: «Ваше величество, завтра вы будете избавлены от всех ваших врагов…»?
— Предстательством какого же святого свершится это чудо?
— Сир, сегодня двадцать четвертое августа, праздник святого Варфоломея, следовательно, его предстательством все и совершится.
— Превосходный святой — пошел на то, что с него заживо содрали кожу! — ответил король.
— Тем лучше! Чем больше его мучили, тем больше у него должно быть злобы против своих мучителей.
— И это вы, кузен мой, вы, своей шпажонкой с золотым эфесом перебьете сегодня за ночь десять тысяч гугенотов? Ха-ха-ха! Клянусь смертью, ну и забавник вы, господин де Гиз!
И король расхохотался, но хохот был неестественный и прокатился по комнате зловещим эхом.
— Сир, одно слово, только одно! — убеждал герцог, затрепетав от этого нечеловеческого смеха. — Один ваш знак, все уже готово. У меня есть швейцарцы, тысяча сто дворян, легкая конница и горожане; у вашего величества — личная охрана, друзья и католическая знать… Нас двадцать против одного.
— Так что же, кузен, раз вы так сильны, какого же черта вы приходите жужжать мне об этом в уши? Пробуйте, пробуйте, но без меня.
И король отвернулся к своим собакам. Портьера отодвинулась, из-за нее выглянула Екатерина.
— Все хорошо, — шепнула она Гизу, — настаивайте, и он уступит.
И портьера снова опустилась, но король этого не заметил или сделал вид, что не заметил.
— Поистине, Генрих, вы пристаете ко мне с ножом к горлу; но, черт возьми, я не поддамся! Разве я не король?
— Пока нет, сир; но вы будете им завтра, если захотите.
— Ах, вот как! Значит, убьют и короля Наваррского, и принца Конде… у меня в Лувре!.. Фи! — Затем король чуть слышно прибавил: — За его стенами — другое дело.
— Сир! — воскликнул герцог Гиз. — Сегодня вечером они идут кутить вместе с вашим братом, герцогом Алансонским.
— Таван, — сказал король с прекрасно наигранным раздражением, — неужели вы не видите, что злите мою собаку! Идем, Актеон, идем!
И, не желая больше слушать, Карл ушел к себе, оставив Тавана и герцога Гиза почти в прежней неизвестности.
В это же время у Екатерины Медичи разыгрывалась другая сцена. Посоветовав герцогу Гизу держаться твердо, Екатерина вернулась в свои покои, где застала всех лиц, обычно присутствовавших при ее отходе ко сну. Она пришла от короля уже с другим выражением лица, не мрачным, какое было при ее уходе, а веселым; очень любезно она отпустила одного за другим своих придворных дам и кавалеров; и вскоре у нее осталась лишь королева Маргарита, которая, задумавшись, сидела у открытого окна, глядя на небо.
Уже два или три раза, оставаясь наедине с дочерью, королева-мать собиралась заговорить с ней, и каждый раз мрачная мысль останавливала в ее груди готовые сорваться слова.
В это время портьера на двери раздвинулась и вошел Генрих Наваррский. Екатерина вздрогнула:
— Это вы, сын мой? Разве вы ужинаете в Лувре?
— Нет, мадам, герцог Алансонский, принц Конде и я идем шататься по городу. Я был почти уверен, что застану их здесь любезничающими с вами.
Екатерина улыбнулась:
— Ну что же, идите, идите… Какие счастливцы мужчины, что могут ходить куда угодно… Правда, дочь моя?
— Да, правда; как прекрасна и заманчива свобода, — ответила Маргарита.
— Вы хотите сказать, мадам, что я стесняю вашу свободу? — сказал Генрих, склоняясь перед женой.
— Нет, ваше величество: я болею не за себя, а за положение женщины вообще.
— Сын мой, вы, может быть, увидитесь и с адмиралом? — спросила королева-мать.
— Может быть, да.
— Пойдите к нему, это послужит примером для других; а завтра вы мне расскажете, что с ним.
— Раз вы, мадам, одобряете этот поступок, я, разумеется, зайду к нему.
— Я ничего не одобряю… Кто там еще? Не пускайте, не пускайте!
Генрих уже пошел к двери, чтобы исполнить приказание Екатерины, но в это мгновение портьера шевельнулась и показалась белокурая головка мадам де Сов:
— Мадам, это парфюмер Рене: ваше величество приказали ему прийти.
Екатерина бросила быстрый взгляд на Генриха.
Услыхав имя убийцы своей матери, юный король слегка покраснел, а затем почти сейчас же смертельно побледнел. Он сообразил, что лицо выдает его волнение, отошел к окну и прислонился к подоконнику.
Маленькая левретка залаяла, и в тот же миг вошли двое: тот, о ком доложили, и дама, не нуждавшаяся в докладе.
Первым вошел парфюмер Рене с вкрадчивой учтивостью флорентийских слуг; в руках он нес ящик с открытой крышкой, перегороженный на отделения, где стояли флаконы и коробки с пудрой.
За ним следовала старшая сестра Маргариты, герцогиня Лотарингская. Она вошла в потайную дверь, сообщавшуюся с кабинетом короля, дрожа всем телом, бледная как смерть. Герцогиня надеялась, что королева-мать, занявшись вместе с мадам де Сов осмотром того, что было в принесенном ящике, не заметит ее прихода, и села рядом с Маргаритой, около которой стоял король Наваррский, прикрыв лоб рукой, в позе человека, приходящего в себя от головокружения. Но Екатерина обернулась и сказала Маргарите:
— Дочь моя, вы можете идти к себе. А вы, сын мой, идите в город развлекаться.
Маргарита встала; Генрих тоже собрался уходить.
Герцогиня Лотарингская схватила Маргариту за руку.
— Сестра, — торопливо зашептала она, — от имени герцога Гиза, который хочет спасти вам жизнь за то, что вы спасли его, — не ходите к себе, останьтесь здесь!
— Что вы говорите, Клод? — спросила Екатерина, оборачиваясь к дочери.
— Ничего, матушка.
— Вы что-то сказали Маргарите шепотом.
— Я только пожелала ей доброй ночи и передала сердечный привет от герцогини Неверской.
— А где сейчас красавица герцогиня?
— У своего брата, герцога Гиза.
Екатерина подозрительно глянула на обеих сестер и нахмурилась.
— Клод, подойди ко мне! — приказала она дочери.
Клод подошла, и Екатерина взяла ее за руку.
— Что вы ей сказали?.. Болтунья! — проворчала королева-мать, стиснув до боли руку дочери.
Генрих хотя и не слышал слов, но хорошо заметил немую игру, происходившую между Екатериной, Клод и Маргаритой, и, обращаясь к своей жене, сказал:
— Мадам, окажите мне честь и разрешите поцеловать вам руку.
Маргарита протянула ему свою трепещущую руку.
— Что она сказала? — прошептал он, наклоняя голову к руке жены.
— Не выходить из Лувра. Заклинаю вас Небом, не выходите и вы.
Эти слова сверкнули молнией, и, несмотря на мгновенность ее вспышки, Генрих увидел целый заговор.
— Это еще не все, — сказала Маргарита, — вот вам письмо, которое привез один провансальский дворянин.
— Ла Моль?
— Да.
— Спасибо, — сказал Генрих, взяв письмо и спрятав его за колет.
И, отходя от своей растерянной жены, он хлопнул флорентийца по плечу:
— Ну, как идет ваша торговля, мэтр Рене? — спросил Генрих.
— Неплохо, ваше высочество, неплохо, — ответил отравитель с предательской улыбкой.
— Еще бы, когда состоишь поставщиком почти всех коронованных особ Франции и чужих земель, — сказал король Наваррский.
— Кроме короля Наваррского, — нагло ответил флорентиец.
— Святая пятница! Вы правы, мэтр Рене; а ведь бедная мать моя, ваша покупательница, умирая, рекомендовала вас, мэтр Рене, моему вниманию. Зайдите ко мне завтра или послезавтра и принесите ваши лучшие парфюмерные изделия.
— Это не вызовет косых взглядов? — с улыбкой заметила Екатерина. — Говорят, что…
— …у меня карман тощий? — смеясь, продолжал Генрих. — Кто вам сказал об этом, матушка? Уж не Марго ли?
— Нет, сын мой, баронесса де Сов.
В эту минуту герцогиня Лотарингская, несмотря на все свои усилия, все-таки не смогла сдержаться и разрыдалась. Генрих Наваррский даже не обернулся.
— Сестра, что с вами? — воскликнула Маргарита и бросилась к герцогине.
— Пустяки, — сказала Екатерина, становясь между двумя молодыми женщинами, — пустяки; у нее бывают нервные припадки, и врач Мазилло советовал лечить ее благовониями. — И Екатерина еще сильнее, чем в первый раз, сжала руку старшей дочери; затем, обернувшись к младшей, сказала: — Марго, вы разве не слыхали, что я предложила вам идти к себе? Если этого недостаточно, то я повелеваю вам.
— Простите меня, мадам, — ответила бледная, трепещущая Маргарита, — желаю доброй ночи вашему величеству.
— Надеюсь, что ваше пожелание исполнится. До свидания, до свидания.
Маргарита старалась поймать взгляд своего мужа, но напрасно — он даже не повернулся в ее сторону, и Маргарита вышла, едва держась на ногах.
Наступило молчание. Екатерина устремила пронизывающий взор на герцогиню Лотарингскую, которая смотрела на мать, не говоря ни слова и умоляюще сжав руки.
Генрих стоял спиной к ним, но наблюдал всю сцену в зеркало, делая вид, что помадит усы помадой, преподнесенной ему услужливым Рене.
— А вы, Генрих, не раздумали идти в город? — спросила Екатерина.
— Ах да, правда! — воскликнул король Наваррский. — Честное слово, я совсем забыл, что меня ждут герцог Алансонский и принц Конде; это все из-за этих замечательных духов, они одурманили меня и отбили память. До свидания, мадам.
— До свидания! А завтра вы известите меня о здоровье адмирала, да?
— Не премину, мадам. Ну, Феба, что с тобой?
— Феба! — сердито крикнула Екатерина.
— Позовите ее, мадам, а то она не хочет выпускать меня.
Королева-мать встала, взяла собаку за ошейник и держала, пока не вышел Генрих, а уходил он с таким веселым и спокойным видом, как будто в глубине души не чувствовал нависшей над ним смертельной опасности.
Собачка, отпущенная Екатериной, бросилась вслед за ним, но дверь уже закрылась; тогда Феба просунула свою длинную мордочку под портьеру и жалобно завыла.
— Теперь, Шарлотта, — сказала Екатерина баронессе де Сов, — сходите за Гизом и Таваном — они в моей молельне; вернитесь с ними и побудьте с герцогиней Лотарингской, у нее опять головокружение.
VII
НОЧЬ 24 АВГУСТА 1572 ГОДА
Так как в гостинице «Путеводная звезда» жареные куры существовали только на вывеске, то Ла Моль и Коконнас быстро закончили свой скудный ужин: Коконнас повернул на одной ножке свой стул в четверть оборота, вытянул ноги, оперся локтем о стол и, допивая последний стакан вина, спросил:
— Господин Ла Моль, вы намерены идти спать теперь же?
— По правде говоря, очень хочется поспать, а то как бы не пришли за мной ночью.
— И за мной тоже, — ответил Коконнас, — но, мне думается, лучше не ложиться и не заставлять ждать тех, кто пришлет за нами, а попросить карты и провести это время за игрой. Таким образом, когда за нами придут, мы будем уже готовы.
— Я с удовольствием принял бы ваше предложение, но для игры у меня слишком мало денег; едва ли наберется сто золотых экю; да и те — все мое богатство. С ним я должен теперь устраивать свою судьбу.
— Сто экю золотом! — воскликнул Коконнас. — И вы еще плачетесь! Дьявольщина! У меня всего-навсего шесть.
— Рассказывайте! — возразил Ла Моль. — Я видел, как вы вынимали из кармана кошелек, он был не просто полон, а, можно сказать, битком набит.
— А! — сказал Коконнас. — Эти деньги пойдут в уплату давнишнего долга одному старому другу моего отца, как я подозреваю — тоже гугеноту, вроде вас. Да, тут сто ноблей с розой, — заявил Коконнас, хлопнув себя по карману, — но эти нобли принадлежат мэтру Меркандону; моя же личная собственность состоит, как я сказал, из шести экю.
— Какая ж тут игра?
— А вот потому, что денег мало, я и хотел сыграть. Кроме того, мне пришла в голову одна мысль.
— А именно?
— Мы оба приехали в Париж с одной и той же целью.
— Да.
— У каждого из нас есть могущественный покровитель.
— Да.
— Я могу положиться на своего, так же как вы на вашего.
— Да.
— Вот мне и пришла в голову мысль: сначала сыграть на деньги, а потом — на первую милость, которую получим от двора или на первую ласку возлюбленной.
— Действительно, хорошо придумано! — заметил, смеясь, Ла Моль, — но, признаюсь, я не такой страстный игрок, чтобы ставить всю свою жизнь в зависимость от карт или очков в кости, потому что первая милость, полученная вами или мной, вероятно, определит течение всей нашей жизни.
— Хорошо! Оставим первую милость от двора и будем играть на первую ласку от возлюбленной.
— Есть одно препятствие, — возразил Ла Моль.
— А именно?
— У меня нет никакой возлюбленной.
— И у меня тоже, но я рассчитываю быстро обзавестись ею. Слава Богу, мы не так скроены, чтобы страдать от недостатка в женщинах.
— Вы-то, господин Коконнас, конечно, не будете терпеть в них недостатка; я же не так уверен в своей звезде любви и боюсь обокрасть вас, поставив против вашего заклада свой. Давайте играть на ваши шесть экю, а если вы, на ваше горе, их проиграете и захотите продолжать игру, то вы ведь дворянин, и ваше слово равноценно золоту.
— Ну и отлично! Вот это разговор! — воскликнул Коконнас. — Вы совершенно правы: слово дворянина равноценно золоту, особенно если этот дворянин пользуется доверием двора. Поэтому не думайте, что я слишком зарываюсь, играя с вами на первую милость, которую я наверное получу.
— Вы-то можете проиграть ее, но я не могу ее выиграть, потому что я служу королю Наваррскому и ничего не могу получить от герцога Гиза.
— Ага, еретик! Я сразу тебя почуял, — пробурчал хозяин, начищая старую каску. И, прервав свою работу, перекрестился.
— Вот как, — сказал Коконнас, мешая карты, принесенные слугой, — значит, вы…
— Что?
— Протестант.
— Я?
— Да.
— Ну, предположим, что это так, — ответил, усмехнувшись, Ла Моль. — Вы что-нибудь имеете против нас?
— О, слава Богу — нет. Мне все равно. Я от всей души ненавижу гугенотскую мораль, но не самих гугенотов, а кроме того, они теперь в чести.
— Да, — ответил с улыбкой Ла Моль, — доказательство этому — салют из аркебузы адмиралу! Не доиграемся ли и мы до выстрелов?
— До чего угодно, — ответил Коконнас, — мне лишь бы играть, а там все равно на что.
— Ну что ж, давайте играть, — сказал Ла Моль, собирая и тасуя карты.
— Да, играйте, не сомневаясь: даже если я проиграю сто экю против ста ваших, завтра же утром я найду, чем заплатить.
— Значит, вы разбогатеете во сне?
— Нет, я пойду и найду деньги.
— Скажите, где — я пойду с вами!
— В Лувре.
— Разве вы пойдете туда сегодня ночью?
— Да, в эту ночь у меня будет особая аудиенция у великого герцога Гиза.
Еще когда Коконнас заявил, что пойдет за деньгами в Лувр, Ла Юрьер бросил начищать каску и, встав за стулом Ла Моля так, что его мог видеть один Коконнас, начал делать ему знаки из-за спины Ла Моля, но пьемонтец их не замечал, поглощенный игрой и разговором.
— Да это просто сверхъестественно! — сказал Ла Моль. — Вы были совершенно правы, говоря, что мы родились под одной звездой. У меня тоже свидание в Лувре этой ночью, но только не с герцогом Гизом, а с королем Наваррским.
— А вы знаете пароль?
— Да.
— А сигнал для сбора?
— Нет.
— Ну, а я знаю. У меня пароль…
Произнося эти слова, пьемонтец поднял голову, и в тот же миг Ла Юрьер сделал ему знак до такой степени выразительный, что болтливый дворянин сразу оборвал свою речь, остолбенев от этой мимики гораздо больше, чем от потери ставки в три экю. Ла Моль, заметив состояние партнера по его лицу, обернулся, но не увидел никого, кроме хозяина, стоявшего позади него, скрестив на груди руки, в той каске, которую чистил за минуту перед тем.
— Что с вами? — спросил Ла Моль Коконнаса.
Коконнас молча переводил взгляд с хозяина на партнера, так как не мог понять, в чем дело, несмотря на отчаянные жесты мэтра Ла Юрьера.
Ла Юрьер смекнул, что необходима его помощь.
— Штука в том, что я сам любитель игры в карты, — сказал он Ла Молю, — я и подошел взглянуть на ваш ход, а граф вдруг увидал на голове простого горожанина боевой шлем, ну и удивился.
— Действительно, хороша фигура! — воскликнул Ла Моль, заливаясь смехом.
— Эх, месье! — сказал Ла Юрьер, хорошо разыгрывая добродушие и пожимая плечами, как бы признавая свое ничтожество, — конечно, мы не вояки и нет в нас настоящей выправки. Это хорошо вам, бравым дворянам, сверкать золочеными касками да тонкими шпагами, а наше дело — отбыть свое время в карауле.
— Так-так! — сказал Ла Моль, тасуя в свою очередь карты. — Вы разве ходите в караул?
— Да, граф, приходится! Я ведь сержант в одном отряде городской милиции, — сказал Ла Юрьер и, пока Ла Моль сдавал карты, тихо удалился, приложив палец к губам, как указание совершенно растерявшемуся Коконнасу, чтоб он не проболтался.
Необходимость быть настороже привела к тому, что Коконнас проиграл вторую ставку так же быстро, как и первую.
— Ну вот и все ваши шесть экю! Хотите отыграться в счет ваших будущих благ?
— С удовольствием, — ответил Коконнас, — с удовольствием.
— Но прежде чем продолжать игру, я хотел напомнить вам: ведь вы говорили, что у вас назначено свидание с герцогом Гизом?
Коконнас поглядел на кухню, где стоял Ла Юрьер, и увидал, что трактирщик смотрит на него во все глаза, повторяя свое предупреждение.
— Да, — ответил Коконнас, — но теперь еще не время. Поговорим лучше о вас, господин Ла Моль.
— А по-моему, мой дорогой Коконнас, поговорим лучше об игре, а то, если не ошибаюсь, я сейчас выиграл у вас еще шесть экю.
— Дьявольщина! Верно!.. Мне всегда говорили, что гугенотам везет в игре. У меня большое желание стать гугенотом, черт меня подери!
Глаза хозяина загорелись, как уголья, но Коконнас, всецело занятый игрой, не заметил этого.
— Переходите к нам, граф, переходите, — сказал Ла Моль, — и хотя желание стать гугенотом пришло к вам путем очень своеобразным, вы будете хорошо приняты у нас.
Коконнас почесал за ухом:
— Будь я уверен, что везенье в карты зависит от веры, ручаюсь вам… ведь я в конце концов не так уже сильно держусь за мессу, а раз и король не очень дорожит ею…
— А кроме того, протестантское исповедание — прекрасное исповедание: оно так просто, чисто…
— И к тому же в моде, — прибавил Коконнас, — да еще приносит в игре счастье: ведь, черт меня подери, все тузы у вас: а между тем с самого начала, как мы взяли карты в руки, я следил за вами: вы играете честно, не передергиваете… Это не иначе как от протестантской веры.
— Вы задолжали мне еще шесть экю, — спокойно заметил Ла Моль.
— Ах, как вы искушаете меня! — сказал Коконнас. — И если этой ночью я останусь недоволен герцогом Гизом…
— Тогда что?
— Тогда я попрошу вас завтра представить меня королю Наваррскому; и будьте покойны, уж если я стану гугенотом, то буду им больше, чем Лютер, Кальвин, Меланхтон и все реформаторы на свете.
— Тсс! Вы поссоритесь с нашим хозяином, — сказал Ла Моль.
— Да, правда, — согласился Коконнас, взглянув на кухню. — Нет, он нас не слышит, он сейчас очень занят.
— А что он делает? — спросил Ла Моль, не видя хозяина со своего места.
— Он разговаривает с… Черт меня подери! Это он!
— Кто — он?
— Та самая ночная птица, с которой он разговаривал, когда мы подъехали к гостинице, — человек в желтом колете и в темно-коричневом плаще. Дьявольщина! Да еще как увлекся! Эй! Мэтр Ла Юрьер! Не политический ли заговор у вас?
Но на этот раз мэтр Ла Юрьер ответил таким властным и энергичным жестом, что Коконнас, несмотря на свое пристрастие к картам, встал с места и пошел к нему.
— Что с вами? — спросил Ла Моль.
— Вам нужно вина, граф? — спросил Ла Юрьер, быстро хватая Коконнаса за руку. — Сейчас подадут. Грегуар! Вина господам дворянам!
Потом в самое ухо прошептал:
— Молчите! Молчите, или смерть вам! И спровадьте куда-нибудь вашего товарища.
Ла Юрьер был так бледен, а желтый человек так мрачен, что Коконнас почувствовал дрожь в теле и, обернувшись к Ла Молю, сказал ему:
— Дорогой господин Ла Моль, прошу извинить меня: я за один присест проиграл пятьдесят экю; мне сегодня не везет, и я боюсь зарваться.
— Отлично, месье, отлично, как вам угодно. Кроме того, я с удовольствием прилягу хоть на минуту. Мэтр Ла Юрьер!
— Что угодно, ваше сиятельство?
— Разбудите меня, если за мной придут от короля Наваррского. Я лягу не раздеваясь, чтобы в любую минуту быть готовым.
— Я сделаю то же, — сказал Коконнас, — а чтобы его светлости не ждать меня ни минуты, я теперь же сделаю себе значок. Мэтр Ла Юрьер, дайте мне ножницы и белой бумаги.
— Грегуар! — крикнул Ла Юрьер. — Белой почтовой бумаги и ножницы, чтобы сделать конверт!
— Положительно, — сказал пьемонтец, — здесь готовится что-то чрезвычайное.
— Доброй ночи, господин Коконнас! — сказал Ла Моль. — А вы, хозяин, будьте любезны показать мне мою комнату. Желаю вам успеха, мой новый друг!
И Ла Моль в сопровождении хозяина ушел по винтовой лестнице наверх. Тогда таинственный человек схватил Коконнаса за локоть, подтащил к себе и торопливо заговорил:
— Месье, сто раз вы чуть не выдали тайну, от которой зависит судьба королевства. Еще одно слово, и я пристрелил бы вас из аркебузы. К счастью, теперь мы одни, так слушайте.
— Но кто вы такой, что говорите со мной в таком тоне? — спросил Коконнас.
— Вам приходилось слышать о некоем Морвеле?
— Убийце адмирала?
— И капитана де Муи.
— Да, конечно.
— Так это я.
— Та-та-та! — произнес Коконнас.
— Слушайте же.
— Дьявольщина! Надо думать, что я вас слушаю.
— Тсс! — прошипел Морвель, поднося палец к губам.
Коконнас прислушался: было слышно, как хозяин захлопнул дверь в какой-то комнате, запер дверь в коридоре на засов и стремительно сбежал с лестницы.
Вернувшись к двум собеседникам, он подал стул Коконнасу и стул Морвелю, взял третий себе и сказал:
— Господин Морвель, все заперто, можете говорить.
На колокольне Сен-Жермен-Л’Осеруа пробило одиннадцать часов вечера. Морвель один за другим считал удары, раздававшиеся в ночи гулко и уныло, и, когда последний удар замер в воздухе, сказал, обращаясь к Коконнасу, совершенно обескураженному теми предосторожностями, которые предпринимали эти два человека:
— Месье, вы добрый католик?
— Ну конечно, — ответил Коконнас.
— Вы преданы королю?
— Душой и телом. Я даже считаю оскорблением, что вы мне предлагаете такой вопрос.
— Не будем из-за этого ссориться. Вы пойдете с нами?
— Куда?
— Это все равно. Предоставьте себя в наше распоряжение. От этого зависят и ваше благосостояние, и ваша жизнь.
— Предупреждаю вас, что в полночь у меня есть дело в Лувре.
— Туда мы и идем.
— Меня ждет герцог Гиз.
— Нас тоже.
— У меня особый пароль для входа, — продолжал Коконнас, считая обидным для себя делить честь приема у герцога с каким-то Морвелем и мэтром Ла Юрьером.
— У нас тоже.
— Но у меня особый опознавательный знак.
Морвель улыбнулся, вытащил из-за пазухи пригоршню крестов из белой материи, дал один Ла Юрьеру, один Коконнасу и один взял себе. Ла Юрьер прикрепил свой к шлему, а Морвель к шляпе.
— Вот как! — удивился Коконнас. — Значит, и свидание, и пароль, и знак — одинаковые для всех?
— Да, месье, лучше сказать — для всех верных католиков.
— Стало быть, в Лувре — торжество, королевский банкет, да? — воскликнул Коконнас. — И на него не хотят пускать этих собак-гугенотов? Хорошо! Здорово! Замечательно! Довольно с них, покрасовались!
— Да, в Лувре торжество, королевский банкет, — ответил Морвель, — в нем будут участвовать и гугеноты. Больше того — они-то и будут героями дня, они же и заплатят за банкет; так что если вы хотите быть на нашей стороне, мы начнем с того, что пойдем приглашать их главного бойца, или, как они говорят, их Гедеона.
— Адмирала? — воскликнул Коконнас.
— Да, старика Гаспара, в которого я промахнулся, как дурень, хотя стрелял из аркебузы самого короля.
— Вот почему, дорогой граф, я начищал свой шлем, вострил шпагу и точил ножи, — прошипел мэтр Ла Юрьер.
Коконнас вздрогнул и побледнел: он начал понимать, в чем дело.
— Как?.. Это правда? — воскликнул Коконнас. — Так это торжество, этот банкет… значит…
— Вы очень недогадливы, месье, — сказал Морвель, — сразу видно, что вам не надоела, как нам, наглость этих еретиков.
— Ага! Вы взялись пойти к адмиралу и…
Морвель улыбнулся и подвел Коконнаса к окну.
— Взгляните туда, — сказал он, — видите в конце улицы, на небольшой площади за церковью, отряд людей, который выстраивается в темноте?
— Да.
— У всех этих людей на шляпе такой же белый крест, как у мэтра Ла Юрьера, у вас и у меня.
— И что же?
— А то, что это отряд швейцарцев из западных кантонов под командованием Токно, а вы знаете, что эти господа из западных кантонов — королевские благожелатели.
— Так-так! — произнес Коконнас.
— Теперь посмотрите, вон там, по набережной, движется отряд кавалерии; разве вы не узнаете его начальника?
— Как же я могу узнать его? Ведь я приехал в Париж только сегодня вечером!
— Так это тот самый человек, с кем вы должны увидеться в полночь в Лувре.
— Герцог Гиз?
— Он самый. А сопровождают его бывший купеческий старшина Марсель и теперешний старшина Шорон. Оба они должны выставить свои отряды горожан. А вот идет по нашей улице и командир здешнего квартала; приглядитесь, что он будет делать.
— Он стучит во все двери. А что там такое на дверях, в которые он стучит?
— Белый крест, молодой человек; такой же, как у нас на шляпах. Прежде, бывало, предоставляли Богу отмечать своих и чужих; теперь мы стали вежливее и избавляем Его от этого труда.
— Да, куда он ни постучит, всюду отворяется дверь и выходят вооруженные горожане.
— Он постучится и к нам, и мы тоже выйдем.
— Но подымать столько народа, чтобы убить одного старика гугенота, — это… дьявольщина! Это позор! Это достойно разбойников, а не солдат, — возразил Коконнас.
— Молодой человек, — отвечал Морвель, — если вам не нравится иметь дело со стариками, вы можете выбрать себе молодых; гугеноты не такие люди, что дадут себя резать без сопротивления, и, как вам известно, они все, старые и молодые, очень живучи.
— Так вы собираетесь перебить их всех?! — воскликнул Коконнас.
— Всех.
— По приказу короля?
— Короля и герцога Гиза.
— И когда же?
— Как только забьют в набат на колокольне Сен-Жермен-Л’Ocepya.
— Ах, вот почему этот милый немец, служащий у герцога Гиза… как бишь его имя?
— Господин Бем?
— Верно. Вот почему он мне сказал, чтобы я бежал в Лувр по первому удару набата.
— Вы, значит, видели господина Бема.
— И видел, и говорил с ним.
— Где?
— В Лувре. Он меня и провел туда, сказал пароль и…
— Взгляните.
— Дьявольщина! Да это он!
— Хотите с ним поговорить?
— И даже не без удовольствия.
Морвель бесшумно отворил окно. В самом деле, это был Бем и с ним человек двадцать горожан.
— Гиз и Лотарингия! — произнес Морвель.
Бем обернулся и, сообразив, что обращались к нему, подошел:
— A-а, это фы, мессир Морфель.
— Да, я; кого вы ищете?
— Я ищу костиниц «Путефотный сфеста», чтоп претупретить некой монсир Коконнас.
— Это я, господин Бем! — вмешался молодой человек.
— A-а! Корошо! Очень корошо!.. Фы котоф?
— Да. Что надо делать?
— Што фам путет скасать мессир Морфель. Он топрый католик.
— Слышали? — спросил Морвель.
— Да, — ответил Коконнас. — А куда идете вы, господин Бем?
— Я? — смеясь, переспросил Бем.
— Да, вы.
— Я иту скасать слофешко атмиралу.
— Скажите ему два, на всякий случай, — посоветовал Морвель, — тогда, если он оправится от первого, то уж не встанет от второго.
— Бутте покоен, мессир Морфель, бутте покоен и тресеруйте мне корошо этот молотой шелофек.
— Да, да, не беспокойтесь, все Коконнасы по своей породе хорошие охотничьи собаки и чуткие ищейки.
— Прошшайте.
— Идите.
— А фы?
— Начинайте охоту, а мы подоспеем к самой травле.
Бем отошел, и Морвель затворил окно.
— Слышали, молодой человек? — спросил Морвель. — Если у вас есть личный враг, даже если он и не совсем гугенот, занесите его в список — между другими пройдет и он.
Коконнас, совершенно ошеломленный тем, что видел и слышал, посматривал то на хозяина, принимавшего грозные позы, то на Морвеля, который спокойно вынимал из кармана какую-то бумагу.
— Что касается меня, — сказал Морвель, — вот мой список: триста человек. Пусть каждый добрый католик сделает в эту ночь десятую долю той работы, какую сделаю я, и завтра не будет ни одного гугенота во всем королевстве!
— Тсс! — произнес Ла Юрьер.
— Что? — в один голос спросили Коконнас и Морвель.
На Сен-Жермен-Л’Осеруа раздался первый удар набата.
— Сигнал! — воскликнул Морвель. — Значит, начинают раньше? Мне сказали, что только в полночь… Тем лучше! Для славы Бога и короля лучше, когда часы не отстают, а идут вперед.
Действительно, зловеще гремел церковный колокол. Вскоре грянул и первый ружейный выстрел, и почти сейчас же свет нескольких факелов вспыхнул молнией на улице Арбр-сек.
Коконнас отер рукой выступивший на лбу пот.
— Началось, пошли! — крикнул Морвель.
— Стойте! Стойте! — сказал хозяин. — Прежде чем выступать в поход, надо, как говорят на войне, обезопасить свои квартиры. Я не хочу, чтобы зарезали мою жену и детей, пока меня не будет дома: здесь остается гугенот.
— Ла Моль?! — воскликнул Коконнас отшатнувшись.
— Да! Нечестивец попал в пасть волку.
— Как? Вы нападете на собственного постояльца? — спросил Коконнас.
— Для этого я и оттачивал свою шпагу.
— Ну, ну! — произнес пьемонтец, хмуря брови.
— До сих пор я резал только кроликов, кур да уток и ни разу — человека, даже не знаю, как это делается, — ответил почтенный трактирщик. — Вот я и поупражняюсь на постояльце. Если я это сделаю коряво — по крайности некому будет смеяться надо мной.
— Дьявольщина! Это жестоко! — вознегодовал Коконнас. — Господин де Ла Моль ужинал со мной, господин де Ла Моль играл со мною в карты.
— Но господин де Ла Моль — еретик, — ответил Морвель. — Господин де Ла Моль обречен, и если не убьем его мы, его убьют другие.
— Не говоря уж о том, что он выиграл у вас пятьдесят экю, — прибавил хозяин.
— Верно, — ответил Коконнас, — но выиграл честно, я в этом уверен.
— Честно или нет, а платить придется; если же я убью его — вы будете в расчете.
— Ну, ну, господа, поторапливайтесь, — сказал Морвель. — Стреляйте из аркебузы, колите шпагой, стукните его молотком, кистенем, чем хотите, только кончайте с ним скорее, если хотите исполнить ваше обещание и прийти вовремя к адмиралу на помощь герцогу Гизу.
Коконнас тяжело вздохнул.
— Сейчас сбегаю к нему, — сказал Ла Юрьер, — подождите меня.
— Дьявольщина! — воскликнул Коконнас. — Он еще причинит страдания несчастному юноше, а может быть, и обворует. Я пойду, чтобы, в случае чего, прикончить его сразу и не дать обворовать.
Движимый этой благородной мыслью, Коконнас бросился по лестнице вслед за мэтром Ла Юрьером и быстро догнал его, так как Ла Юрьер, поднимаясь по лестнице, все больше начинал раздумывать и, соответственно, замедлял шаги. В ту минуту, как он и следовавший за ним Коконнас подходили к двери в комнату Ла Моля, раздались выстрелы на улице. Слышно было, как Ла Моль вскочил с кровати и под его ногами заскрипели половицы.
— Черт! — пробурчал встревоженный Ла Юрьер. — Видать, он проснулся.
— Как будто так, — ответил Коконнас.
— Он будет защищаться, а?
— Он такой, что может. Послушайте, мэтр Ла Юрьер, вот будет штука, если он вас убьет.
— Гм! Гм! — протянул Ла Юрьер.
Но, вспомнив о том, что у него в руках хорошая аркебуза, он собрался с духом и сильным ударом ноги распахнул дверь.
Ла Моль без шляпы, но одетый, стоял, загородив себя кроватью, в руках у него были пистолеты, в зубах — шпага.
— Так-так! — произнес Коконнас, раздувая ноздри, как хищное животное, почуявшее кровь. — Дело-то становится занятным, мэтр Ла Юрьер. Ну, что же вы? Вперед!
— A-а! Как видно, меня собираются убить! — крикнул Ла Моль. — И это ты, мерзавец?
Мэтр Ла Юрьер ответил тем, что приложил аркебузу к плечу и стал целиться в молодого человека. Но Ла Моль следил за его движениями: когда грянул выстрел, он упал на колени, и пуля пролетела над его головой.
— Ко мне, ко мне, господин Коконнас! — крикнул Ла Моль.
— Ко мне, ко мне, господин Морвель! — кричал Ла Юрьер.
— Честное слово, господин Ла Моль, — ответил Коконнас, — все, что я могу сделать в этом случае, это не выступать против вас лично. По-видимому, сегодня ночью избивают всех гугенотов именем короля. Выпутывайтесь сами, как умеете.
— A-а! Предатели! Убийцы! Вот как! Ну, подождите!
И Ла Моль, прицелившись из пистолета, спустил курок. Ла Юрьер, все время наблюдавший за ним, отскочил в сторону; но Коконнас, не ожидая такого ответа, остался стоять на месте, и пуля задела ему плечо.
— Дьявольщина! — крикнул он, заскрежетав зубами. — Принимаю вызов; померяемся силой, раз ты хочешь.
И, обнажив шпагу, он бросился на Ла Моля.
Будь они один на один, Ла Моль, конечно, принял бы вызов, но за спиною Коконнаса стоял мэтр Ла Юрьер, снова заряжавший аркебузу, а кроме того, Морвель уже спешил на зов трактирщика, взбегая по лестнице через две ступеньки. Поэтому Ла Моль скрылся в смежный отдельный кабинет и заперся там на задвижку.
— Ах, прохвост! — крикнул Коконнас, стуча в дверь эфесом шпаги. — Ну, подожди, я тебе наделаю сейчас столько дыр в теле, сколько экю ты у меня выиграл! Я-то пришел, чтобы тебя не мучили, не обокрали, а ты отплатил мне за это пулей в плечо! Погоди, мозгляк! Погоди!
В это время мэтр Ла Юрьер подошел к двери кабинета и, ударив в нее прикладом аркебузы, разбил дверь в щепы.
Коконнас влетел в кабинет, но чуть не ткнулся носом в стену: в комнате было пусто, а окно открыто.
— Он, наверно, выпрыгнул в окно, — сказал трактирщик. — Но это пятый этаж, и он разбился насмерть.
— Или удрал на соседнюю крышу, — сказал Коконнас, перелезая через подоконник и собираясь преследовать Ла Моля по скользкому и крутому скату крыши. Но Морвель и Ла Юрьер бросились к нему и втащили обратно в комнату.
— Вы с ума сошли! — крикнули они в один голос. — Вы убьетесь!
— Вот еще! — ответил Коконнас. — Я горец, лазил и по ледникам. А если меня к тому же оскорбили, так я за оскорбителем полезу хоть на небо или спущусь в ад, какой бы дорогой он ни отправился туда. Пустите меня!
— Послушайте, — сказал Морвель, — он или мертв, или уже далеко. Идемте с нами; не беда, если этот ускользнул от вас, — вы найдете тысячу других.
— Вы правы, — прорычал Коконнас. — Смерть гугенотам! Мне необходимо отомстить за себя, и чем скорее, тем лучше.
Все трое скатились с лестницы, как лавина.
— К адмиралу! — крикнул Морвель.
— К адмиралу! — повторил Ла Юрьер.
— К адмиралу так к адмиралу, — согласился Коконнас.
Оставив «Путеводную звезду» на попечение Грегуара и прочих слуг, все трое выскочили из дома и побежали на улицу Бетизи, где жил адмирал; яркое пламя и грохот выстрелов указывали направление.
— Кто это там идет? — спросил Коконнас. — Какой-то человек без колета и без перевязи.
— А это кто-нибудь спасается, — сказал Морвель.
— Ну же, ну! У вас аркебуза, — крикнул ему Коконнас.
— Нет, ни за что; я берегу порох для лучшей дичи.
— Тогда вы, Ла Юрьер.
— Подождите, подождите! — сказал трактирщик, прицеливаясь.
— Ждать? Вот еще! — крикнул Коконнас. — Пока вы ждете, он убежит.
Он кинулся за несчастным и вскоре настиг его, так как беглец был ранен. Чтобы не наносить удара в спину, Коконнас крикнул ему: «Обернись, обернись!» Но в тот же миг раздался выстрел, мимо уха Коконнаса просвистела пуля, и беглец покатился по земле, как заяц, настигнутый на всем бегу выстрелом охотника.
Позади Коконнаса раздался торжествующий крик; пьемонтец обернулся и увидал трактирщика, потрясавшего своим оружием.
— Ага! На этот раз почин сделан.
— Да, но вы чуть не прострелили меня насквозь.
— Берегитесь! Берегитесь! — крикнул Ла Юрьер.
Коконнас отскочил назад. Раненный пулей незнакомец приподнялся на одно колено и, горя местью, хотел ударить Коконнаса кинжалом, но трактирщик вовремя предостерег пьемонтца.
— Ах, гадина! — прорычал Коконнас, набросился на своего врага, три раза вонзил ему в грудь шпагу по самую рукоять и, оставив его биться в предсмертных судорогах, крикнул:
— А теперь к адмиралу, к адмиралу!
— Эге, дорогой мой дворянин, вы, кажется, входите во вкус, — сказал Морвель.
— Да, — ответил Коконнас. — Запах ли пороха пьянит меня, или волнует вид крови, но меня так и тянет убивать. Это своего рода облава на людей. До сих пор я так охотился только на волков и медведей, но, честное слово, облава на людей мне кажется гораздо интереснее!
И все трое побежали к адмиралу.
VIII
БОЙНЯ
Дом, отведенный адмиралу, стоял, как мы сказали, на улице Бетизи. Он представлял собой большое здание в глубине двора, выходившее двумя крыльями на улицу. Ворота и две калитки в каменной ограде, отделявшей дом от улицы, вели во двор.
Когда три наших сторонника герцога Гиза выбежали на улицу Бетизи, продолжавшую улицу Фосе-Сен-Жермен-Л’Ocepya, они увидели, что дом адмирала окружен швейцарской стражей, солдатами и вооруженными горожанами. В руках у них мелькали пики, шпаги и аркебузы, а некоторые держали факелы и освещали эту сцену погребальным колеблющимся светом, который, следуя движениям факелоносцев, то падал на мостовую, то полз по стенам вверх, то пробегал по этому живому морю, где каждый предмет вооружения отсвечивал своим особым блеском. Вокруг, на близлежащих улицах — Тиршап, Этьен и Бертен-Пуаре, — свершалось страшное дело. Слышались пронзительные крики, громыхали выстрелы, и время от времени какой-нибудь несчастный гугенот, бледный, окровавленный, полуодетый, большими прыжками, как преследуемая лань, вбегал в зловещий световой круг, где, точно демоны, метались люди.
Через минуту Коконнас, Морвель и Ла Юрьер, встреченные, по их белым крестам, громкими приветствиями, очутились в самой гуще толпы, тяжело дышавшей и тесно сомкнутой, как стая гончих. Они, конечно, не пробрались бы сквозь нее, но многие, узнав Морвеля, дали ему дорогу. Коконнас и Ла Юрьер протиснулись вслед за ним, и все трое очутились во дворе, так как ворота и две калитки были выломаны. Посреди двора на пустом пространстве, почтительно освобожденном для него убийцами, стоял человек; он опирался на обнаженную шпагу и не сводил глаз с балкона, выступавшего перед стеклянной дверью в центре здания на высоте около пятнадцати футов от земли. Этот человек нетерпеливо притопывал ногой и время от времени оборачивался, чтобы задать вопрос стоявшим ближе к нему людям.
— Его нет! — сказал он. — Никого!.. Наверно, его предупредили, и он бежал. Дю Гаст, как вы думаете?
— Это невозможно, ваша светлость.
— Почему? Вы же мне сами говорили, что за минуту до нашего прихода какой-то человек без шляпы, с обнаженной шпагой в руке, бежавший точно от погони, постучал в ворота и его впустили.
— Верно, ваша светлость! Но почти сейчас же вслед за ним пришел Бем, ворота были выломаны, и дом окружен. Человек действительно вошел, но выйти он не мог никак.
— Эге! Если не ошибаюсь, ведь это герцог Гиз? — спросил Коконнас мэтра Ла Юрьера.
— Он самый. Да, великий Генрих Гиз собственной персоной, и он, наверно, дожидается, когда выйдет адмирал, чтобы разделаться с ним так же, как адмирал разделался с его отцом. Каждому свой черед, а сегодня, слава Богу, пришел наш.
— Эй! Бем! Эй! — громко крикнул герцог. — Неужели еще не кончили?
И острием своей тоже нетерпеливой шпаги он высек искры из каменной мостовой двора.
В доме послышались какие-то крики, затем выстрелы, громкий топот и звяканье оружия. Потом все разом стихло.
Герцог рванулся к дому.
— Ваша светлость, ваша светлость! — сказал Дю Гаст, останавливая герцога. — Ваше достоинство требует, чтоб вы остались здесь и ждали.
— Ты прав, Дю Гаст! Спасибо! Я подожду. Но, по правде говоря, я умираю от нетерпения и беспокойства. А вдруг он улизнул!
Теперь топот ног в доме стал слышнее, и на оконных стеклах второго этажа заиграли красные отблески, как при пожаре.
Стеклянная дверь, не один раз привлекавшая взоры герцога, распахнулась, или, вернее, разлетелась вдребезги, и на балконе появился человек, лицо его было бледно, шея залита кровью.
— Бем! Наконец-то! — крикнул герцог. — Ну что? Что?
— Стесь! Фот! Фот! — спокойно ответил немец, затем нагнулся, и через несколько секунд стал с усилием разгибаться, видимо поднимая какую-то большую тяжесть.
— А где остальные, где остальные? — нетерпеливо спросил герцог.
— Остальные коншают остальных.
— А ты что делаешь?
— Сейшас уфитите; отойтить насат немношко.
Герцог сделал шаг назад.
В эту минуту стало видно и то, что немец с таким усилием подтягивал к себе.
Это было тело старика.
Бем перевалил его через перила балкона и бросил к ногам своего хозяина.
Глухой звук падения, кровь, хлынувшая из тела и далеко обрызгавшая мостовую, ужаснули всех, не исключая герцога; но чувство ужаса длилось недолго, уступив место любопытству, — все присутствующие подались на несколько шагов вперед, и дрожащий свет факела упал на жертву. Стали видны и седая борода, и строгое почтенное лицо, и руки, застывшие в смертной неподвижности.
— Адмирал! — вскрикнули разом двадцать голосов и разом смолкли.
— Да, адмирал! Это он! — сказал герцог, подойдя к телу и с затаенной радостью разглядывая своего врага.
— Адмирал! Адмирал! — вполголоса повторяли свидетели этой жуткой сцены, сбившись в кучу и робко приближаясь к великому поверженному старцу.
— Ага! Гаспар! Вот ты наконец! — торжественно произнес герцог Гиз. — Ты велел убить моего отца, теперь я мщу тебе!
И он дерзко поставил ногу на грудь протестантского героя.
В тот же миг глаза умирающего с трудом открылись, простреленная, залитая кровью рука его сжалась в последний раз, и, оставаясь все так же недвижимым, адмирал ответил замогильным голосом:
— Генрих Гиз, настанет час, когда и ты почувствуешь на своей груди ногу твоего убийцы. Я не убивал твоего отца. Будь проклят!
Герцог вздрогнул, побледнел, и ледяной холодок пробежал по его телу; он провел рукой по лбу, как бы отгоняя от себя мрачное видение, затем опустил руку и решился еще раз взглянуть на адмирала, но глаза убитого уже закрылись, рука лежала неподвижно, а вместо ужасных слов изо рта хлынула черная кровь, заливая седую бороду.
Герцог с отчаянной решимостью взмахнул шпагой.
— Итак, монсир, фы дофолен? — спросил его Бем.
— Да, да, мой храбрый Бем! — ответил Гиз. — Ты отомстил…
— Са керцок Франсуа, та?
— За веру, — упавшим голосом ответил Гиз. — А теперь, — продолжал он, обращаясь к швейцарцам, солдатам и горожанам, заполнившим улицу и двор, — за дело, друзья мои, за дело!
— Здравствуйте, господин Бем, — сказал Коконнас, с чувством восхищения подходя к немцу, все еще стоявшему на балконе и спокойно вытиравшему свою шпагу.
— Так это вы спровадили его на тот свет? — восторженно крикнулему Ла Юрьер. Как это удалось вам, достопочтенный господин Бем?
— О-о! Ошень просто, ошень просто! Он слыхал шум, отфорял сфой тферь, я протыкал его мой рапир. Но это еще не фсе, я тумай, Телиньи еще стоит са сепя, я слышу, как он кричит.
Действительно, в эту минуту из дома донесся отчаянный вопль. Показались фигуры двух бежавших мужчин, которых преследовала целая вереница убийц. Одного мужчину убили выстрелом из аркебузы, другой добежал до открытого окна и, не обращая внимания ни на высоту, ни на врагов, ждавших его внизу, бесстрашно прыгнул во двор.
— Бей! Бей! — закричали преследователи, видя, что жертва может ускользнуть.
Прыгнувший человек поднялся на ноги, подобрал шпагу, выпавшую у него из рук при падении, бросился стремглав сквозь толпу, сбил трех или четырех с ног, проткнул кого-то шпагой и среди треска пистолетных выстрелов и ругани промахнувшихся по нему солдат мелькнул, как молния, мимо Коконнаса, с кинжалом в руке поджидавшего у ворот.
— Есть! — крикнул пьемонтец, проколов бегущему предплечье тонким, острым клинком кинжала.
В узком пролете ворот невозможно было колоть шпагой, и бежавший человек только хлестнул клинком по лицу врага, крикнув ему:
— Подлец!
— Тысяча чертей! Господин Ла Моль! — воскликнул Коконнас.
— Господин Ла Моль! — повторили Морвель и Ла Юрьер.
— Это он предупредил адмирала! — закричали несколько солдат.
— Бей! Бей! — вопили со всех сторон.
Коконнас, Ла Юрьер и человек десять солдат бросились за Ла Молем, а он, залитый кровью, охваченный тем возбуждением, которое доводит до предела жизненные силы человека, мчался по улицам, движимый одним инстинктом. Топот ног и крики гнавшихся за ним врагов подстегивали и как бы окрыляли беглеца. Временами ему хотелось бежать помедленнее, но просвистевшая рядом пуля вновь заставляла его ускорить бег. Он уже не просто вдыхал воздух — из его груди вырывались глухое клокотанье и хриплый свист. Капли крови, сочившейся из раны на голове, смешивались с потом и заливали его красивое лицо. Узкий колет все больше стеснял биение сердца — Ла Моль сорвал с себя колет и бросил. Вскоре и шпага оказалась слишком тяжелой для его руки — он отшвырнул и шпагу. Порой казалось, что топот врагов его как будто отдалялся и что ему удастся уйти от этих палачей; но крики их долетали до других убийц, находившихся поблизости, и, бросив свою кровавую работу, они бежали вслед за ним. Наконец слева от себя Ла Моль увидел спокойно текущую реку и вдруг почувствовал, что если он бросится в нее, как загнанный олень, то испытает неизъяснимое блаженство, и только крайним напряжением ума и воли он удержал себя от этого. А справа возвышался Лувр, мрачный, неколебимый, полный глухих, зловещих звуков. Через подъемный мост взад и вперед сновали люди в шлемах, латах, сверкавших холодным отблеском луны. Ла Моль подумал о короле Наваррском, так же как он подумал и о Колиньи — двух своих верных покровителях. Он собрал остатки сил, взглянул на небо, давая про себя обет стать католиком, если спасется, уловкой выиграл шагов тридцать у гнавшей его стаи, свернул к Лувру, бросился на подъемный мост, смешался с кучей солдат, получил новый удар кинжалом, скользнувшим, к счастью, лишь по ребрам, и, несмотря на крики «Бей! Бей!», раздававшиеся со всех сторон, несмотря на готовых к бою часовых, стрелой промчался во двор Лувра, прыгнул в подъезд, взбежал по лестнице на третий этаж и, прислонившись к знакомой ему двери, начал стучать в нее руками и ногами.
— Кто там? — тихо спросил женский голос.
Ла Моль вспомнил пароль и крикнул:
— Наварра! Наварра!
Дверь тотчас отворилась. Ла Моль, не поблагодарив и даже не заметив Жийону, ворвался в вестибюль, пробежал коридор, две или три комнаты и попал в спальню, освещенную лампой, свисавшей с потолка.
В кровати из резного дуба за бархатным, расшитым золотыми лилиями пологом лежала полуобнаженная женщина и, опершись на локоть, смотрела на него расширившимися от ужаса глазами.
Ла Моль подбежал к лежавшей даме:
— Ваше величество! Там бьют, там режут моих собратьев! Они хотят зарезать и меня… Ах! Вы королева… спасите же меня!
Он бросился к ее ногам, оставив на ковре широкий кровавый след.
Видя перед собою человека на коленях, растерзанного, бледного, королева Наваррская приподнялась и, в страхе закрыв лицо руками, начала звать на помощь.
— Ваше величество, во имя Бога! — говорил Ла Моль, пытаясь встать. — Если вас услышат, я пропал! Убийцы гнались за мной уже по лестнице. Я их слышу… вот они! Вот!
— На помощь! — кричала королева Наваррская вне себя. — На помощь!
— Ах! Вы убиваете меня! — с отчаянием сказал Ла Моль. — Умереть от звука такого чарующего голоса, умереть от такой прекрасной руки! О! Не думал я, что это может быть.
В ту же минуту дверь отворилась, и толпа людей, запыхавшихся, разъяренных, с лицами, испачканными порохом и кровью, со шпагами, аркебузами и алебардами, ворвалась в комнату. Во главе их — Коконнас, с рыжими всклоченными волосами, с неестественно расширенными глазами и кровавым рубцом во всю щеку, нанесенным шпагою Ла Моля, — в таком виде пьемонтец был просто страшен.
— Дьявольщина! Вот он, вот он! A-а, наконец-то попался! — кричал Коконнас.
Ла Моль попытался найти какое-нибудь оружие, но безуспешно. Он посмотрел на королеву и на лице ее заметил выражение глубокой жалости. Тогда он понял, что только она может его спасти, метнулся к королеве и обнял ее.
Коконнас выступил на три шага вперед и концом длинной шпаги нанес вторую рану в правое плечо своему врагу; несколько капель красной теплой крови оросили белые душистые простыни на постели королевы Наваррской.
Маргарита, увидев кровь и чувствуя содрогания прижавшегося к ней человека, бросилась вместе с ним в проход между кроватью и стеной. И вовремя; Ла Моль совершенно изнемог, он был не в состоянии сделать шага — ни для того, чтобы бежать, ни для того, чтобы защищаться. Он склонил голову на плечо молодой женщины, судорожно раздирая пальцами тонкий вышитый батист, облекавший, точно прозрачным газом, тело Маргариты.
— Мадам! Спасите! — пролепетал он замирающим голосом.
Больше он уже ничего не мог сказать. Взор его затуманился, будто подернутый предсмертной дымкой, голова бессильно запрокинулась назад, руки разжались, ноги подогнулись, и он упал на пол в лужу своей крови, увлекая за собой и королеву.
Коконнас, возбужденный криками, опьяненный запахом крови, ожесточенный горячей долгой травлей, протянул руку к королевскому алькову. Одно мгновение — и он пронзил бы сердце Ла Моля, а может быть, и сердце королевы.
При виде обнаженного клинка и еще больше — при виде этой невероятной наглости дочь французских королей выпрямилась во весь свой рост и вскрикнула, но в этом страшном крике было столько негодования и яростного гнева, что пьемонтец застыл на месте под властью ему неведомого чувства. Конечно, если б эта сцена продолжалась в составе тех же действующих лиц, то и его чувство растаяло бы так же быстро, как снег в апреле под лучами солнца.
Но дверь, скрытая в стене, вдруг распахнулась, и в комнату вбежал юноша лет семнадцати, бледный, с растрепанными волосами, одетый в черное.
— Сестра, не бойся, не бойся! Я здесь! Я здесь! — крикнул он.
— Франсуа! Франсуа! На помощь! — закричала Маргарита.
— Герцог Алансонский! — прошептал Ла Юрьер, опуская аркебузу.
— Дьявольщина! Брат короля! — пробурчал Коконнас, отступая.
Герцог Алансонский огляделся.
Маргарита с распущенными волосами, еще более красивая, чем обычно, стояла, прислонясь к стене, одна среди мужчин, в глазах которых светилась ярость, по лбу струился пот, а губы покрывала пена.
— Мерзавцы! — крикнул герцог.
— Спасите меня, брат! — проговорила Маргарита, теряя силы. — Они хотят меня убить.
Бледное лицо герцога вспыхнуло. С ним не было оружия, но, полагаясь на свое звание, он, судорожно сжав кулаки, стал наступать на Коконнаса и его товарищей, а они в страхе отступали перед его сверкавшими, как молнии, глазами.
— Может быть, вы убьете и брата короля? Ну-ка!
Они продолжали отступать.
— Эй, капитан моей охраны! — крикнул он. — Сюда! И перевешайте всех этих разбойников!
Испуганный гораздо больше видом этого безоружного юноши, чем целым отрядом рейтаров или ландскнехтов, Коконнас уже допятился до двери. Ла Юрьер с быстротой оленя умчался вниз по лестнице, а солдаты теснились и толкались в вестибюле, так как размеры двери не соответствовали их страстному желанию покинуть поскорее стены Лувра.
Маргарита инстинктивно набросила на молодого человека, лежавшего без чувств, свое камчатное одеяло и отошла прочь.
Когда последний убийца исчез за дверью, герцог Алансонский обернулся и, увидав, что вся одежда Маргариты в кровавых пятнах, воскликнул:
— Сестра, ты ранена?
Он кинулся к ней с такой тревогой, какая сделала бы честь его братской нежности, если бы в этом порыве не скрывалось чувство сильнее братского.
— Нет, не думаю, — ответила сестра, — а если и ранена, то легко.
— Но на тебе кровь, — говорил герцог, ощупывая дрожащими руками Маргариту, — откуда же она?
— Не знаю. Один из этих негодяев схватил меня — возможно, он был ранен.
— Схватить мою сестру! — воскликнул герцог. — О, если бы ты указала мне его, если бы ты сказала мне, какой он из себя, — лишь бы мне его найти!
— Тсс! — произнесла Маргарита.
— Почему? — спросил Франсуа.
— А потому, что если вас увидят в этой комнате и в такой час…
— Разве брат не может зайти к своей сестре?
Королева взглянула на герцога Алансонского таким твердым и грозным взглядом, что юноша отступил на несколько шагов.
— Да-да, Маргарита, ты права, лучше я пойду к себе. Но тебе нельзя оставаться одной в такую ночь. Хочешь, я позову Жийону?
— Нет, нет, не надо никого; ступай, Франсуа, ступай тем же путем, каким пришел.
Юный принц вышел. Едва за ним успела закрыться дверь, как в проходе за кроватью раздался вздох; Маргарита кинулась к потайной двери, заперла ее на засов, затем подбежала к входной двери и заперла ее в ту самую минуту, когда по другому концу коридора несся, как ураган, большой отряд стрелков, преследуя гугенотов, живших в Лувре.
Королева внимательно огляделась и, убедившись, что она действительно одна, вернулась к проходу за своей кроватью, положила на место камчатное одеяло, скрывшее Ла Моля от глаз герцога Алансонского, с трудом вытащила бессильное тело на середину комнаты; заметив, что бедняга еще дышит, она присела на пол, положила голову молодого человека себе на колени и плеснула ему водой в лицо, чтобы привести в чувство.
Вода смыла с раненого пыль, пороховую копоть и кровь, и Маргарита узнала в нем того красивого дворянина, который, полный жизни и надежд, три или четыре часа назад явился к ней просить ее посредничества перед королем Наваррским и расстался с ней, ослепленный ее красотой, да и на нее произвел большое впечатление.
Маргарита вскрикнула от страха за него, чувствуя к нему теперь не только сострадание, но и участие; для нее он стал не просто каким-то случайным человеком, а даже больше, чем просто знакомым. Под ее заботливой рукой очистилось красивое, но бледное, истомленное страданием лицо Ла Моля.
Маргарита, замирая от страха, почти такая же бледная, как он, приложила руку к его сердцу — оно еще билось; тогда она протянула руку к стоявшему рядом столику, взяла флакончик с нюхательной солью и дала ее понюхать Ла Молю.
Ла Моль открыл глаза.
— О Господи! — прошептал он. — Где я?
— Вы спасены! Успокойтесь! — ответила Маргарита.
Ла Моль с трудом перевел глаза на королеву и, устремив на нее восхищенный взгляд, чуть слышно произнес:
— Какая вы красавица!
И, точно ослепленный, молодой человек сразу опустил веки, тяжело вздохнул и побледнел еще больше прежнего.
Маргарита тихо вскрикнула, думая, что это был его последний вздох.
— Боже, Боже, сжалься над ним! — взмолилась она.
В эту минуту раздался сильный стук в дверь из коридора.
Маргарита слегка приподнялась, поддерживая за плечи Ла Моля.
— Кто там? — крикнула она.
— Мадам, мадам, это я, я! — ответил женский голос. — Я, герцогиня Неверская.
— Анриетта! — воскликнула королева. — Это не опасно, это друг, вы слышите, месье?
Ла Моль сделал усилие и приподнялся на одно колено.
— Постарайтесь не упасть, покамест я отворю дверь, — сказала королева.
Ла Моль оперся рукой об пол, чтоб удержаться в равновесии.
Маргарита пошла было к двери, но вдруг остановилась, задрожав от страха.
— Ты не одна? — воскликнула она, услыхав звяканье оружия.
— Нет, со мной двенадцать человек охраны; мне дал их мой зять, герцог Гиз.
— Герцог Гиз! — прошептал Ла Моль. — О! Убийца! Убийца!
— Тсс! Ни слова! — сказала Маргарита и огляделась, придумывая, куда бы спрятать раненого.
— Шпагу!.. Кинжал! — шептал Ла Моль.
— Защищаться? Это бесполезно; разве вы не слышали, что их двенадцать, а вы один!
— Не защищаться, а чтобы не даться им в руки живым.
— Нет-нет, я вас спасу, — сказала Маргарита. — Да… кабинет! Идем, идем!
Ла Моль напряг все силы и, поддерживаемый Маргаритой, дотащился до кабинета. Маргарита заперла за ним дверь и спрятала ключ в висевший у нее на пояске кошелек.
— Ни крика, ни стона, ни вздоха — и вы спасены! — сказала она ему через дверь.
Затем она набросила на плечи ночной халат, открыла дверь, и подруги горячо обнялись.
— Мадам, с вами не приключилось ничего плохого? — спросила герцогиня Неверская.
— Нет, ничего, — ответила Маргарита, запахнув халат, чтобы не видно было следов крови на пеньюаре.
— Тем лучше! Но герцог Гиз отрядил двенадцать телохранителей, чтобы проводить меня до дома, а мне такая большая свита не нужна, и я оставлю шестерых вам, на всякий случай. В такую ночь шесть телохранителей герцога Гиза стоят целого полка королевской гвардии.
Маргарита не решилась отказаться; она расставила шестерых телохранителей вдоль коридора, расцеловалась с герцогиней, и та в сопровождении других шести отправилась в дом Гиза, где она жила, пока был в отъезде ее муж.
IX
ПАЛАЧИ
Удаляясь из покоев королевы Наваррской, Коконнас не бежал, а «произвел отступление». Что же касается Ла Юрьера, то он даже не бежал, а удрал со всех ног. Первый удалился, как тигр, второй — как волк.
Таким образом, Ла Юрьер уже стоял на площади Сен-Жермен-Л’Осеруа, когда Коконнас еще только выходил из Лувра. Ла Юрьер, очутившись с аркебузой среди людей, бегавших туда-сюда по площади, где свистели пули, а из окон то и дело выбрасывали трупы, то целые, то изрезанные в куски, почувствовал непреодолимый страх и стал благоразумно пробираться к своему трактиру; но, выходя из переулка Аверон на улицу Арбр-сек, он наткнулся на отряд швейцарцев и легкой конницы, которым командовал Морвель.
— Вы что ж, уже закончили? — крикнул Морвель, сам придумавший себе прозвище: Королевский истребитель. — Вы уже домой? А какого черта вы сделали с нашим пьемонтским дворянином? С ним не случилось ничего плохого? Было бы жаль: он вел себя отлично.
— По-моему, нет, — ответил Ла Юрьер, — надеюсь, он еще придет к нам.
— Вы откуда?
— Из Лувра, где, надо сказать, нас встретили неласково!
— Кто же?
— Герцог Алансонский. Разве он не причастен к нашему делу?
— Его высочество герцог Алансонский причастен только к тому, что касается его лично; предложите ему разделаться с двумя старшими братьями, как с гугенотами, он согласится, но при условии, чтоб в это дело не путали его. А разве вы, мэтр Ла Юрьер, не собираетесь идти вместе с этими храбрыми людьми?
— А куда они идут?
— Да на улицу Монторгей; там живет один гугенотский сановник, мой знакомец, с ним жена и шестеро детей. Эти еретики ужасно плодовиты. Будет забавно!
— А сами вы куда идете?
— О! Я иду в особое местечко.
— Слушайте, возьмите меня с собой, — сказал кто-то за его спиной так неожиданно, что Морвель вздрогнул, — вы знаете хорошие места, а мне хочется туда попасть.
— A-а, да это наш пьемонтец! — воскликнул Морвель.
— Господин Коконнас? — удивился Ла Юрьер. — А я думал, что вы идете вслед за мной.
— Черт! Вы улепетывали так, что не догонишь! А кроме того, я свернул с пути, чтобы швырнуть в реку негодного мальчишку, который кричал: «Долой папистов, да здравствует адмирал!» К сожалению, мне показалось, что мальчишка умеет плавать. Если хочешь утопить таких мерзких еретиков, надо бросать их в воду, как котят, — лишь только родились.
— Так вы говорите, что вы из Лувра? Что же, ваш гугенот нашел там себе убежище? — спросил Морвель.
— Увы, да.
— Я послал ему из пистолета пулю там, во дворе у адмирала, когда он подбирал свою шпагу, но промахнулся, сам не знаю как.
— Ну, а я не промахнулся: я всадил ему в спину шпагу так, что конец ее оказался в крови на пять пальцев. При этом я сам видел, как он упал на руки королевы Маргариты. Красивая женщина, дьявольщина! Однако я был бы не прочь узнать наверное, что он умер. На мой взгляд, этот парень очень злопамятен и будет всю жизнь иметь против меня зуб… Да! Ведь вы сказали, что собираетесь идти куда-то?
— Вы, значит, хотите идти со мной?
— Мне не хочется стоять на месте. Я убил только трех или четырех; и потом, как только я успокаиваюсь, у меня начинает ныть плечо. Идем! Идем!
— Капитан, — обратился Морвель к начальнику отряда, — дайте мне трех человек, а с остальными ступайте отправлять на тот свет вашего сановника.
Трое швейцарцев вышли из рядов и присоединились к Морвелю. Оба отряда прошли вместе до улицы Тиршап; здесь солдаты легкой конницы и швейцарцы направились по переулку Тонельри, а Морвель, Коконнас, Ла Юрьер и три швейцарца пошли по переулку Феронри, затем по Трус-Ваш и уперлись в улицу Сент-Авуа.
— К какому дьяволу вы нас ведете? — спросил Коконнас, которому уже надоела долгая и праздная ходьба.
— Я вас веду на дело блестящее, да и полезное. После адмирала, Телиньи и гугенотских принцев я не мог бы предложить вам ничего лучшего. Наше место на улице Шом, и через минуту мы там будем.
— Скажите, улица Шом — это недалеко от Тампля? — спросил Коконнас.
— Да, а что?
— Там живет некий Ламбер Меркандон, давнишний заимодавец нашей семьи, и отец мой поручил мне вернуть ему сто ноблей, которые и лежат у меня в кармане.
— Ну вот вам прекрасный случай рассчитаться с ним, — заметил Морвель.
— Каким образом?
— Сегодня как раз такой день, когда сводят старые счеты. Ваш Меркандон — гугенот?
— Так-так! Понимаю. Он наверное гугенот.
— Тише! Мы пришли.
— А чей это большой особняк с выступом?
— Гиза.
— По правде говоря, мне надо было бы зайти сюда, поскольку я приехал в Париж благодаря великому Генриху. Дьявольщина! Однако в этом квартале все спокойно, сюда доносятся лишь звуки выстрелов; можно подумать, что здесь уже деревня. Все дрыхнут, черт подери!
В самом деле, даже в доме Гизов, казалось, было так же тихо, как обычно; все окна закрыты, и только сквозь жалюзи центрального окна пробивался свет, который привлек внимание Коконнаса, еще когда он выходил на эту улицу.
Пройдя немного дальше дома Гизов, до скрещения улиц Пти-Шантье и Катр-Фис, Морвель остановился:
— Вот здесь живет тот, кто нам нужен.
— То есть кто вам нужен… — заметил Ла Юрьер.
— Раз вы пошли со мной — то, значит, нам.
— Как же так? В этот доме все спят крепким сном…
— Верно! Вот вы, Ла Юрьер, и употребите вашу наружность порядочного человека, по ошибке данную вам Богом, и постучитесь в этот дом. Отдайте аркебузу господину Коконнасу, он уже давно косится на нее. Если вас пустят в дом, скажите, что вам надо поговорить с его милостью господином де Муи.
— Эге! Понимаю, — сказал Коконнас. — У вас, как видно, тоже оказался заимодавец в квартале Тампля.
— Верно, — ответил Морвель. — Так вы, Ла Юрьер, разыграйте из себя гугенота и расскажите де Муи о том, что происходит; он человек храбрый и сойдет вниз…
— А когда он сойдет, тогда?.. — спросил Ла Юрьер.
— Тогда я попрошу его скрестить со мной шпагу.
— Клянусь душой, вот это честно, по-дворянски! — сказал Коконнас. — И я думаю поступить точно так же с Ламбером Меркандоном; а если он слишком стар для поединка, я вызову кого-нибудь из его сыновей или племянников.
Ла Юрьер, не прекословя, начал стучать в дверь. На его стук, гулко раздавшийся в ночной тиши, в особняке Гиза приоткрылись входные двери, и оттуда высунулось несколько голов. Тогда только обнаружилось, что спокойствие особняка герцога Гиза было спокойствием крепости, охраняемой надежным гарнизоном.
Головы сейчас же спрятались — очевидно догадавшись, в чем было дело.
— Ваш де Муи здесь и живет? — спросил Коконнас, указывая на дом, куда стучался Ла Юрьер.
— Нет, это дом его любовницы.
— Дьявольщина! До чего вы любезны по отношению к нему! Даете ему возможность показать себя своей красавице в поединке на шпагах! В таком случае мы будем только судьями. Хотя я лично предпочел бы драться сам, а то горит плечо.
— А лицо? — спросил Морвель. — Ему ведь тоже порядочно досталось!
Коконнас зарычал от злости:
— Дьявольщина! Надеюсь, что Ла Моль умер; в противном случае я вернусь в Лувр, чтобы его прикончить.
Ла Юрьер продолжал стучать.
Наконец одно окно во втором этаже открылось, и на балконе появился какой-то мужчина в ночном колпаке, в нижнем белье и без оружия.
— Кто там? — крикнул он.
Морвель сделал знак швейцарцам спрятаться за угол дома, а Коконнас прижался к стене.
— Ах, вы ли это, господин де Муи? — ласково спросил трактирщик.
— Да, я! Что дальше?
Морвель затрепетал от радости и прошептал:
— Да, это он.
— Господин де Муи, — продолжал Ла Юрьер, — неужели вы не знаете, что происходит? Зарезали адмирала, избивают наших духовных братьев. Бегите на помощь! Скорей, скорей!
— A-а! Я так и чувствовал — что-то затевают в эту ночь! Не надо было мне оставлять храбрых товарищей. Сейчас, мой друг! Подождите меня, я сейчас.
Муи, даже не затворив окна, откуда донеслись крики испуганной женщины и слова нежной мольбы, быстро надел колет, плащ и оружие.
— Он сходит вниз! Он сходит! — бормотал бледный от радости Морвель. — Гляди в оба! — шепнул он швейцарцам.
Потом он взял аркебузу из рук Коконнаса и подул на фитиль, пробуя, хорошо ли он горит.
— На, Ла Юрьер! — сказал он трактирщику, отошедшему к швейцарцам. — Бери свою аркебузу.
— Дьявольщина! — сказал Коконнас. — Вот и луна, как нарочно, вышла из-за тучи, чтобы присутствовать при таком прекрасном поединке. Дорого бы я дал за то, чтобы Ламбер Меркандон очутился здесь и был секундантом у господина де Муи.
— Погодите, погодите! — ответил Морвель. — Господин де Муи один стоит десятерых, и, пожалуй, нас шестерых не хватит, чтобы с ним справиться!.. Ну, вы! Подходите! — обратился он к швейцарцам, приказывая им знаками проскользнуть к самой двери и нанести удар, как только де Муи выйдет.
— Так-так! — произнес Коконнас, глядя на эти приготовления. — Похоже на то, что все произойдет не совсем так, как я предполагал.
Послышался лязг отодвигаемого засова. Швейцарцы вышли из своего прикрытия и заняли места у двери. Морвель и Ла Юрьер подошли на цыпочках, и только Коконнас, сохранивший остатки дворянской чести, не двинулся с места; но в это время молодая женщина, о существовании которой убийцы уже забыли, вышла на балкон и, увидев швейцарцев, Ла Юрьера и Морвеля, громко вскрикнула.
Де Муи, приотворивший было дверь, остановился.
— Назад! Назад! — кричала молодая женщина. — Я вижу, там сверкают шпаги и светится огонек фитиля у аркебузы. Это ловушка!
— Ого! — прогремел голос молодого человека. — Посмотрим, в чем тут дело.
Он захлопнул дверь, задвинул засов, опустил щеколду и поднялся наверх.
Убедившись, что де Муи теперь не выйдет, Морвель изменил боевой порядок. Швейцарцы заняли позицию на другой стороне улицы, а Ла Юрьер изготовился стрелять, как только враг покажется в окне. Ему не пришлось долго ждать. Де Муи вышел на балкон, вооруженный пистолетами такой почтенной длины, что Ла Юрьер, уже прицелившись в него, сразу сообразил, что гугенотские пули пролетят от балкона до улицы не дольше, чем его пуля — от улицы до балкона. «Конечно, — решил он, — я могу убить этого дворянина, но и этот дворянин может убить меня». А так как мэтр Ла Юрьер по роду занятий был не солдатом, а трактирщиком, то эта мысль определила его решение отступить и поискать убежища за углом улицы Брак — на расстоянии достаточно далеком, чтобы спокойно, с известной точностью установить в этой темноте линию полета своей пули до де Муи.
Де Муи быстро огляделся и двинулся вперед, «закрываясь», как в поединке; но не видя противника, сказал:
— Эй, господин уведомитель! Вы, кажется, забыли вашу аркебузу у моей двери. Я здесь, что вам угодно?
«Ого! Да это в самом деле молодец», — подумал Коконнас.
— Ну, что же? — продолжал де Муи. — Кто бы вы ни были — враги или друзья, вы видите, я жду!
Ла Юрьер молчал, Морвель тоже не ответил. Швейцарцы притаились.
Коконнас подождал с минуту, но, видя, что никто не продолжает разговора, начатого Ла Юрьером с де Муи, вышел на середину улицы, снял шляпу и обратился к де Муи.
— Месье, мы явились не для убийства, как вы могли подумать, а для поединка… Я пришел вместе с одним из ваших врагов, который хотел сразиться с вами, чтобы благородным образом положить конец старинной распре. Эй! Господин Морвель, чего вы прячетесь? Выходите на поле битвы: месье принимает вызов.
— Морвель! — вскрикнул де Муи. — Морвель — убийца моего отца! Морвель — Королевский истребитель! Ага! Черт возьми, я принимаю вызов.
Морвель бросился за подкреплением в дом Гиза и начал стучать в дверь, тогда де Муи прицелился в Морвеля и прострелил ему шляпу.
На звук выстрела и на крик Морвеля выбежали телохранители, сопровождавшие герцогиню Неверскую, за ними — трое или четверо дворян со своими пажами, и все подошли к дому возлюбленной де Муи.
Новый выстрел из второго пистолета, направленный в эту толпу, убил солдата, стоявшего рядом с Морвелем. Разрядив пистолеты, де Муи оказался безоружным, вернее, с оружием, но бесполезным, так как противники были недосягаемы для его шпаги, и он спрятался за колоннами балкона.
Между тем в соседних домах то там, то здесь стали отворяться окна, и, в зависимости от характера обитателей, мирного или воинственного, они или затворялись снова, или щетинились стволами мушкетов и аркебуз.
— Ко мне! На помощь, храбрый Меркандон! — крикнул де Муи уже почтенных лет мужчине, который только что отворил окно, выходившее в сторону особняка Гиза, и старался разобрать что-нибудь в этой суматохе.
— Это вы, мессир де Муи? — крикнул старик. — Значит, добираются и до вас?
— До меня, до вас, до всех протестантов! А вот вам и доказательство.
Действительно, в эту минуту де Муи заметил, что Ла Юрьер навел на него аркебузу. Прогремел выстрел, но молодой человек успел присесть, и пуля разбила стекло у него над головой.
— Меркандон! — вскрикнул Коконнас, который весь трепетал от радости при виде этой заварухи, забыв о кредиторе и только сейчас вспомнив о нем благодаря де Муи. — Ну да, Меркандон, улица Шом, он самый! Хорошо, что он живет здесь; теперь у каждого будет свой противник.
Между тем как люди из особняка Гизов вышибали двери в доме, где находился де Муи, Морвель с факелом в руке пытался поджечь и самый дом; когда двери были разбиты, внутри дома завязался страшный бой против одного человека, который каждым ударом шпаги убивал врага, а в это время Коконнас пытался камнем, выломанным из мостовой, разбить двери в доме Меркандона, но старик, не обращая внимания на эту одинокую попытку, палил из своего окна.
Наконец пустынный и темный квартал весь осветился, как днем, и закопошился, как муравейник: из особняка Монморанси вышли семь или восемь дворян-гугенотов с друзьями и слугами, бешено атаковали и, при поддержке стрелявших из окон, начали теснить отряд Морвеля и людей из особняка Гизов, прижав их в конце концов к дверям, из которых эти люди вышли.
Коконнасу все же не удалось вышибить дверь у Меркандона, так как внезапное отступление сторонников герцога Гиза захватило и его, хотя он отбивался изо всех сил. Тогда пьемонтец встал спиной к стене, взял шпагу в правую руку и начал не только защищаться, но и нападать с неистовыми выкриками, покрывавшими шум общей свалки. Он наносил удары направо и налево, друзьям и врагам, пока вокруг него не образовалось широкое пустое пространство. Всякий раз, когда его шпага, протыкала вражескую грудь и теплая кровь обрызгивала ему лицо и руки, глаза его широко раскрывались, ноздри раздувались, зубы сжимались, и он вновь отвоевывал потерянную территорию, все больше приближаясь к осажденному особняку.
Де Муи, после яростной схватки на лестнице и в передней, покинул охваченный пожаром дом, выказав себя настоящим героем. Все время, пока шел бой, он кричал: «Сюда, Морвель! Куда же ты делся?» — и награждал его крайне нелестными эпитетами. Наконец де Муи вышел на улицу: левой рукой он поддерживал свою возлюбленную, полуодетую, почти без чувств, а в стиснутых зубах держал кинжал. Шпага в другой руке, сверкавшая от быстрого вращения, как пламя, ходила то белыми, то красными кругами, отражая своей окровавленной сталью то серебристый свет луны, то красный отблеск факела. Морвель бежал. Ла Юрьер, отброшенный атакой де Муи на Коконнаса, который не узнал его и встретил острием шпаги, был вынужден просить пощады у двух враждующих сторон. В эту минуту его заметил Меркандон и по белой перевязи на рукаве признал в нем заговорщика-убийцу.
Раздался выстрел: Ла Юрьер вскрикнул, вытянул вперед руки, выронил аркебузу, хотел добраться до стены, чтобы удержаться на ногах, но не успел и рухнул ничком на землю.
Де Муи воспользовался обстановкой, свернул в переулок Паради и скрылся.
Гугеноты дали такой отпор, что люди из особняка Гиза отступили, вошли в дом и заперли входные двери, боясь штурма и драки в самом доме.
Коконнас, опьяненный видом крови и шумом битвы, дошел до такого состояния, когда храбрость, в особенности у южан, становится безумной, — он ничего не видел, ничего не слышал. Он лишь чувствовал, что в ушах звенело уже тише, что лоб и руки становились суше, и, только опустив наконец шпагу, заметил, что перед ним лежит какой-то человек, уткнувшись лицом в лужу крови, а вокруг пылают дома.
Но эта минута оказалась короткой передышкой: только он собрался подойти к лежавшему, догадываясь, что это Ла Юрьер, как дверь, которую он тщетно пытался вышибить булыжником, вдруг отворилась, и старый Меркандон с двумя племянниками и сыном набросились на переводившего дух Коконнаса.
— Вот он! Вот он! — кричали они в один голос.
Коконнас стоял посреди улицы и подвергался опасности быть окруженным четырьмя противниками, атаковавшими его одновременно, поэтому он, подражая сернам, на которых, бывало, охотился в горах, сделал большой скачок назад и стал спиной к фасаду дома Гиза. Обезопасив себя от всяких неожиданностей, он вновь обрел свою насмешливость и, став в позицию, сказал:
— О-ля-ля! Папаша Меркандон! Вы что ж, меня не узнаете?
— Ах, негодяй! — воскликнул старый гугенот. — Наоборот, я сразу тебя узнал! Ты покушался на меня — на друга и компаньона твоего отца?!
— И его заимодавца, да?
— Да, и его заимодавца, как ты говоришь.
— Я и пришел уладить наши счеты.
— Хватай! Вяжи его! — крикнул старик сопровождавшим его сыну и племянникам.
Молодые люди бросились к тому месту, где стоял Коконнас.
— Одну минуту, одну минуту! — сказал, смеясь, пьемонтец. — Чтобы арестовать человека, надо иметь приказ о взятии под стражу, а вы забыли попросить его у верховного судьи.
С этими словами он скрестил свою шпагу со шпагой ближайшего к нему молодого человека и тотчас, сделав обманное движение, обрубил ему кисть руки, державшую оружие. Несчастный взвыл от боли.
— Один! — крикнул Коконнас.
В то же мгновение окно, под которым стоял пьемонтец, со скрипом отворилось, Коконнас отскочил, боясь атаки и с этой стороны, но вместо нового врага в окошке показалась женщина, а вместо какого-нибудь опасного предмета к его ногам упал букет цветов.
— Женщина?! Вот как! — сказал Коконнас.
Он отсалютовал даме шпагой и нагнулся поднять букет.
— Берегитесь, берегитесь, храбрый католик! — крикнула дама.
Коконнас выпрямился, но недостаточно быстро, и кинжал второго племянника, прорезав плащ пьемонтца, нанес ему рану в другое плечо.
Дама пронзительно вскрикнула. Коконнас, одним жестом поблагодарив и успокоив ее, набросился на второго племянника, который ушел от удара, но при второй атаке поскользнулся в луже крови. Коконнас кинулся на него с быстротой рыси и пронзил ему грудь шпагой.
— Браво! Браво, храбрый рыцарь! — воскликнула дама. — Браво! Я сейчас вышлю вам подмогу.
— Не стоит беспокоиться, мадам! — ответил Коконнас. — Если вам интересно, то лучше досмотрите до конца, и вы увидите, как расправляется с гугенотами граф Аннибал де Коконнас.
В это время сын старика Меркандона почти в упор выстрелил в Коконнаса из пистолета. Коконнас упал на одно колено; дама вскрикнула, но пьемонтец встал невредим: он упал нарочно, чтоб избежать пули, которая и просверлила стену в двух футах от красавицы.
Почти одновременно из окна в доме Меркандона раздался яростный крик, и старая женщина, узнав по белому кресту и белой перевязи, что Коконнас католик, швырнула в него цветочным горшком и попала в ногу выше колена.
— Прекрасно! — сказал пьемонтец. — Одна бросает мне цветы, другая — горшок к ним. Если так будет продолжаться, то из-за меня разнесут и самый дом.
— Спасибо, матушка, спасибо! — крикнул юноша.
— Валяй, жена, валяй! — крикнул старик Меркандон. — Только не задень нас!
— Подождите, подождите, господин Коконнас, — крикнула ему дама из особняка Гизов, — я прикажу стрелять из окон.
— Вот как! Да это целый женский ад, где одни женщины за меня, а другие — против! — сказал пьемонтец. — Дьявольщина! Надо кончать!
Действительно, вся обстановка сильно изменилась, и дело явно шло к развязке. Хотя Коконнас был ранен, но находился во всем расцвете своих двадцати лет, привык к боям, и три или четыре полученные им царапины не столько ослабили его, сколько обозлили. Против него остались только Меркандон и его сын — старик на седьмом десятке лет и юноша лет семнадцати, бледный и хрупкий блондин; он бросил свой разряженный, бесполезный пистолет и в трепете размахивал своей шпажонкой, наполовину короче шпаги Коконнаса; отец, вооруженный лишь кинжалом и незаряженной аркебузой, звал на помощь. В окне напротив старая женщина, мать юноши, держала в руках кусок мрамора и собиралась его сбросить. Пьемонтец, возбужденный угрожающими действиями с одной стороны и поощрениями — с другой, гордый своей двойной победой, опьяненный запахом пороха и крови, озаренный отсветами горящих зданий, вооруженный сознанием того, что бьется на глазах у женщины, казалось, занимавшей по красоте такую же высокую ступень, какую занимала в обществе, — этот Коконнас, подобно последнему из всех Горациев, ощутил в себе двойную силу и, заметив нерешительность юного противника, подскочил к нему, скрестил свою страшную окровавленную шпагу с его шпажонкой и в два приема выбил ее из рук. Тогда Меркандон постарался оттеснить пьемонтца с таким расчетом, чтобы предметы, брошенные из окна, могли попасть в него вернее. Но Коконнас неожиданным маневром обезопасил себя от двойной угрозы — от Меркандона, пытавшегося ткнуть его кинжалом, и от старухи матери, уже готовой бросить камень и раздробить врагу череп: он схватил юного противника в охапку и, зажав в своих геркулесовых объятиях, начал подставлять его как щит под все удары.
— Помогите, помогите! — кричал юноша. — Он мне раздавит грудь! Помогите, помогите!
Голос его переходил в глухое, сдавленное хрипенье.
Тогда Меркандон прекратил свои угрозы и начал умолять:
— Пощадите! Пощадите, месье, он у меня единственный ребенок!
— Мой сын! Мой сын! — кричала мать. — Надежда нашей старости! Не убивайте его! Не убивайте!
— A-а, вот как! — воскликнул Коконнас и расхохотался. — Не убивать? А что он хотел сделать со мной своим пистолетом и шпагой?
— Месье, — продолжал Меркандон, умоляюще сложив руки, — у меня есть денежное обязательство, подписанное вашим отцом, — я вам верну его; у меня есть десять тысяч экю золотом — я их отдам вам; у меня есть семейные драгоценности — они будут ваши, только не убивайте, не убивайте!
— А у меня есть любовь, — вполголоса сказала дама из дома Гизов, — я обещаю ее вам!
Пьемонтец на мгновение задумался, потом спросил юношу:
— Вы гугенот?
— Да, гугенот, — пролепетал юноша.
— Тогда — смерть, — ответил Коконнас, нахмурив брови и поднося к груди противника тонкий, узкий кинжальчик, так называемый «мизерикорд».
— Смерть?! — вскрикнул старик. — Мое дитя! Мое несчастное дитя!
Послышался вопль старухи матери, проникнутый такой глубокой скорбью, что пьемонтец на минуту приостановил исполнение своего жестокого приговора.
— О герцогиня! — взмолился Меркандон, обращаясь к даме, смотревшей из особняка Гизов. — Вступитесь за нашего ребенка, а мы вас будем поминать в наших вечерних и утренних молитвах!
— Пусть он перейдет в католичество! — сказала дама из особняка Гизов.
— Я протестант, — ответил юноша.
— Тогда умри, раз тебе недорога жизнь, которую дарит тебе такая красавица!
Меркандон и его жена увидели, как молнией сверкнул страшный клинок над головой сына.
— Сын мой, мой Оливье! Отрекись… отрекись! — взывала к нему мать.
— Отрекись, сынок! Не оставляй нас одинокими на свете, — кричал Меркандон, валяясь в ногах у Коконнаса.
— Отрекайтесь все трое! — воскликнул Коконнас. — Спасение трех душ и одной жизни за «Верую»!
— Согласны! — воскликнули Меркандон и его жена.
— На колени! — приказал Коконнас. — И пусть твой сын повторяет за мной молитву слово в слово.
Отец первым стал на колени.
— Я готов, — ответил сын и тоже опустился на колени.
Коконнас начал произносить латинские слова молитвы. Случайно или намеренно, но только юный Оливье стал на колени у того места, куда отлетела его шпага. Как только юноша сообразил, что может достать до нее рукой, он, повторяя слова молитвы, протянул руку к шпаге. Коконнас заметил его маневр, но не подал виду. Когда же юноша дотронулся кончиками пальцев до рукояти шпаги, Коконнас бросился на него, повалил на землю и со словами: «A-а! Предатель!» — вонзил ему в горло кинжал.
Юноша вскрикнул, судорожно приподнялся и упал замертво.
— Палач! — крикнул Меркандон. — Ты убиваешь нас, чтобы украсть сто ноблей, которые нам должен.
— Честное слово, нет! — возразил Коконнас. — Я докажу…
С этими словами пьемонтец швырнул к ногам старика кошелек, который вручил ему отец, чтобы вернуть долг парижскому заимодавцу.
— И доказал! — продолжал Коконнас. — Вот ваши деньги.
— А вот твоя смерть! — крикнула мать из своего окна.
— Берегитесь! Берегитесь, господин Коконнас! — воскликнула дама из особняка Гиза.
Не успел Коконнас повернуть голову, чтобы, вняв предостережениям дамы, избежать грозившей опасности, как тяжелая каменная глыба со свистом прорезала воздух, плашмя упала на шляпу храбреца, сломала шпагу, а самого его свалила на мостовую, где он и распростерся, оглушенный ударом, потеряв сознание, не слыша ни крика радости, ни крика отчаяния, раздавшихся одновременно с левой и с правой стороны.
Старик, держа в руке кинжал, сейчас же кинулся к врагу, лежавшему без чувств. Но в тот же миг дверь в доме Гизов распахнулась, и Меркандон, завидев блеск шпаги протазанов, убежал. А в это время дама, названная им герцогиней, наполовину высунулась из окна, сияя в зареве пожара страшной красотой и ослепительной игрою самоцветов и алмазов; она указывала рукой на Коконнаса, крича вышедшим из дома людям:
— Здесь, здесь! Против меня! Дворянин в красном колете… Да, этот, этот!..
X
СМЕРТЬ, ОБЕДНЯ ИЛИ БАСТИЛИЯ
Как читателю уже известно, Маргарита, заперев дверь, вернулась к себе. Но когда она с трепетом входила в спальню, прежде всего ей в глаза бросилась Жийона, которая в ужасе прижалась к двери кабинета, глядя на пятна крови на мебели, постели и ковре.
— Ох, мадам! — воскликнула она, увидев королеву. — Неужели он умер?
— Тише, Жийона, — ответила Маргарита строгим тоном, подчеркнувшим необходимость исполнения такого требования.
Жийона умолкла. Маргарита вынула из кошелька золоченый ключик и, отворив дверь в кабинет, указала приближенной даме на молодого человека.
Ла Моль с трудом встал и подошел к окну. Под руку ему попался маленький кинжал, какие в те времена носили женщины, и он схватил его, услышав, что отпирают дверь.
— Месье, не бойтесь ничего, — сказала Маргарита. — Клянусь, вы в безопасности!
Ла Моль упал на колени.
— О ваше величество, — воскликнул он. — Вы для меня больше, чем королева! Вы — божество.
— Не волнуйтесь так, месье, — сказала королева, — у вас еще продолжается кровотечение… Взгляни, Жийона, как он бледен. Послушайте, куда вы ранены?
— Ваше величество, — говорил Ла Моль, стараясь разобраться в охватившей все тело боли и установить главные болевые точки, — помнится, что первый удар мне нанесли в плечо, а второй — в грудь; все остальные раны не стоят внимания.
— Это мы увидим, — ответила Маргарита. — Жийона, принеси мне шкатулочку с бальзамами.
Жийона вышла и тотчас вернулась, держа в одной руке шкатулочку, в другой — серебряный позолоченный кувшин с водой и кусок тонкого голландского полотна.
— Помоги мне приподнять его, — сказала Маргарита, — не то он лишится последних сил.
— Ваше величество, я так смущен… я, право, не могу позволить…
— Я надеюсь, месье, вы не будете мешать нам делать наше дело, — сказала Маргарита. — Раз мы можем вас спасти, было бы преступлением дать вам умереть.
— О, я предпочел бы скорее умереть, — воскликнул Ла Моль, — чем видеть, как вы, королева, пачкаете руки в моей недостойной крови!.. О, ни за что! Ни за что!
И он почтительно отстранился от нее.
— Ах, дорогой мой дворянин, — улыбаясь, ответила Жийона, — да вы уже испачкали своею кровью и постель, и всю комнату ее величества.
Маргарита запахнула халат на своем батистовом пеньюаре, пестревшем кровяными пятнами. Это стыдливое женское движение напомнило Ла Молю, что он держал в своих объятиях и прижимал к своей груди эту красивую, горячо любимую им королеву, и легкий румянец стыда мелькнул на бледных щеках юноши.
— Ваше величество, — слабым голосом проговорил он, — разве вы не можете передать меня на излечение какому-нибудь хирургу?
— Хирургу-католику, да? — спросила королева таким тоном, что Ла Моль вздрогнул.
— Разве вы не знаете, — продолжала Маргарита с неизъяснимой теплотой в голосе и взгляде, — что в воспитание королевских дочерей входит изучение свойств растений и умение приготовлять целебные бальзамы? Во все времена обязанностью королев и женщин было облегчать страдания. И — как, по крайней мере, уверяют наши льстецы — мы не уступим любому хирургу. Разве до вас не доходили слухи о моем искусстве врачевания? Ну, Жийона, примемся за дело!
Ла Моль еще пытался сопротивляться, повторяя, что предпочитает умереть, чем возлагать на королеву такой труд, что ее заботы, вызванные состраданием, могут после возбудить отвращение к нему. Но это сопротивление только истощило его силы — глаза его закрылись, голова откинулась назад, и он опять лишился чувств.
Маргарита подняла выпавший у него из руки кинжал, быстро перерезала им шнуры на колете, в то время как Жийона распорола или, вернее, взрезала рукава.
Затем Жийона взяла льняную тряпочку, намочила ее в холодной воде и смыла кровь, сочившуюся из плеча и груди молодого человека, а Маргарита, взяв золотой зонд, начала так осторожно, так умело исследовать раны, что это сделало бы честь самому Амбруазу Парэ.
Рана в плече оказалась глубокой, удар же в грудь пришелся по ребрам и задел только мускулы; но ни одна из этих ран не повредила того естественного панциря, который предохраняет легкие и сердце.
— Рана болезненная, но не смертельная, Acerrimum humeri vulnus, non autem lethale, — прошептала ученая красавица. — Дай мне бальзам, Жийона, и приготовь корпию.
Между тем Жийона, не дожидаясь распоряжения королевы, насухо вытерла и надушила грудь молодого человека, его точеные руки, красиво развернутые плечи и шею, прикрытую густыми кудрями, больше походившую на шею статуи из паросского мрамора, чем на часть тела израненного, чуть живого молодого человека.
— Бедняга, — прошептала Жийона, любуясь не столько делом своих рук, сколько самим объектом их стараний.
— Красив, не правда ли? — спросила Маргарита с царственной откровенностью.
— Да, мадам; но, по-моему, не следовало бы оставлять его на полу; нужно поднять его и положить на диван.
— Верно, — ответила Маргарита.
Обе женщины нагнулись, общими усилиями приподняли Ла Моля и положили его на широкую софу с резной спинкой, стоявшую у окна, которое они приоткрыли, чтобы раненый дышал чистым воздухом.
Ла Моль, разбуженный этим перемещением, вздохнул и открыл глаза. Теперь он находился в том блаженном состоянии, какое испытывает раненый, возвращаясь к жизни и чувствуя вместо жгучих болей полное успокоение, а вместо теплого, противного запаха крови — благоухание бальзамов. Он начал лепетать какие-то бессвязные слова, но Маргарита с улыбкой приложила свой пальчик к его губам.
Послышался стук в дверь.
— Это стучатся у потайного хода, — сказала Маргарита.
— Кто б это мог быть? — спросила Жийона.
— Я пойду посмотрю, а ты останься здесь и не отходи от него ни на одну минуту.
Маргарита затворила дверь в кабинет, вернулась к себе в комнату и отперла дверь потайного хода.
— Госпожа де Сов! — воскликнула она, отшатываясь от баронессы под влиянием скорее чувства вражды, а не страха, как бы оправдывая мнение, что женщина никогда не прощает другой женщине, отнявшей у нее хотя бы и нелюбимого мужчину.
— Да, это я, ваше величество! — промолвила г-жа де Сов, умоляюще складывая руки.
— Вы здесь, баронесса? — продолжала Маргарита, все больше изумляясь и в то же время повышая голос.
Шарлотта упала на колени.
— Ваше величество, простите, — заговорила она, — я сознаю, как я перед вами виновата. Но если бы вы знали!.. Не вся вина лежит на мне, был и особый приказ королевы-матери!
— Встаньте, — сказала Маргарита. — Я полагаю, вы явились не для того, чтобы оправдываться передо мной! Встаньте и говорите, зачем вы пришли.
— Ваше величество, я пришла… — с блуждающим взглядом говорила Шарлотта, продолжая стоять на коленях, — я пришла, чтобы узнать: не здесь ли он?..
— Кто? О ком вы говорите?.. Не понимаю.
— О короле.
— О короле? Вы бегаете за ним даже ко мне? Вы же отлично знаете, что здесь он не бывает.
— Ах, ваше величество! — продолжала баронесса, не отвечая на эти колкие слова и, видимо, даже не осознавая их истинного смысла. — Дай Бог, чтоб он был здесь!
— Почему?
— Ах, Боже мой! Да потому, что избивают гугенотов, а он их глава.
— О, я забыла об этом! — воскликнула Маргарита, хватая за руку г-жу де Сов и вынуждая ее встать. — Я не подумала, что королю может грозить такая же опасность, как другим.
— Бо́льшая, ваше величество, — воскликнула баронесса де Сов, — в тысячу раз больше, чем другим!
— Правда, герцогиня Лотарингская меня предупреждала. Я говорила ему, чтоб он не выходил на улицу. Разве он вышел?
— Нет-нет, он в Лувре. Но его нет нигде! Если он не здесь…
— Его здесь нет.
— О-о! — воскликнула г-жа де Сов в порыве горя. — Тогда ему конец! Королева-мать поклялась его уничтожить.
— Уничтожить?! О, вы меня пугаете! Это невозможно!
— Ваше величество, — заговорила баронесса с такой настойчивостью, какую внушает только страсть, — повторяю вам: никто не знает, куда девался король Наваррский.
— А где королева-мать?
— Королева-мать послала меня за герцогом Гизом и господином Таваном, которые находились у нее в молельне, а потом велела мне уйти. Тогда я пошла к себе и, простите, мадам, стала ждать, как обыкновенно…
— Моего мужа, да? — спросила Маргарита.
— Он не пришел, ваше величество. Тогда я начала его искать повсюду; спрашивала всех. Только один солдат сказал мне, будто видел, как король шел в сопровождении конвоя с обнаженными шпагами, и было это до избиения гугенотов, а избиение началось час назад.
— Благодарю, баронесса, — сказала Маргарита. — И хотя чувство, побудившее вас действовать так, для меня только лишняя обида, я все же вас благодарю.
— О ваше величество, в таком случае простите; с вашим прощением мне будет легче возвращаться к себе; я не решаюсь следовать за вами даже издали.
Маргарита протянула ей руку:
— Идите к себе, а я пойду к королеве-матери. Король Наваррский под моей защитой — я обещала быть его союзницей и сдержу слово.
— А если вам не удастся пройти к королеве-матери?
— Тогда я пройду к брату Карлу, надо будет поговорить с ним.
— Идите, идите, мадам, — сказала баронесса, уступая дорогу Маргарите, — и дай вам Боже счастливый путь!
Маргарита быстро прошла по коридору. Но в конце его обернулась и посмотрела, идет ли сзади баронесса де Сов. Та шла вслед за ней. Убедившись, что она свернула на лестницу, которая вела в ее в комнаты, королева Наваррская направилась к королеве-матери.
Вся обстановка в Лувре изменилась. Вместо толпы придворных, которые, почтительно приветствуя ее, давали ей дорогу, Маргарита все время натыкалась или на дворцовых стражей с окровавленными протазанами и в выпачканной кровью одежде, или же на дворян в пробитых оружием плащах и с лицами в пороховой гари; они разносили приказания и депеши — одни входили, другие выходили. Все эти люди, сновавшие взад и вперед по галереям, напоминали какой-то страшный огромный муравейник.
Но Маргарита все же быстро двигалась вперед и наконец дошла до передней комнаты покоев королевы-матери. В передней стояли в два ряда солдаты, не пропуская никого, кроме лиц, знавших особый пароль.
Маргарита тщетно пыталась пробраться сквозь эту живую изгородь. Дверь в комнату Екатерины Медичи то отворялась, то затворялась, и в отворявшуюся дверь Маргарита видела королеву-мать, помолодевшую от делового возбуждения и полную сил, точно ей было двадцать лет; она то принимала письма, распечатывала и читала их, то сама писала, то раздавала приказания, одним что-то говорила, другим лишь улыбалась, награждая более дружеской улыбкой тех, кто больше других был запылен и обагрен кровью.
Среди этой великой суматохи, наполнявшей Лувр страшным шумом, с улицы, все учащаясь, доносились ружейные выстрелы.
После трех безрезультатных попыток добиться пропуска у алебардщиков Маргарита поняла, что ей ни за что не проникнуть к королеве-матери и лучше, не теряя времени, пойти к брату.
В это время мимо шел Гиз, который, доложив королеве-матери о смерти адмирала, теперь возвращался продолжать бойню.
— Генрих! — окликнула его Маргарита. — Где король Наваррский?
Герцог с усмешкой удивленно взглянул на Маргариту, раскланялся и молча вышел в сопровождении своей охраны.
Маргарита догнала одного командира, который уже выводил свой отряд из Лувра, но задержался перед выходом, приказав отряду зарядить аркебузы.
— Где король Наваррский? Месье, скажите, где король Наваррский?
— Не знаю, мадам; я не из охраны его величества, — ответил командир.
— A-а, дорогой Рене! — воскликнула Маргарита, увидав парфюмера Екатерины Медичи. — Вы… вы от королевы-матери? Не знаете ли, что сталось с моим мужем?
— Мадам, вы, вероятно, забыли, что его величество совсем не друг мне… Говорят даже, — прибавил он с такой злобной усмешкой, точно собирался укусить, — говорят даже, что король Наваррский решился обвинить меня в том, что я в соучастии с ее величеством королевой Екатериной отравил его мать.
— Нет-нет! Милейший Рене, — воскликнула Маргарита, — не верьте этому!
— О! Мне это безразлично, мадам! — ответил парфюмер. — Теперь уж нечего бояться короля Наваррского и его сторонников.
И парфюмер пошел прочь от Маргариты.
— Господин Таван! Господин Таван! — крикнула Маргарита проходившему Тавану. — Прошу вас, на одно слово!
Таван остановился.
— Где Генрих Наваррский? — спросила она.
— Где? Думаю, что разгуливает по городу вместе с герцогом Алансонским и принцем Конде. — Потом чуть внятно, так, чтобы его слышала одна Маргарита, прибавил: — Ваше прекрасное величество, если вам угодно видеть того, за кого я отдам жизнь, постучитесь в королевскую оружейную.
— Спасибо, Таван! Благодарю вас, я иду туда сейчас же, — проговорила Маргарита, уловившая из слов Тавана только это важное для нее указание.
Маргарита поспешила на половину короля, рассуждая про себя: «О! После того, что я обещала ему, после того, как обошелся он со мной в ту ночь, когда неблагодарный Генрих Гиз прятался у меня в кабинете, я не могу допустить его гибели!»
Она постучала в двери королевских покоев, но тут же ее окружили два отряда дворцовой стражи.
— К королю входа нет, — сказал подошедший офицер.
— А мне? — спросила Маргарита.
— Приказ для всех.
— Но я королева Наваррская! Я его сестра!
— Мадам, приказ не допускает исключений; примите мои извинения.
И офицер запер дверь.
— Он погиб! — воскликнула Маргарита, встревоженная зловещим видом всех этих людей, или непреклонных, или дышавших местью. — Да, теперь все понятно… Из меня сделали приманку… Я ловушка, в которую поймали гугенотов, и теперь их избивают. О нет! Я все-таки войду, хотя бы мне грозила смерть!
Маргарита мчалась как сумасшедшая по коридорам и галереям, как вдруг, пробегая мимо одной двери, услышала тихое, однообразно-унылое пение. Кто-то в комнате за этой дверью пел дрожащим голосом кальвинистский псалом.
— Ах, это милая Мадлон, кормилица моего брата-короля! — воскликнула Маргарита, озаренная мелькнувшей у нее мыслью. — Это она!.. Господь, покровитель всех христиан, помоги мне!
И Маргарита тихонько постучалась в небольшую дверь.
Когда Генрих Наваррский, выслушав предупреждение Маргариты и поговорив с Рене, все-таки вышел от королевы-матери, хотя маленькая собачка Феба, как добрый гений, старалась не пустить его, он встретил нескольких дворян-католиков, которые, делая вид что оказывают ему почет, проводили Генриха до его покоев, где собрались человек двадцать гугенотов и, собравшись, решили не покидать своего молодого короля, так как что-то недоброе чувствовалось в Лувре еще за несколько часов до наступления этой роковой ночи. Они остались, и никто их не беспокоил. Но при первом ударе колокола на Сен-Жермен-Л’Осеруа, отозвавшемся в сердцах этих людей похоронным звоном, вошел Таван и среди гробового молчания объявил Генриху Наваррскому, что король Карл IX желает с ним поговорить.
О сопротивлении не могло быть речи, да эта мысль и не приходила никому в голову. В галереях и коридорах Лувра — сверху, снизу — слышался топот почти двух тысяч солдат, собранных внутри здания и во дворе; Генрих Наваррский, простившись с друзьями, которых ему не суждено было увидеть вновь, пошел вслед за Таваном до маленькой галереи рядом с королевскими покоями, и здесь Таван оставил его одного, безоружного, изнывавшего под тяжестью страшных подозрений на душе.
Так, минуту за минутой, король Наваррский провел жутких два часа, с возрастающим ужасом прислушиваясь к звукам набата и грохоту выстрелов; в стеклянное оконце Генрих видел, как в зареве пожара или при свете факелов мелькали палачи и жертвы, но не мог понять, что значили и эти вопли отчаяния, и эти крики «Бей!». Несмотря на то, что король Наваррский знал Карла IX, королеву-мать и герцога Гиза, он все же не мог себе представить весь ужас драмы, разворачивавшейся в эти часы.
В нем не было природной храбрости, но было другое, не менее ценное, достоинство — большая сила духа: он боялся опасности, но шел с улыбкой навстречу ей в сражении — в открытом поле, при свете дня, на глазах у всех, под пронзительные звуки труб и дробные, глухие перекаты барабанов… А здесь он стоял безоружен, одинок, в неволе, в полутьме, где еле-еле можно было разглядеть врага, подкравшегося незаметно, и сталь, готовую разить. Эти два часа остались, пожалуй, самыми жестокими часами в его жизни.
Когда Генрих Наваррский уже начал понимать, что, по всей вероятности, происходит организованное избиение, то, к немалому его смятению, вдруг появился какой-то капитан и повел его по коридору в покои короля. Едва они дошли до двери, как она открылась, пропустила их и тотчас, как по волшебству, закрылась за ними; затем капитан ввел Генриха Наваррского в оружейную, где находился Карл IX.
Король сидел в высоком кресле, свесив голову на грудь и положив руки на подлокотники. При звуке шагов короля Наваррского и капитана Карл IX поднял голову, и Генрих Наваррский заметил крупные капли пота, выступившие у него на лбу.
— Добрый вечер, Анрио! — резко произнес молодой король. — Ла Шатр, оставьте нас!
Капитан вышел. Воцарилось мрачное молчание.
Генрих Наваррский с тревогой оглядел комнату и убедился, что они одни.
Вдруг Карл поднялся с кресла, быстрым движением откинул назад белокурые волосы, отер лоб и спросил:
— Черт подери, Анрио! Вы рады, что находитесь здесь, со мною?
— Конечно, сир, — ответил король Наваррский, — я всегда счастлив быть с вашим величеством.
— Лучше быть здесь, чем там, не так ли? — заметил Карл, не столько отвечая на любезность своего зятя, сколько следуя течению своей мысли.
— Сир, я не понимаю…
— Взгляните — и поймете!
Король подбежал, вернее — подскочил к окну и, увлекая за собой своего перепуганного зятя, указал ему на страшные силуэты палачей на палубе какой-то барки, где они резали или топили свои жертвы, которых к ним приводили каждую минуту.
— Скажите же, во имя Бога, что происходит этой ночью? — спросил король Наваррский.
— Месье, этой ночью меня избавляют от гугенотов. Видите вон там, над Бурбонским дворцом, дым и пламя? Это дым и пламя от пожара в доме адмирала. Видите это мертвое тело, которое добрые католики волокут на разодранном матраце? Это труп зятя адмирала и вашего друга Телиньи.
— Что это такое?! — воскликнул король Наваррский, почувствовав в этих словах издевку, соединенную с угрозой, и, содрогаясь от гнева и стыда, тщетно пытался нащупать рукоять своего кинжала.
— А то, — выкрикнул Карл, вдруг приходя в ярость и смертельно бледнея, — а то, что я не хочу иметь гугенотов вокруг себя! Теперь вам понятно, Анрио? Разве я не король? Не властелин?
— Но, ваше величество…
— Мое величество избивает сейчас всех, кто не католик! Такова моя воля! Вы не католик? — вскричал Карл с гневом, нараставшим подобно морскому приливу.
— Сир, вспомните ваши слова: «Какое мне дело до вероисповедания тех, кто хорошо мне служит!»
— Ха-ха-ха! — разразился мрачным смехом Карл. — Ты, Анрио, советуешь мне вспомнить мои слова! Verba volant[2], как говорит моя сестричка Марго. А те, — продолжал он, показывая пальцем на город, — разве плохо служили мне? Не были храбры в бою, мудры в совете, неизменно преданны? Все они были хорошими подданными! Но они — гугеноты! А мне нужны только католики.
Генрих молчал.
— Пойми же меня, Анрио! — воскликнул Карл.
— Я понял, сир…
— И что же?
— Ваше величество, я не представляю себе, почему бы королю Наваррскому не поступить так же, как поступили столько дворян и простых людей. В конце концов, все эти несчастные гибнут потому, что им предложили то, что ваше величество предлагает мне, а они это отвергли так же, как отвергаю я.
Карл схватил зятя за руку и остановил на нем свой, обычно тусклый, а теперь затравленный взгляд.
— Ах, так ты воображаешь, что я брал на себя труд предлагать католичество тем, кого сейчас режут? — спросил Карл.
— Ваше величество, — сказал Генрих Наваррский, освобождая свою руку, — когда придется умирать, ведь вы умрете в вере своих отцов?
— Да, черт побери! А ты?
— Я тоже, — ответил Генрих.
Карл взвыл от ярости и дрожавшей рукой схватил лежащую на столе аркебузу. Генрих Наваррский прижался к стене, пот выступил у него на лбу от смертельной истомы, но благодаря огромной силе самообладания внешне он был спокоен и следил за всеми движениями страшного монарха, застыв на месте, как птица, завороженная змеей.
Карл взвел курок аркебузы и в слепой ярости топнул ногой.
— Принимаешь мессу? — крикнул он, ослепляя Генриха сверканием рокового оружия.
Генрих молчал.
Карл потряс своды Лувра самым ужасным ругательством, какое когда-либо произносилось здесь, и лицо его из бледного сделалось зеленоватым.
— Смерть, месса или Бастилия! — крикнул он, прицеливаясь в Генриха.
— О сир! Неужели вы убьете меня, вашего брата?
Генрих Наваррский, с исключительным присутствием духа, составлявшим одно из главных его природных качеств, воздержался от прямого ответа на вопрос Карла, сознавая, что отрицательный ответ повлечет за собою смерть.
Как это бывает, вслед за сильным припадком ярости начался спад: Карл не повторил своего вопроса; с минуту он только глухо хрипел, затем повернулся к открытому окну и прицелился в какого-то человека, бежавшего по набережной на той стороне реки.
— Надо же мне кого-нибудь убить! — крикнул он, бледный как смерть, с налитыми кровью глазами.
Он выстрелил и уложил бежавшего на месте. Генрих невольно охнул.
Тогда Карл в страшном возбуждении начал безостановочно перезаряжать свою аркебузу и стрелять, радостно вскрикивая при каждом удачном выстреле.
«Я погиб, — подумал король Наваррский, — как только ему не в кого будет стрелять, он убьет меня».
Вдруг сзади них раздался голос:
— Ну как? Свершилось?
Это была Екатерина, которая вошла неслышно, под гром последнего выстрела.
— Нет, тысяча чертей! — заорал Карл, швыряя на пол аркебузу. — Нет! Упрямец не хочет!..
Екатерина не ответила, а медленно перевела взгляд на Генриха Наваррского, стоявшего так же неподвижно, как одна из фигур на гобелене, к которому он прислонился. Потом Екатерина снова посмотрела на Карла, будто спрашивая взглядом: «Тогда почему он жив?»
— Он жив… Он жив… — заговорил Карл, прекрасно поняв значение ее взгляда, и без колебаний ответил на него: — Он жив, потому что он мой родственник.
Екатерина усмехнулась.
Генрих заметил ее усмешку и понял, что ему надо бороться прежде всего с Екатериной.
— Мадам, — сказал он, — я хорошо вижу: все это — дело ваших рук, а не моего шурина Карла; вам пришла в голову мысль заманить меня в ловушку; вы задумали сделать из вашей дочери приманку, чтобы погубить нас всех; вы разлучили меня с моей женой, чтобы избавить ее от неприятного зрелища, чтобы она не видела, как будут убивать меня у нее на глазах.
— Да, но этого не будет! — раздался чей-то прерывистый и страстный голос, который ободрил Генриха, но заставил вздрогнуть Карла от неожиданности, а королеву-мать от ярости.
— Маргарита! — воскликнул Генрих.
— Марго! — произнес Карл.
— Дочь! — прошептала Екатерина.
— Сир, — обратилась Маргарита к мужу, — вы правы и неправы; правы в том, что я действительно оказалась орудием для того, чтобы погубить всех вас; неправы — поскольку я не знала, что вас ждет гибель. Сама я жива только благодаря случайности, а может быть, — забывчивости моей матери; но как только я узнала о грозящей вам опасности, я тотчас вспомнила о своем долге. А долг жены — разделять судьбу своего мужа. Изгонят вас — я пойду в изгнание; заключат вас в тюрьму — я пойду в тюрьму; убьют вас — я приму смерть.
Она протянула мужу руку, и он сжал ее с чувством признательности, если не любви.
— Бедняжка Марго, лучше бы ты уговорила его стать католиком, — сказал Карл.
— Ваше величество, поверьте мне, — ответила Маргарита со свойственным ей достоинством, — ради самого себя не требуйте подлости от члена королевской семьи.
Екатерина многозначительно взглянула на короля Карла. Маргарита поняла страшную мимику королевы-матери так же хорошо, как и Карл.
— Брат, — воскликнула она, — вспомните, что вы сами сделали его моим мужем!
Карл, под действием властного взгляда матери и умоляющих глаз сестры, одну минуту был в нерешительности; в конце концов Ормузд взял верх над Ариманом.
— Мадам, — сказал он на ухо Екатерине, — Марго действительно права, и Анрио — мой зять.
— Да, — ответила сыну, и тоже на ухо, Екатерина, — да… Но если бы он не был зятем?
Часть вторая
I
БОЯРЫШНИК У КЛАДБИЩА НЕВИННО УБИЕННЫХ
Возвратясь в свои покои, Маргарита тщетно пыталась разгадать смысл того, что шепотом сказала Карлу королева-мать и почему ее слова сразу прекратили ужасное обсуждение вопроса жизни или смерти короля Наваррского, которое она застала. Часть утра Маргарита посвятила заботам о раненом Ла Моле, а другую часть — тому, чтобы угадать слова Екатерины; но ум ее отказывался от решения такой задачи.
Король Наваррский остался в Лувре пленником. Преследование гугенотов продолжалось. За ужасной ночью наступил день еще более мерзких избиений. Колокола били не набат, а вызванивали Те Deum[3], но звуки меди, радостно разносившиеся над сценами убийства и пожаров, казались при свете солнца даже унылее, чем мрачный звон, гудевший в темноте предшествующей ночи. К утру обнаружилось одно необычайное явление: в эту ночь боярышник, обычно расцветающий весной и теряющий в июне душистый свой наряд, расцвел еще раз. Католики признали это чудом, разнесли весть об этом по городу и, сделав Бога своим сообщником, устроили церковный ход с крестами и хоругвями к кладбищу Невинно убиенных, где вдруг расцвел боярышник. Это как бы небесное благословение на происходящую резню подогрело рвение убийц. И в то время когда весь город, каждая улица, каждая площадь, каждый перекресток становились ареною убийства, Лувр уже стал братскою могилой всех протестантов, оказавшихся там в момент сигнала; в живых остались только король Наваррский, принц Конде и Ла Моль.
Состояние здоровья Ла Моля больше не тревожило Маргариту, так как подтвердились ее слова о том, что его раны тяжелы, но не смертельны; и она занялась решением только одного вопроса: как спасти жизнь своему мужу, все еще находившуюся под угрозой. Несомненно, первым овладевшим ею чувством было естественное сострадание к человеку, которому она совсем недавно поклялась если и не в любви, то в дружбе. Но вслед за этим в сердце королевы проникло и другое чувство — не такое бескорыстное.
Маргарита была честолюбива: выходя замуж за Генриха Бурбона, она была почти уверена, что станет королевой на наваррском троне. Хотя с одной стороны король Французский, а с другой — король Испанский отрывали от Наварры целые куски и сократили территорию ее до половины, Генрих Бурбон в тех редких случаях, когда ему приходилось обнажать свой меч, выказывал большое мужество и, если он его проявит впредь, Наварра может стать настоящим королевством, объединив как своих подданных французских гугенотов.
Благодаря своему развитому и тонкому уму Маргарита все это предусмотрела и учла. Теряя Генриха, она теряла не только мужа, но и трон.
Она сидела, глубоко над этим задумавшись, как вдруг кто-то постучал в дверь потайного хода; она вздрогнула, так как лишь три человека ходили этим ходом: король, королева-мать и герцог Алансонский. Она сделала знак Жийоне и Ла Молю притаиться и пошла впустить посетителя.
Посетителем оказался герцог Алансонский. Молодой человек не появлялся со вчерашнего дня. На мгновение у Маргариты мелькнула мысль попросить его, чтоб он вступился за короля Наваррского; но одно тревожное соображение остановило ее: брак был заключен против воли Франсуа; он терпеть не мог Генриха и сохранял нейтралитет по отношению к нему только благодаря уверенности, что Генрих и его жена остались чужими друг для друга; следовательно, всякий признак участия Маргариты к своему супругу мог не отдалить, а приблизить к груди Генриха три угрожавших ему кинжала.
Вот почему Маргарита, увидев своего брата, испугалась еще больше, чем если бы увидала Карла и даже королеву-мать. По внешнему виду юного принца нельзя было предположить, что в городе и в Лувре происходит нечто чрезвычайное: он был одет, как всегда, с большой изысканностью. От его одежды и белья пахло духами, чего не выносил Карл IX, но чем злоупотребляли его братья — герцог Анжуйский и герцог Алансонский. Только наметанный глаз Маргариты мог заметить, что, хотя герцог был бледнее, чем обычно, и пальцы его холеных рук слегка дрожали, душу его наполняло радостное чувство.
Войдя, он, как всегда, подошел к сестре, чтобы ее поцеловать, но Маргарита наклонилась и подставила ему для поцелуя лоб, хотя два старших брата — король и герцог Анжуйский — целовали ее в щеку.
Герцог Алансонский тяжело вздохнул и прикоснулся бледными губами к подставленному для поцелуя лбу.
После этого он сел и стал рассказывать сестре о кровавых событиях этой ночи: медленной и мучительной смерти адмирала Колиньи и мгновенном конце Телиньи, убитого на месте пулей. Он на мгновение умолк, уселся поглубже в кресле и, со свойственной ему и двум его братьям любовью к кровавым зрелищам, начал описывать подробности ночных убийств. Маргарита его не прерывала.
Когда Франсуа закончил рассказ, она спросила:
— Ведь вы, дорогой брат, зашли ко мне не для того только, чтобы рассказать все это, не так ли?
Герцог Алансонский улыбнулся.
— Вам нужно мне сказать что-то другое?
— Нет, — ответил герцог, — я жду.
— Чего вы ждете?
— Разве не говорили вы, моя милая и горячо любимая сестра, — начал герцог, придвигая свое кресло ближе к креслу Маргариты, — что брак ваш с королем Наваррским свершился против вашего желания?
— Разумеется, да. Я даже не была знакома с наследником беарнским, когда мне предложили его в мужья.
— Но и когда вы познакомились, — разве вы не уверяли меня, что не чувствуете к нему никакой любви?
— Верно, я это говорила.
— Разве вы не были убеждены, что этот брак будет для вас несчастьем?
— Дорогой мой Франсуа, когда брак — не большое счастье, то он почти всегда — большое несчастье.
— Поэтому, как я уже сказал вам, дорогая Маргарита, я и жду.
— Но чего же вы ждете?
— Жду, когда вы скажете, что рады.
— Чему же мне радоваться?
— Неожиданной возможности вернуть себе свободу.
— Мне — свободу?! — удивилась Маргарита, заставляя герцога высказаться до конца.
— Ну да, свободу. Вас освободят от короля Наваррского.
— Освободят? — переспросила Маргарита, пристально вглядываясь в брата.
Герцог попытался выдержать ее взгляд, но тотчас в смущении отвел глаза.
— Освободят? — повторила Маргарита. — Ну что ж, посмотрим! Но я была бы очень рада, если бы вы помогли мне разобраться до конца в этом вопросе: как же думают меня освободить?
— Да ведь Генрих — гугенот! — растерянно пробормотал Франсуа.
— Конечно, но он и не делал тайны из своего вероисповедания, об этом знали все, когда устраивали наш брак.
— Да, но со времени вашего брака что делал Генрих? — возразил герцог, и луч радости скользнул по его лицу.
— Вам, Франсуа, лучше знать, что делал Генрих, ведь он почти все время проводил в вашем обществе: вы вместе охотились, вместе играли в лапту и в мяч.
— Да, днем — это верно, а по ночам? — возразил герцог.
Маргарита не ответила и потупила глаза.
— А по ночам, по ночам?.. — настаивал герцог Алансонский.
— Ну, говорите! — сказала Маргарита, чувствуя, что надо что-нибудь ответить.
— А по ночам он проводил время в обществе баронессы де Сов.
— Откуда вы это знаете?
— Я это знаю, потому что мне это нужно знать, — ответил герцог, нервно обрывая шитье у себя на рукавах.
Маргарита начинала проникать в смысл слов, сказанных Екатериной на ухо Карлу, но не подала виду, что начала их понимать.
— Зачем вы это говорите? — ответила она с хорошо наигранной печалью. — Зачем напоминать мне, что здесь меня никто не любит и мной не дорожит, не исключая и тех, кого сама природа мне дала в заступники, и того, кого церковь дала мне в мужья?
— Вы несправедливы, — горячо возразил герцог Алансонский, еще ближе придвигаясь к сестре, — я вас люблю, я ваш заступник.
— Франсуа, вам ведь нужно сказать мне что-то по поручению королевы-матери?
— Да нет! Клянусь вам, милая сестра, вы ошибаетесь! Что вам могло внушить такую мысль?
— Мне внушает ее ваше поведение: вы порываете с дружбой, которая вас связывала с моим мужем; вы решили больше не участвовать в политических делах короля Наваррского.
— В политических делах короля Наваррского?! — повторил герцог Алансонский, совсем смутившись.
— Именно так. Послушайте, Франсуа, давайте говорить откровенно. Вы сами двадцать раз признавались, что вы оба не в силах не только подняться, но даже удержаться на должном уровне без взаимной поддержки. Этот союз…
— …теперь стал невозможен, — прервал ее герцог Алансонский.
— Это почему?
— Потому что у короля свои намерения относительно вашего мужа. Простите! Говоря: «вашего мужа», я обмолвился; я хотел сказать: «Генриха Наваррского». Наша мать узнала все. Я связывал себя с гугенотами, думая, что они в милости. Но теперь их избивают, а через неделю их не останется и полусотни во всем королевстве. Я протянул руку помощи королю Наваррскому, потому что он был… вашим мужем. Но он больше не муж вам. Что скажете на это вы, не только самая красивая, но и самая умная женщина во всей Франции?
— Скажу, — ответила Маргарита, — что слишком хорошо знаю нашего брата Карла. Вчера я была свидетельницей одного из его припадков умоисступления, а каждый из них стоит ему десяти лет жизни; скажу, что его припадки, к несчастью, повторяются все чаще и, по всей вероятности, брат наш Карл проживет недолго; скажу, что недавно умер король Польский и многие поговаривают об избрании французского наследного принца на его место; наконец, скажу, что раз обстоятельства складываются так, то сейчас не время бросать союзников, которые в час битвы могут нас поддержать, пользуясь сочувствием целого народа и опираясь на собственное королевство.
— А разве то, что родному брату вы предпочитаете чужого, — не измена? И притом гораздо большая.
— Разъясните мне, Франсуа, в чем и как я изменила вам?
— Разве не вы вчера просили брата Карла пощадить короля Наваррского?
— Так что же? — спросила Маргарита с притворным простодушием.
Герцог вскочил с места и вне себя два или три раза обошел комнату, потом вернулся к Маргарите и взял ее неподвижную, застывшую руку.
— Прощайте, сестра, — сказал он, — вы не захотели понять меня, так пеняйте на себя за все несчастья, какие могут случиться с вами.
Маргарита побледнела, но осталась сидеть на месте. Она видела, как герцог выходил из комнаты, но даже не пошевельнулась, чтоб удержать его. Однако едва он успел потонуть во мраке потайного хода, как сам вернулся обратно в комнату.
— Слушайте, Маргарита, я забыл сказать вам одну вещь: завтра в этот самый час король Наваррский будет мертв.
Маргарита вскрикнула; мысль, что она является орудием убийства, внушала ей необоримый ужас.
— И вы не воспрепятствуете этому убийству? — спросила она. — Вы не спасете вашего лучшего друга и самого верного союзника?
— Со вчерашнего дня мой союзник не король Наваррский.
— А кто же?
— Герцог Гиз. Разгром гугенотов сделал Гиза королем католиков.
— Сын Генриха Второго признает своим королем какого-то лотарингского герцога!
— Вы, Маргарита, в дурном настроении и ничего не понимаете.
— Должна сознаться, что я тщетно пыталась проникнуть в ваши мысли.
— Вы, дорогая сестра, по своему происхождению не ниже принцессы де Порсиан, а Гиз так же смертен, как и король Наваррский. Теперь предположите три вполне возможных обстоятельства: первое — что наш брат, герцог Анжуйский, будет избран польским королем; второе — что вы полюбите меня, как я люблю вас; ну и третье… третье — что я стану французским королем, а вы… вы… королевой католиков.
Маргарита закрыла лицо руками, пораженная дальновидностью этого юноши, которого никто при дворе не решился бы назвать умным.
— Значит, вы не ревнуете меня к герцогу Гизу, как к королю Наваррскому? — спросила Маргарита после минутного молчания.
— Что было, то было! — тихо ответил герцог Алансонский. — А если было к чему ревновать Гиза, так я и ревновал.
— Осуществлению этого замечательного проекта мешает только одно.
— Что?
— Я не люблю герцога Гиза.
— Кого же вы любите теперь?
— Никого.
Герцог Алансонский, перестав понимать Маргариту, изумленно взглянул на нее, тяжело вздохнул и вышел из комнаты, сжимая холодной рукой лоб так крепко, словно боялся, что он треснет.
Маргарита осталась одна и задумалась. Ее собственное положение представлялось ей ясно и определенно. Король лишь не препятствовал Варфоломеевской ночи, а осуществили ее Екатерина Медичи и герцог Гиз. Герцог Гиз и герцог Алансонский теперь объединятся, чтобы извлечь из этого события возможно больше выгод. Смерть короля Наваррского сама собою вытекала из этого великого разгрома. Как только умрет король Наваррский, королевство его захватят. Тогда она, Маргарита, останется вдовой — без трона, без власти; а дальше — монастырь, где у нее не будет основания даже тихо скорбеть, оплакивая смерть своего мужа, который никогда им не был.
На этом мысли ее были прерваны: Екатерина Медичи прислала спросить, не желает ли Маргарита совершить вместе со всем двором паломничество к расцветшему боярышнику у кладбища Невинно убиенных.
Первым побуждением Маргариты было отказаться. Но подумав, что во время такой прогулки представится, быть может, случай узнать что-нибудь новое о судьбе короля Наваррского, Маргарита решила ехать. Она велела сказать, что если ей подадут лошадь сейчас, то она готова сопровождать их величества.
Через пять минут явился паж и доложил, что если королева желает ехать, то может сойти во двор, так как процессия сейчас трогается в путь.
Король, королева-мать, Таван и самые знатные католики уже сидели на лошадях. Маргарита быстрым взглядом окинула всю эту группу человек в двадцать: короля Наваррского здесь не было. Зато была баронесса де Сов, и Маргарита, обменявшись с ней взглядом, поняла, что возлюбленная ее мужа хочет ей что-то ей сказать.
Участники прогулки двинулись в путь и по улице Астрюс выехали на улицу Сент-Оноре. При появлении короля, королевы Екатерины и католических главарей собралась толпа и двинулась все нарастающей волной за королевской кавалькадой, крича:
— Да здравствует король! Да здравствует месса! Смерть гугенотам!
Кричавшие потрясали еще дымящимися аркебузами и окровавленными шпагами, которые свидетельствовали о доле участия каждого из них в только что совершившихся убийствах.
Когда процессия поравнялась с улицей Прувель, она встретила людей, тащивших обезглавленный труп. Это было тело адмирала Колиньи. Его волокли на Монфокон, чтобы там повесить вверх ногами.
На кладбище Невинно убиенных кавалькада въехала через ворота со стороны улицы Шап, теперь улицы Дешаржер. Духовенство кладбища, предупрежденное о приезде короля и королевы-матери, ждало у ворот, чтобы приветствовать их величества хвалебными речами.
Пока Екатерина слушала обращенную к ней речь, баронесса де Сов воспользовалась этим, чтобы подойти к королеве Наваррской и попросить разрешения поцеловать у нее руку. Когда королева Наваррская протянула руку, баронесса наклонилась и, целуя руку, всунула Маргарите в рукав свернутую трубочкой бумажку.
Несмотря на то, что баронесса очень ловко и всего на одну минуту оставила королеву-мать, Екатерина тотчас заметила ее отсутствие и обернулась в то мгновение, когда ее приближенная дама целовала Маргарите руку.
Обе женщины заметили этот молниеносный, пронизывающий взгляд, но не смутились. Баронесса отошла от Маргариты и заняла свое место около Екатерины.
Ответив на обращенную к ней речь, Екатерина с улыбкой поманила пальцем королеву Наваррскую.
Маргарита подошла.
— Эге, дочь моя! Оказывается, вы в большой дружбе с госпожой де Сов? — спросила королева по-итальянски.
Маргарита усмехнулась, придав своему красивому лицу самое кислое выражение, какое только могла изобразить.
— Да, — ответила она, — гадюка подползла ко мне и укусила в руку.
— Так-так! — сказала с улыбкой Екатерина. — Сдается мне, что ты ревнуешь.
— Вы ошибаетесь, мадам, — ответила Маргарита, — я не ревную короля Наваррского, потому что он меня не любит. Я лишь умею отличать друзей от врагов, люблю тех, кто меня любит, и не выношу тех, кто ненавидит меня. Иначе я не была бы вашей дочерью.
Екатерина улыбнулась, показав своим видом, что если у нее и были подозрения, то они рассеялись. Кроме того, в эту минуту внимание королевы-матери привлекли новые паломники. Прибыл герцог Гиз во главе отряда дворян-католиков, еще возбужденных происходившею резней. Они сопровождали обитые дорогой тканью крытые носилки, остановившиеся перед королем.
— Герцогиня Неверская! — воскликнул Карл IX. — Так выходите же, красавица и рьяная католичка, примите наши поздравления! Мне рассказали, что вы охотились за гугенотами из своего окна и одного убили камнем, — это правда?
Герцогиня Неверская густо покраснела.
— Ваше величество, — тихо ответила она, преклоняя колена перед королем, — совсем другое: мне посчастливилось приютить у себя одного раненого католика.
— Отлично, отлично, кузина! Служить мне можно двумя способами: или истреблять моих врагов, или содействовать моим друзьям. Каждый делает что может. И я уверен, если бы у вас была для этого возможность, то и вы сделали бы больше.
В это время народ, видя полное согласие между Карлом IX и лотарингским домом, кричал во все горло:
— Да здравствует король! Да здравствует герцог Гиз! Да здравствует месса!
— Анриетта, вы с нами в Лувр? — спросила королева-мать красавицу герцогиню.
Маргарита толкнула локтем свою приятельницу; герцогиня поняла этот знак и ответила:
— Мадам, если на это не будет приказания вашего величества, то — не в Лувр; у меня есть в городе одно дело, общее с ее величеством королевой Наваррской.
— Какие же это у вас общие дела? — спросила Екатерина.
— Посмотреть очень редкие и очень любопытные греческие книги, которые нашли у одного старого протестантского пастора и перенесли в башню Сен-Жак-ла-Бушри, — ответила Маргарита.
— Лучше бы вы отправились к Мельничному мосту посмотреть, как швыряют в Сену последних гугенотов, — сказал Карл. — Настоящим французам надо быть там.
— Мы отправимся туда, раз это угодно вашему величеству, — ответила герцогиня Неверская.
Екатерина бросила недоверчивый взгляд на обеих молодых женщин. Насторожившаяся Маргарита перехватила его и с озабоченным видом стала оглядываться по сторонам. Ее действительная или притворная тревога не ускользнула от внимания королевы-матери:
— Кого вы ищете?
— Ищу, но нигде не вижу…
— Кого вы ищете? Кого не видите?
— Баронессу де Сов, — ответила Маргарита. — Может быть, она уже поехала обратно в Лувр?
— Я говорила, что ты ревнуешь! — сказала Екатерина на ухо дочери. — О, bestia!.. Так и быть, Анриетта, — она пожала плечами, — берите с собой королеву Наваррскую.
Маргарита, продолжая делать вид, что кого-то ищет глазами, нагнулась к уху своей приятельницы и сказала:
— Увези меня скорее, мне надо сказать тебе крайне важную вещь.
Герцогиня Неверская сделала реверанс королю и королеве-матери, потом, склонив голову перед королевой Наваррской, сказала ей:
— Ваше величество, не соблаговолите ли сесть в мои носилки?
— Хорошо, но только вам придется потом доставить меня в Лувр.
— Мои носилки, мои слуги и я сама — в распоряжении вашего величества, — ответила герцогиня Неверская.
Королева Маргарита села в носилки и жестом пригласила свою подругу; герцогиня повиновалась и почтительно уселась против нее на передней скамейке.
Екатерина и сопровождавшие ее дворяне вернулись в Лувр прежней дорогой. Но на обратном пути королева-мать все время говорила что-то королю на ухо, несколько раз указывая ему на баронессу де Сов. И каждый раз король смеялся каким-то особым смехом, звучавшим более зловеще, чем его угрозы.
Как только крытые носилки двинулись в путь и Маргарита перестала опасаться пытливой зоркости Екатерины, она быстро вытащила из рукава записку баронессы и прочла следующее:
«Я получила приказание вручить королю Наваррскому два ключа: один — от комнаты, где он заключен, другой — от моей. Когда он будет у меня, мне предписано задержать его до шести часов утра.Пусть Ваше Величество все обдумает, пусть Ваше Величество решит, пусть Ваше Величество не считается с моей жизнью».
— Несомненно одно, — прошептала Маргарита, — эту несчастную женщину собираются сделать орудием гибели нас всех. Но мы еще посмотрим, удастся ли королеву Марго, как называет меня брат Карл, превратить в монахиню!
— От кого это письмо? — спросила герцогиня Неверская, указывая на записку, которую Маргарита прочла и вновь перечитывала с большим внимание.
— Ах, Анриетта! Мне надо многое сказать тебе, — ответила Маргарита, разрывая записку на мельчайшие клочки.
II
ПРИЗНАНИЯ
— Прежде всего, куда мы направляемся? — спросила Маргарита. — Надеюсь, не к Мельничному мосту?.. Со вчерашнего дня я уже достаточно нагляделась на убийства.
— Я позволю себе доставить ваше величество…
— Прежде всего мое величество просит тебя забыть мое величество… Так куда ты меня доставишь?
— В дом Гизов, если только вы не примете другого решения.
— Нет, нет, Анриетта! Я согласна. А там нет герцога Гиза и твоего мужа?
— О нет! — воскликнула герцогиня с такой радостью, что изумрудные глаза ее даже засверкали. — Нет ни моего шурина, ни мужа, никого! Я свободна, как ветер, как птица, как облака… Свободна, вы слышите, королева? Понимаете ли вы, сколько счастья в этом слове — «свободна»? Хожу куда хочу, распоряжаюсь как хочу!.. Ах, бедняжка королева! Вы не свободны! Вы и вздыхаете от этого…
— Ходишь куда хочешь, распоряжаешься как хочешь! И это все? И вся твоя свобода сводится лишь к этому? Уж очень ты весела, есть у тебя что-то, кроме свободы?
— Ваше величество, вы обещали начать признания.
— Опять «ваше величество»! Послушай, Анриетта, мы поссоримся! Разве ты забыла наш уговор?
— Нет. Быть к вам почтительной на людях и твоей безрассудной поверенной с глазу на глаз. Не так ли, мадам? Не так ли, Маргарита?
— Да, да! — ответила с улыбкой королева.
— Никаких родовых споров, никакого коварства в любви; все честно, благородно, откровенно; словом, оборонительный и наступательный союз, имеющий единственную цель: искать и на лету хватать ту мимолетность, которая зовется счастьем, если оно для нас найдется.
— Прекрасно, моя герцогиня! Именно так! И в знак возобновления нашего договора поцелуй меня.
И две прелестные женщины, одна бледная, охваченная грустью, другая розовая, белокурая и радостная, изящно наклонили друг к другу свои головки и так же крепко, как и мысли, соединили свои губки.
— Так, значит, есть что-то новое? — спросила герцогиня, жадно и с любопытством глядя на Маргариту.
— Разве мало новостей принесли эти последние два дня?
— Ах! Я говорю о любви, а не о политике. Когда нам будет столько лет, сколько королеве Екатерине, мы тоже займемся политикой. Но нам, красавица королева, по двадцать лет — поговорим же о другом. Слушай, ты замужем по-настоящему?
— За кем? — смеясь, спросила Маргарита.
— Ох, ты успокоила меня!
— Знаешь, Анриетта, то, что успокоило тебя, меня приводит в ужас. Мне не миновать быть замужем по-настоящему.
— Когда же?
— Завтра.
— Вот так так! Правда? Бедная подружка! И это так необходимо?
— Совершенно.
— Дьявольщина, как говорит один мой знакомый. Это очень грустно.
— У тебя есть знакомый, который говорит «дьявольщина»? — спросила Маргарита.
— Да.
— А кто он такой?
— Ты все время расспрашиваешь меня, а ведь рассказывать должна ты. Кончай свое, тогда начну я.
— В двух словах — вот что: король Наваррский влюблен в другую, а мной не интересуется. Я ни в кого не влюблена, но не хочу принадлежать и ему. А между тем нам обоим необходимо изменить свое представление о нашем браке или, по крайней мере, сделать вид, что мы его изменили; срок для этого — завтрашнее утро.
— Что ж тут трудного?! Перемени свое представление, и — уж будь уверена! — свое он переменит!
— Вот в том-то и трудность, что мне меньше, чем когда-либо, хотелось бы менять свое.
— Надеюсь, это только в отношении мужа?
— Анриетта, меня тревожит совесть.
— В каком смысле?
— В религиозном. Ты делаешь различие между католиками и гугенотами?
— В политике?
— Да.
— Конечно.
— А в любви?
— Милый друг, мы, женщины, до такой степени язычницы в этом вопросе, что допускаем любые секты и поклоняемся нескольким богам.
— В одном-единственном, не так ли?
— Да, да, — ответила герцогиня с чувственным огоньком в глазах, — в том боге, у которого повязка на глазах, на боку колчан, а за спиною крылья и кого зовут Амур, Эрос, Купидон. Дьявольщина! Да здравствует служение ему!
— Однако у тебя очень своеобразный способ ему служить: ты швыряешь камнями в головы гугенотов.
— Будем поступать хорошо, а там пусть себе болтают что хотят. Ах, Маргарита! Как извращаются и лучшие понятия, и лучшие поступки в устах толпы!
— Толпы?! Но, помнится, тебя-то расхваливал мой брат Карл?
— Твой брат Карл, Маргарита, страстный охотник, целыми днями трубит в рог и от этого очень похудел… Я не принимаю даже его похвал. Кроме того, я же ответила ему… Ты разве не слыхала?
— Нет, ты говорила слишком тихо.
— Тем лучше, мне придется больше рассказать тебе… Да, Маргарита! А чем кончаются твои признания?
— Дело в том… в том…
— В чем?
— В том, что если твой камень, о котором говорил брат мой Карл, имел политическое значение, то я лучше воздержусь, — смеясь, ответила королева.
— Ясно! — воскликнула Анриетта. — Ты избрала себе гугенота. Тогда, чтобы успокоить твою совесть, я обещаю тебе в следующий раз тоже избрать своим любовником гугенота.
— Ага! Как видно, на этот раз ты избрала католика?
— Дьявольщина! — воскликнула герцогиня.
— Ладно, ладно! Все понятно.
— А каков наш гугенот?
— Я его не избирала; этот молодой человек для меня ничто, и, вероятно, никогда ничем не будет.
— Но это не причина, чтобы не рассказать мне о нем; ты знаешь, как я любопытна. Так все-таки каков же он?
— Несчастный молодой человек, красивый, как Нисос Бенвенуто Челлини, укрылся у меня, спасаясь от убийц.
— Ха-ха-ха! А ты сама его чуть-чуть не поманила?
— Бедный юноша! Не смейся, Анриетта, — в эту минуту он еще находится между жизнью и смертью.
— Он болен?
— Тяжело ранен.
— Но раненый гугенот в теперешние времена — большая обуза! И что ты делаешь с этим раненым гугенотом, который для тебя ничто и никогда ничем не будет?
— Я его прячу у себя в кабинете и хочу спасти.
— Он красив, он молод, он ранен; ты его прячешь у себя в кабинете, ты хочешь его спасти; тогда твой гугенот будет крайне неблагодарным человеком, если не проявит большой признательности!
— Он ее уже проявляет; боюсь только… не больше ли, чем мне хотелось бы.
— А этот бедный молодой человек… тебя интересует?
— Только по-человечески.
— Ох уж эта человечность! Бедняжка королева, вот эта добродетель и губит нас, женщин.
— Да, ты понимаешь — ведь каждую минуту могут войти ко мне и король, и герцог Алансонский, и моя мать, и, наконец, мой муж!
— Ты хочешь попросить меня, чтобы я приютила у себя твоего гугенотика, пока он болен, а когда он выздоровеет, вернуть его тебе, не так ли?
— Насмешница! Нет, клянусь тебе, что я не преследую такой далекой цели, — ответила Маргарита. — Но если бы ты нашла возможность спрятать у себя несчастного юношу, если бы ты могла сохранить ему жизнь, которую я спасла, то, конечно, я была бы искренне тебе признательна. В доме Гизов ты свободна, за тобой не подсматривают ни муж, ни шурин, а кроме того, за твоей комнатой, куда, к счастью для тебя, никто не имеет права входить, есть кабинет вроде моего. Так отдай мне на время этот кабинет для моего гугенота; когда он выздоровеет, ты отворишь клетку, и птичка улетит.
— Милая королева, есть одно затруднение: клетка занята.
— Как? Значит, ты тоже спасла кого-нибудь?
— Об этом-то я и говорила твоему брату Карлу!
— A-а, понимаю — вот почему ты говорила так тихо, что я не слышала.
— Послушай, Маргарита, это замечательное приключение, не менее прекрасное, не менее поэтичное, чем твое. Когда я оставила тебе шестерых телохранителей, а с шестью остальными отправилась в дом Гизов, я видела, как поджигали и грабили один дом, отделенный от дома моего брата только улицей Катр-Фис. Вхожу к себе в дом, вдруг слышу женские крики и мужскую ругань. Выбегаю на балкон, и прежде всего мне бросается в глаза шпага, своим сверканием словно озарявшая всю сцену. Я залюбовалась этим неистовым клинком: люблю красивое!.. Затем, естественно, стараюсь разглядеть и руку, приводящую в движение клинок, и того, кому принадлежит сама рука. Гляжу туда, откуда доносятся крики и звон шпаг и вижу наконец мужчину… героя, своего рода Аякса, сына Теламона, слышу его голос — голос Стентора, прихожу в восхищение, вся трепещу, вздрагиваю при каждом угрожающем ему ударе, при каждом его выпаде; четверть часа я испытывала такое волнение, какого, поверишь ли, я не чувствовала никогда, — я даже не думала, что оно вообще возможно. Я стояла молча, затаив дыхание, забыв себя, как вдруг герой мой скрылся.
— Как это случилось?
— На него свалился камень, брошенный в него какой-то старухой. Тогда, подобно Киру, я обрела голос и закричала: «Ко мне! На помощь!» Прибежали мои телохранители, подхватили его, подняли и перенесли в ту комнату, которую ты просишь для твоего питомца.
— Увы! Я понимаю тебя, Анриетта, и тем больше, что твое приключение почти такое же, как мое.
— С той только разницей, моя королева, что я подданная моего короля и верная католичка и мне не нужно куда-то прятать моего Аннибала де Коконнаса.
— Его зовут Аннибал де Коконнас? — повторила Маргарита и расхохоталась.
— Грозное имя, не правда ли? — сказала Анриетта. — И тот, кто носит это имя, его достоин. Какой боец, дьявольщина! И сколько крови пролил! Надень свою маску, милая королева, вот и наш дом.
— Зачем же маска?
— Затем, что я хочу показать тебе моего героя.
— Он красив?
— Во время битвы он мне казался бесподобным. Правда, то было ночью, в зареве пожарищ. Сегодня утром, при дневном свете, должна признаться, он показался мне похуже. Тем не менее думаю, что он тебе понравится.
— Итак, моему подопечному отказывают в доме Гизов; очень жаль, потому что дом Гизов — самое последнее место, где вздумают разыскивать гугенотов.
— Нисколько не отказывают: сегодня же вечером я велю перенести его сюда; один будет лежать в правой части комнаты, а другой — в левой.
— Но если они узнают, что один из них протестант, а другой — католик, они съедят друг друга.
— О, этого можно не опасаться. Коконнас получил такой удар в лицо, что почти ничего не видит; а у твоего гугенота такая рана в грудь, что он почти не может двигаться… а кроме того, внуши ему не говорить на темы религии, и все пойдет как нельзя лучше!
— Да будет так!
— Решено! Теперь войдем в дом.
— Благодарю, — сказала Маргарита, пожимая руку своей приятельнице.
— Здесь, мадам, вы опять будете вашим величеством, — предупредила герцогиня Неверская, — и разрешите мне принять вас в доме Гизов, как это подобает по отношению к королеве Наваррской.
И герцогиня, сойдя с носилок, почти стала на одно колено, чтобы помочь выйти Маргарите, потом, указав рукой на двери в дом, охраняемые двумя часовыми с аркебузами, последовала за королевой, которая величественно шествовала впереди герцогини, сохранявшей смиренный вид все время, пока они были у всех на виду. Придя к себе в комнату, она затворила дверь и позвала свою камеристку, очень подвижную сицилианку.
— Мика, — обратилась она к ней по-итальянски, — как здоровье графа?
— Все лучше и лучше, — ответила камеристка.
— А что он делает?
— Думаю, что сейчас он закусывает.
— Это хорошо, — сказала Маргарита, — раз вернулся аппетит, это добрый признак.
— Ах, правда, я ведь и забыла, что ты ученица Амбруаза Парэ. Ступай, Мика.
— Ты отсылаешь ее? — спросила Маргарита.
— Да, пусть сторожит нас.
Мика вышла.
— Теперь, — обратилась герцогиня к Маргарите, — ты сама войдешь к нему или пригласить его сюда?
— Ни то, ни другое; я хочу посмотреть на него, но невидимкой.
— Так на тебе же будет маска!
— Он может потом узнать меня по волосам, по рукам, по украшениям…
— О, до чего стала осторожна милая королева, с тех пор как вышла замуж!
Маргарита улыбнулась.
— Тогда… есть только один способ, — продолжала герцогиня.
— Какой?
— Посмотреть на него в замочную скважину.
— Хорошо, веди меня.
Герцогиня взяла Маргариту за руку и подвела ее к двери, завешенной ковром, затем стала на одно колено и приникла к замочной скважине.
— Отлично, — сказала герцогиня, — он сидит за столом лицом к нам. Иди посмотри.
Королева Маргарита заняла место своей приятельницы и тоже приникла к замочной скважине. Коконнас, как и говорила герцогиня, сидел за столом, уставленным всякими яствами, и, несмотря на свои раны, отдавал им должное.
— Ах, Боже мой! — воскликнула Маргарита, отстраняясь.
— Что такое? — спросила герцогиня удивленно.
— Невероятно! Нет!.. Да! Клянусь душой, это тот самый!
— Какой «тот самый»?
— Тсс! — прошептала Маргарита, поднимаясь и хватая за руку герцогиню. — Тот самый, который хотел убить моего гугенота, ворвался за ним ко мне в комнату и на моих глазах ударил его шпагой! Какое счастье, Анриетта, что он не видел меня здесь!
— Значит, ты видела его в бою? Не правда ли, он прекрасен?
— Не знаю, — ответила Маргарита, — я смотрела только на того, кого он преследовал.
— А как зовут того гугенота, которого он преследовал?
— Ты не скажешь его имени своему католику?
— Нет, даю слово.
— Лерак де Ла Моль.
— Но каков он теперь, по-твоему?
— Господин де Ла Моль?
— Нет, господин Коконнас.
— Как тебе сказать? — ответила Маргарита. — По-моему… — Она остановилась.
— Ну, ну, — настаивала герцогиня, — как видно, ты сердишься на него за то, что он ранил твоего гугенота?
— Мне кажется, — смеясь, ответила Маргарита, — что мой гугенот в долгу не остался, и такой рубец, какой он оставил твоему под глазом…
— Значит, они квиты, и мы можем их примирить! Присылай своего раненого ко мне.
— Не теперь, попозже.
— Когда же?
— Когда ты переведешь своего католика в другую комнату.
— В какую же?
Маргарита только взглянула на свою приятельницу, не сказав ни слова, герцогиня тоже посмотрела на Маргариту и рассмеялась.
— Ну, хорошо! — сказала герцогиня. — Итак — союз! Более тесный, чем когда-либо.
— Искренняя дружба, и навсегда! — ответила королева.
— Какой же наш пароль, наш условный знак — на случай, если мы понадобимся друг другу?
— Тройное имя твоего триединого бога: Eros-Cupido-Amor.
Приятельницы еще раз расцеловались, в двадцатый раз пожали друг другу руки и расстались.
III
КЛЮЧИ ОТКРЫВАЮТ НЕ ТОЛЬКО ТЕ ДВЕРИ, ДЛЯ КОТОРЫХ СДЕЛАНЫ
Возвратясь в Лувр, королева Наваррская застала Жийону в большом волнении. Пока королева отсутствовала, приходила баронесса де Сов и оставила ключ, который прислала ей королева-мать. Ключ был от комнаты, где находился в заключении Генрих Наваррский. Было ясно, что королеве-матери зачем-то нужно, чтобы Беарнец провел ночь у баронессы де Сов.
Маргарита, взяв ключ и вертя его в руках, обдумала каждое слово из письма баронессы де Сов, взвесила значение каждой буквы и наконец как будто разгадала замысел Екатерины.
Она взяла перо, обмакнула в чернила и написала:
«Сегодня вечером не ходите к баронессе де Сов, а будьте у королевы Наваррской.Маргарита».
Потом свернула бумажку в трубочку, всунула ее в полую часть ключа и приказала Жийоне, как только стемнеет, подсунуть этот ключ узнику под дверь.
Покончив с этим, Маргарита подумала о раненом, заперла все двери, вошла в кабинет и, к своему великому удивлению, застала Ла Моля одетым в его продранное, испачканное кровью платье.
Увидав ее, он сделал попытку встать, но зашатался, не смог удержаться на ногах и упал на софу, превращенную в кровать.
— Месье, что это такое? Почему вы так плохо выполняете назначения вашего врача? — спросила Маргарита. — Я предписала вам покой, а вы, вместо того чтобы слушаться меня, делаете все наоборот.
— Мадам, — сказала Жийона, — я не виновата. Я просила, умоляла графа не делать этого, а он мне заявил, что ни часа дольше не останется в Лувре.
— Уйти из Лувра?! — Маргарита с изумлением смотрела на молодого человека, потупившего глаза. — Да это немыслимо! Вы не можете ходить, вы бледны, у вас нет сил, дрожат колени; из раны еще сегодня утром шла кровь!..
— Мадам! Так же горячо, как вчера я благодарил ваше величество за то, что вы дали мне убежище, так же горячо молю вас разрешить мне сегодня уйти.
— Я даже не знаю, как назвать такое безрассудное решение, — ответила изумленная королева, — это хуже, чем неблагодарность!
— О мадам! — воскликнул Ла Моль, умоляюще сложив руки. — Не обвиняйте меня в неблагодарности! Чувство признательности к вам я сохраню на всю жизнь!
— Значит, ненадолго! — сказала Маргарита, тронутая искренностью, звучавшей в его словах. — Или ваши раны откроются — и вы умрете от потери крови, или же в вас признают гугенота — и вы не сделаете и ста шагов по улице, как вас убьют!
— И все-таки я должен уйти из Лувра, — прошептал Ла Моль.
— Должны?! — повторила Маргарита, глядя на него ясным, проникновенным взглядом; затем, слегка побледнев, сказала: — Да-да, понимаю! Извините, месье! У вас за стенами Лувра, конечно, есть женщина, которую ваше отсутствие мучительно тревожит. Это справедливо, это естественно, я это понимаю. Почему же вы сразу не сказали… или, вернее, как я сама не подумала об этом! Долг хозяина — оберегать чувства своего гостя так же, как и лечить его раны; ухаживать за его душой так же, как за телом.
— Увы, мадам, вы далеки от истины, — ответил Ла Моль. — Я почти одинок на свете и совсем одинок в Париже, где меня никто не знает. В этом городе первый человек, с которым я заговорил, был тот, кто пытался убить меня, а первой женщиной, которая заговорила со мной, были вы, ваше величество.
— Тогда почему же вы хотите уйти? — в недоумении спросила Маргарита.
— Потому что прошлую ночь, ваше величество, вы совсем не спали, и потому, что этой ночью…
Маргарита покраснела.
— Жийона, — сказала она, — уже темнеет, я думаю, что самое время отнести ключ.
Жийона улыбнулась и вышла.
— Но если вы в Париже одиноки, без друзей, что же вы будете делать? — спросила Маргарита.
— У меня будет много друзей. Когда за мной гнались, я вспомнил о своей матери — она была католичка; мне чудилось, что она летит впереди меня по пути в Лувр и держит в руке крест; тогда я дал обет принять вероисповедание моей матери, если Господь сохранит мне жизнь. Господь сделал больше: Он послал мне такого ангела, чтоб я полюбил жизнь.
— Но вы не можете ходить; вы не пройдете и ста шагов, как упадете в обморок.
— Мадам, сегодня я пробовал ходить по кабинету; правда, хожу я медленно и ходить мне тяжело, но только бы дойти до Луврской площади, а там будь что будет!
Маргарита, подперев голову рукой, крепко задумалась.
— А почему вы больше не говорите о короле Наваррском? — спросила она с определенной целью. — Что же, с желанием переменить вероисповедание у вас пропало желание служить королю Наваррскому?
— Мадам, вы коснулись действительной причины — почему я хочу уйти… Я знаю, что королю Наваррскому грозит великая опасность, и всего вашего влияния как принцессы крови едва ли хватит, чтобы спасти ему жизнь.
— Что такое, месье? Что это значит? — спросила королева. — О какой опасности вы говорите?
— Мадам, — нерешительно отвечал Ла Моль, — в том кабинете, где вы меня поместили, все слышно.
«Верно, — подумала королева, — то же самое говорил мне и герцог Гиз».
— Так что же вы слышали? — спросила она.
— Прежде всего — разговор вашего величества с вашим братом сегодня утром.
— С Франсуа? — краснея, воскликнула королева.
— Да, с герцогом Алансонским. Затем, когда вас не было, — разговор мадмуазель Жийоны с баронессой де Сов.
— Так эти два разговора…
— Да, мадам! Вы замужем всего неделю, вы любите своего супруга. И вслед за герцогом Алансонским и баронессой де Сов придет ваш муж. Он будет поверять вам свои тайны. А я не должен их слышать; я был бы лишний… я не могу, не должен… и прежде всего я не хочу быть лишним!
Тон, которым были произнесены эти слова, дрожь в голосе и смущенный вид юноши явились внезапным откровением для Маргариты.
— Так! Значит, находясь в кабинете, вы слышали все, что говорилось в этой комнате?
— Да, ваше величество.
— И чтобы ничего больше не слышать, вы хотите уйти сегодня вечером или сегодня ночью?
— Сейчас, мадам! Если ваше величество милостиво разрешит мне уйти.
— Бедный мальчик! — с ласковым состраданием проговорила Маргарита.
Удивленный ее участливым тоном вместо ожидаемой отповеди, Ла Моль робко поднял голову; взгляды их встретились и, точно притянутый магнетической силой, Ла Моль был уже не в силах оторваться от ясного, глубокого взгляда Маргариты, а королева откинулась на спинку кресла и наслаждалась тем, что, сидя в полумраке могла свободно читать в душе Ла Моля и ничем себя не выдавать.
— Значит, вы считаете себя неспособным хранить тайну? — мягко спросила королева.
— Ваше величество, у меня жалкий характер, — ответил Ла Моль, — я не уверен в самом себе и не выношу чужого счастья.
— Но чьего же счастья? — спросила, улыбаясь, королева. — Ах, да! Счастья короля Наваррского! Бедный Генрих!
— Вот видите, мадам, он счастлив! — воскликнул Ла Моль.
— Счастлив?..
— Да, потому что ваше величество его жалеет.
Маргарита теребила в руках шелковый кошелек и выдергивала из него ниточки шитого золотом узора.
— Итак, вы не хотите видеться с королем Наваррским, — сказала она. — Это ваше твердое решение?
— Боюсь, что теперь я буду в тягость его величеству…
— А с моим братом, герцогом Алансонским?
— С герцогом Алансонским?! — воскликнул Ла Моль. — О нет! Нет, мадам! С ним еще меньше, чем с королем Наваррским!
— Почему же? — спросила королева, взволнованная до такой степени, что голос ее почти дрожал.
— Потому что я стал слишком плохим гугенотом, чтобы преданно служить его величеству королю Наваррскому, и еще недостаточно хорошим католиком, чтобы войти в число друзей герцога Алансонского и герцога Гиза.
На этот раз потупила глаза королева, чувствуя, как это неожиданное заключение глубоко отозвалось в ее сердце; она сама не могла понять, радость или боль причинили ей слова Ла Моля. В эту минуту вошла Жийона. Маргарита бросила на нее вопросительный взгляд. Жийона — тоже взглядом — дала понять, что ей удалось передать ключ королю Наваррскому.
— Господин де Ла Моль горд, — сказала Маргарита, — и я не решаюсь сделать ему одно предложение, которое он, без сомнения, отвергнет.
Ла Моль встал, сделал шаг к королеве и хотел склониться перед ней в знак готовности повиноваться, но от сильной, острой боли у него выступили слезы, и он, чувствуя, что вот-вот упадет, схватился за гобелен, чтоб удержаться на ногах.
— Вот видите, — воскликнула Маргарита, подбегая к нему и поддерживая его, — вот видите, я вам еще нужна!
Едва заметно шевеля губами, он прошептал:
— О да! Как воздух, которым я дышу, как свет, который вижу!
В это мгновение послышались три удара в дверь.
— Ваше величество, вы слышите? — испуганно спросила Жийона.
— Уже! — прошептала королева.
— Отпереть?
— Подожди. Это может быть король Наваррский.
— О ваше величество! — воскликнул Ла Моль, которому слова Маргариты придали силы, хотя она произнесла их шепотом, в полной уверенности, что ее услышит одна Жийона. — Молю вас на коленях: удалите меня из Лувра, живого или мертвого! Сжальтесь надо мной! Ах, вы не хотите отвечать! Хорошо! Тогда буду говорить я! А когда я заговорю, то, надеюсь, вы сами меня выгоните.
— Замолчите, несчастный! — сказала королева, находя неизъяснимое очарование в упреках молодого человека. — Замолчите сейчас же!
— Ваше величество, повторяю: в этом кабинете слышно все, — продолжал Ла Моль, не услыхав в тоне королевы ожидаемой строгости. — Не дайте мне умереть такой смертью, какой не выдумать самым жестоким палачам!
— Молчите! Молчите! — приказала королева.
— Как вы безжалостны, ваше величество! Вы не хотите ничего слушать, не хотите ничего понять. Поймите же, что я люблю вас!..
— Молчите, вам говорят! — прервала его королева, закрыв ему рот своей теплой душистой ладонью.
Ла Моль прижал ее к своим губам.
— Все-таки… — прошептал он.
— Все-таки замолчите! Мальчишка! Это еще что за бунтовщик, который не повинуется своей королеве?
Затем Маргарита выбежала из кабинета, заперла дверь и прислонилась к стене, стараясь дрожавшими руками сдержать биение сердца.
— Жийона, отвори! — приказала Маргарита.
Жийона вышла, и мгновение спустя из-за портьеры показалось хитрое, умное и немного встревоженное лицо короля Наваррского.
— Вы звали меня, мадам? — спросил король Наваррский Маргариту.
— Да. Ваше величество, вы получили мое письмо?
— Получил, и, должен признаться, не без удивления, — ответил Генрих, оглядываясь с некоторым недоверием, рассеявшимся, впрочем, очень быстро.
— И не без тревоги, не правда ли?
— Сознаюсь, мадам. Однако, несмотря на то что я окружен беспощадными врагами и еще более опасными друзьями, я вспомнил, как однажды в ваших глазах светилось великодушие — это было в вечер нашей свадьбы; и как в другой раз в них засияла звезда мужества — это было вчера, в день, предназначенный для моей смерти.
— Итак, месье? — спросила, улыбаясь, Маргарита, своего мужа, видимо, старавшегося проникнуть в ее душу.
— Итак, мадам, я вспомнил это и, прочитав вашу записку с предложением явиться к вам, тотчас сказал себе: безоружному узнику, королю Наваррскому, оставшемуся без друзей, нет другого средства погибнуть с блеском, смертью достопамятной, как умереть от предательства собственной жены, я и пришел.
— Сир, вы будете говорить по-другому, — ответила Маргарита, — когда узнаете, что все происходящее в данную минуту — дело рук женщины, которая вас любит и… которую любите вы.
В ответ на эти слова Генрих Наваррский чуть попятился, и его серые проницательные глаза взглянули из-под черных бровей на Маргариту вопросительно и с любопытством.
— О, успокойтесь! — улыбнулась королева. — Я вовсе не собираюсь утверждать, что эта женщина — я.
— Однако, мадам, ведь вы велели передать мне ключ? Ведь это же ваш почерк?
— Да, я признаю, что это мой почерк, не отрицаю и того, что эта записка от меня. А ключ — это уж другое дело. Достаточно вам знать, что, прежде чем дойти до вас, он побывал в руках четырех женщин.
— Четырех?! — изумленно воскликнул Генрих.
— Да, четырех, — сказала королева, — в руках королевы-матери, баронессы де Сов, Жийоны и моих.
Генрих Наваррский задумался над этой загадкой.
— Давайте говорить серьезно и, прежде всего, откровенно, — предложила Маргарита. — Сегодня пронесся слух, что вы, ваше величество, дали согласие отречься от протестантского вероисповедания. Так ли это?
— Слух этот неверен, мадам; я еще не давал согласия.
— Но вы уже решились?
— Вернее, я обдумываю этот вопрос. Что делать, если тебе двадцать лет и ты почти король? Есть вещи, которые стоят католической обедни.
— И в числе этих вещей — жизнь, не правда ли?
Генрих не удержался от улыбки.
— Сир, вы недоговариваете вашей мысли! — продолжала Маргарита.
— Я не могу говорить все своим союзникам; а мы, как вам известно, пока только союзники; если бы вы были и союзницей, и…
— И женой, хотите вы сказать, да?
— Да, и женой.
— Тогда бы?
— Тогда, пожалуй, было бы другое; я, может быть, стремился бы остаться королем гугенотов, каким меня считают… Теперь я должен быть доволен, если сохраню жизнь.
Маргарита посмотрела на него так странно, что возбудила бы подозрения в человеке не такого тонкого ума, как Генрих Наваррский.
— И вы уверены, что этого достигнете? — спросила она.
— Более или менее, — ответил Генрих. — Вы знаете, мадам, что в здешнем мире никогда нельзя быть уверенным ни в чем.
— Но верно то, — подтвердила Маргарита, — что вы, ваше величество, обнаруживаете такую умеренность и такое бескорыстие в своих делах, что, отказавшись от короны, отказавшись от веры, вы, вероятно, откажетесь, на что некоторые надеются, и от своего союза с французской принцессой.
В эти слова было вложено такое глубокое значение, что Генрих вздрогнул, но мгновенно подавил свое волнение:
— Мадам, соблаговолите припомнить, что в данную минуту я не обладаю свободой воли. Следовательно, я поступлю так, как мне прикажет король Французский. Если бы в таком вопросе, где дело идет ни много ни мало как о моем престоле, о моей чести и о моей жизни, спросили моего мнения, я предпочел бы не строить свое будущее на правах нашего насильственного брака, а запрятать себя в каком-нибудь замке и охотиться или в каком-нибудь монастыре и каяться в грехах.
Этот спокойный отказ от своих королевских прав, это отречение от мирских дел испугали Маргариту. Ей пришла мысль, что расторжение их брака уже согласовано между Карлом IX, Екатериной и королем Наваррским. Почему бы им не обмануть ее и не принести в жертву? Потому только, что она сестра одного и дочь другой? Опыт научил ее, что основывать на этом свою личную безопасность ей нельзя. Честолюбие заговорило в сердце молодой женщины, или, вернее, молодой королевы, которая стояла настолько выше слабодушия обычной женщины, что не могла ему поддаться и поступиться чувством собственного достоинства; да и у каждой женщины, даже заурядной, когда она в действительности любит, любовь несовместима с унижением, потому что настоящая любовь тоже честолюбива.
— Ваше величество, как видно, не очень верит в звезду, сияющую над головой каждого монарха, — сказала Маргарита с насмешливым пренебрежением.
— Ах! Я напрасно стал бы разыскивать свою звезду в такое время; ее закрыла грозовая туча, которая сейчас грохочет надо мной.
— А если женщина своим дыханием разгонит эту тучу и поможет вам увидеть вашу звезду более яркой, чем это было раньше?
— Это очень трудно, — ответил Генрих.
— Вы отрицаете самое существование такой женщины?
— Нет, я только отрицаю ее силу.
— Вы разумеете ее волю?
— Я сказал — силу, и повторяю это. Женщина только тогда по-настоящему сильна, когда любовь и личный интерес действуют в ней с равной силой; когда же ею движет только одно из этих чувств, то женщина так же уязвима, как Ахиллес. А если я не заблуждаюсь, то на любовь данной женщины я лично рассчитывать не могу?
Маргарита промолчала.
— Послушайте, — продолжал Генрих Наваррский, — при последнем ударе колокола на Сен-Жермен-Л’Осеруа вы, вероятно, стали думать о том, как вам отвоевать себе свободу, которую другие сделали залогом истребления моих сторонников. Мне же пришлось думать, как спасти собственную жизнь. Это было самым важным… Я отлично сознаю, что Наварра потеряна для нас, но Наварра — пустяки в сравнении со свободой, вернувшей вам возможность говорить громко в своей комнате; а вы не смели этого делать в те времена, когда вас кто-то подслушивал в кабинете.
Несмотря на напряженное раздумье, Маргарита невольно улыбнулась. Король Наваррский встал, собираясь уходить, так как был двенадцатый час ночи и в Лувре все уже спали или, во всяком случае, делали вид, что спят.
Генрих Наваррский сделал три шага к двери, но вдруг остановился, как будто лишь сейчас вспомнив то обстоятельство, которое и привело его сюда.
— Да! Вы, может быть, хотели что-нибудь сказать мне, — спросил Генрих, — или вы только желали предоставить мне возможность поблагодарить вас за ту отсрочку, которую вчера дало мне ваше мужественное появление в оружейной палате короля? Не отрицаю, что это было очень кстати, и вы, как некая античная богиня, спустились на место действия в самую нужную минуту, чтобы спасти мне жизнь.
— Несчастный! — сказала Маргарита, понизив голос и хватая мужа за руку. — Как вы не понимаете, что ничто не спасено — ни ваша свобода, ни ваша корона, ни ваша жизнь! Слепой! Безумец! Жалкий безумец! Неужели в моем письме вы не увидели ничего, кроме простого назначения свидания? Неужели вы вообразили, что оскорбленная вашей холодностью Маргарита желает получить удовлетворение?
— Да, признаюсь, что… — начал было изумленный Генрих.
Маргарита непередаваемым, особенным движением пожала плечами.
В это мгновение послышался странный звук, точно чем-то острым царапали потайную дверь.
Маргарита подвела к ней короля Наваррского.
— Слушайте, — сказала она.
— Королева-мать выходит из своих покоев, — сказал чей-то прерывающийся от страха голос, и Генрих тотчас узнал голос баронессы де Сов.
— Куда она идет? — спросила Маргарита.
— К вашему величеству.
Быстро удаляющийся шелест шелкового платья дал знать, что баронесса убежала.
— Ого! — произнес Генрих Наваррский.
— Я так и знала, — сказала Маргарита.
— Я тоже опасался этого, — ответил Генрих, — и вот доказательство, глядите.
Быстрым движением руки он расстегнул черный бархатный колет, и Маргарита увидала тонкую стальную кольчугу и длинный миланский кинжал, который тотчас же сверкнул в руке у Генриха, как змея в лучах солнца.
— Вряд ли здесь помогут кинжал и панцирь! — воскликнула Маргарита. — Спрячьте, сир, спрячьте ваш кинжал: да, это королева-мать! Но королева-мать — одна.
— А все же…
— Замолчите! Я слышу — вот она!
И нагнувшись к уху Генриха, она сказала ему шепотом какие-то слова, которые он выслушал внимательно, но с удивлением, и в ту же минуту исчез за пологом кровати.
Маргарита с легкостью пантеры метнулась к кабинету, где, весь дрожа, сидел Ла Моль, отперла дверь, в темноте нашла молодого человека и сжала его руку.
— Тише! — шепнула Маргарита, наклоняясь к нему так близко, что Ла Моль почувствовал на своем лице влажное веяние ее теплого, душистого дыхания. — Тише!
Затем она вернулась к себе в комнату, затворила дверь, распустила волосы, разрезала кинжальчиком шнурки на платье и бросилась в постель.
И вовремя: в замке потайной двери уже поворачивали ключ. У Екатерины Медичи были запасные ключи от всех дверей в Лувре.
— Кто там? — крикнула Маргарита, услыхав, как Екатерина приказывала четырем сопровождавшим ее дворянам сторожить за дверью.
Маргарита, одетая в белый пеньюар, как будто перепуганная неожиданным вторжением в ее комнату, выскочила из-за полога на приступок кровати и сделала такое изумленное лицо при виде Екатерины, что обманула даже эту флорентийку; затем подошла к матери и поцеловала ей руку.
IV
ВТОРАЯ БРАЧНАЯ НОЧЬ
Екатерина с необычайной быстротой оглядела комнату. Бархатные ночные туфельки на приступке кровати, разбросанное по стульям одеяние Маргариты, сама Маргарита, протиравшая глаза, чтобы очнуться от сна, — все убедило Екатерину, что дочь ее до этого спала.
Королева-мать улыбнулась как женщина, преуспевшая в своих намерениях, придвинула к себе кресло и сказала:
— Садитесь, Маргарита, давайте побеседуем.
— Мадам, я слушаю.
— Пора, дочь моя, — произнесла Екатерина, прикрывая глаза, по примеру людей, которые что-то обдумывают или скрывают, — пора понять вам, как мы жаждем, ваш брат и я, сделать вас счастливой.
Для тех, кто знал Екатерину, такое вступление звучало угрожающе.
«Что-то она скажет?» — подумала Маргарита.
— Конечно, — продолжала флорентийка, — выдавая вас замуж, мы совершали одно из тех политических деяний, какие диктуются интересами государства. Но надо сказать вам, бедное дитя, мы не предполагали, что нелюбовь короля Наваррского к вам, молодой, красивой, обольстительной женщине, окажется до такой степени непреодолимой.
Маргарита встала и, запахнув пеньюар, сделала матери чинный реверанс.
— Я только сегодня вечером узнала, — продолжала королева-мать, — иначе я зашла бы к вам раньше… узнала, что ваш муж далек от мысли оказать вам те знаки внимания, какие подобают не только красивой женщине, но и принцессе королевской крови.
Маргарита вздохнула, и Екатерина, поощренная немым согласием, продолжала свою речь:
— То обстоятельство, что король Наваррский на глазах у всех имеет связь с одной из моих придворных дам, влюблен в нее до неприличия, пренебрегает любовью женщины, которую благоволили дать ему в супруги, — это несчастье; но помочь в нем мы, всемогущие, бессильны, хотя самый последний в нашем королевстве дворянин наказал бы за это своего зятя, вызвав на поединок или приказав вызвать его своему сыну.
Маргарита потупила взор.
— Уже давно, дочь моя, по вашим заплаканным глазам, по вашим резким выходкам против этой Сов я вижу, что рана в вашем сердце сочится кровью уже не тайно, внутри вас, несмотря на все ваши старания скрыть ее.
Маргарита вздрогнула: полог кровати чуть всколыхнулся, но, к счастью, Екатерина этого не заметила.
— Эту рану, — говорила она, усиливая сочувственную нежность тона, — эту рану, дитя мое, может исцелить лишь материнская рука. Те, кто, надеясь составить ваше счастье, решил заключить ваш брак, теперь тревожатся за вас, видя, как Генрих Наваррский каждую ночь попадает не в ту комнату; те, кто не может допустить, чтобы женщину, исключительную по красоте, общественному положению и своим достоинствам, непрестанно оскорблял какой-то королек своим пренебрежением к ней самой и к продолжению ее потомства; и, наконец, те, кто видит, что с первым ветром, который покажется ему попутным, этот безрассудный, дерзкий человек повернется против нашего семейства и выгонит вас из дому, — разве все эти люди не имеют права, отделив его судьбу от вашей, так обеспечить вашу будущность, чтобы она была наиболее достойна вас и вашего общественного положения?
— Мадам, — ответила Маргарита, — несмотря на все ваши замечания, проникнутые материнской любовью и наполняющие меня чувством радости и гордости, я все же возьму на себя смелость доказать вашему величеству, что король Наваррский действительно мне муж.
Екатерина вспыхнула от гнева и, наклонившись к Маргарите, сказала:
— Это он-то вам муж?! Разве одного церковного благословения достаточно, чтобы стать мужем и женой? Разве брак освящается только молитвами священника? Он вам муж! Если бы вы, дочь моя, были баронессой де Сов, вы могли бы дать мне такой ответ. Мы ждали от него совсем другого, а король Наваррский, с той самой поры как вы оказали ему честь, назвав себя его женой, передал все права жены другой. Идемте сию же минуту! — сказала Екатерина, повышая голос. — Идемте со мной вместе: вот этот ключ откроет дверь в комнату баронессы, и вы увидите.
— Тише, мадам, ради Бога, тише! — сказала Маргарита. — Во-первых, вы ошибаетесь, а во-вторых…
— Что?
— Вы разбудите моего мужа…
Маргарита с томной грацией встала и, распустив полы пеньюара с короткими рукавами, обнажавшими ее точеные, действительно царственные руки, поднесла розовую восковую свечу к своей постели, раздвинула полог и, улыбаясь, показала матери на гордый профиль, черные волосы и приоткрытый рот короля Наваррского, лежавшего на смятой постели и, видимо, спавшего глубоким, мирным сном.
Екатерина, бледная, с блуждающим взглядом, отшатнулась назад всем телом, как будто у ее ног разверзлась бездна, и даже не вскрикнула, а глухо простонала.
— Как видите, — сказала Маргарита, — вам донесли неверно.
Екатерина взглянула на Маргариту, потом на Генриха. В ее лихорадочно работавшем мозгу представление об этом бледном, вспотевшем лбе, об этих глазах, чуть обведенных темными кругами, связалось с улыбкой Маргариты, и Екатерина в немой ярости закусила тонкие губы. Маргарита дала матери с минуту полюбоваться этой картиной, подействовавшей на нее, как голова Медузы, затем опустила полог, на цыпочках вернулась к матери и, сев на стул, спросила:
— Мадам, вы что-то сказали?
Флорентийка в течение нескольких секунд вглядывалась в молодую женщину, стараясь проверить ее искренность, но в конце концов острота взгляда Екатерины как бы притупилась о твердое спокойствие Маргариты, и королева-мать ответила только одним словом:
— Ничего.
И вышла из комнаты широким шагом.
Едва ее шаги затихли в глубине потайного хода, как полог кровати снова распахнулся, и Генрих Наваррский, с блестевшими глазами, дрожавшими руками и тяжело дыша, бросился на колени перед Маргаритой. На нем были только кольчуга и короткие с пуфами штаны, — понятно, что Маргарита, хотя и пожимала от души его руку, но, увидав его наряд, все же расхохоталась.
Целуя ей руки, Генрих мало-помалу от кистей рук переходил все выше…
— Сир, — сказала Маргарита, мягко отстраняясь, — вы разве забыли, что в эту минуту бедная женщина, которой вы обязаны жизнью, тоскует по вас и страдает? Направляя вас ко мне, — продолжала она шепотом, — баронесса де Сов принесла в жертву свою ревность, а может быть, она жертвует и своей жизнью — вы лучше всех должны бы знать, как страшен гнев моей матери.
Генрих Наваррский вздрогнул и, встав с колен, собрался уходить.
— Нет, подождите! — остановила его Маргарита с очаровательным кокетством. — Я подумала и успокоилась. Ключ был дан вам без дальнейших указаний, и вы вольны отдать мне предпочтение на этот вечер.
— Я отдаю его вам, Маргарита, но только будьте добры забыть…
— Тише, сир, тише! — шутя повторила королева фразу, сказанную десять минут назад своей матери. — Вас слышно в кабинете, а так как я еще не совсем свободна, то попрошу вас говорить не так громко.
— Эге! — сказал Генрих, посмеиваясь и немного хмурясь. — Верно, я и забыл, что, по всей вероятности, не мне суждено закончить эту увлекательную сцену. Этот кабинет…
— Войдемте в него, сир, — предложила Маргарита, — я хочу иметь честь представить вам одного храброго дворянина, раненного во время избиений, когда он шел в Лувр предупредить ваше величество о грозившей вам опасности.
Королева подошла к двери в кабинет, а за ней — король Наваррский.
Дверь отворилась, и Генрих в изумлении остановился на пороге, увидав в этом кабинете всяких неожиданностей незнакомого мужчину.
Но Ла Моль был озадачен еще больше, неожиданно столкнувшись лицом к лицу с королем Наваррским. Заметив это, король иронически взглянул на Маргариту, но она невозмутимо выдержала его взгляд.
— Сир, — сказала Маргарита, — я боюсь, как бы не убили даже здесь, в моих покоях, этого дворянина, преданного слугу вашего величества, поэтому я отдаю его под ваше покровительство.
— Ваше величество, — сказал молодой человек, вступая в разговор, — я граф Лерак де Ла Моль, тот самый, кого вы ждали. Я был рекомендован вам несчастным Телиньи, убитым на моих глазах.
— Верно, верно, месье! — ответил Генрих. — Королева Наваррская передала мне от него письмо; а у вас не было письма от лангедокского губернатора?
— Да, сир, мне было поручено вручить его вашему величеству сейчас же по прибытии в Париж.
— Почему же вы этого не сделали?
— Я приходил в Лувр вчера вечером, но вы, ваше величество были так заняты, что не могли меня принять.
— Да, это правда, — сказал король, — но вы могли бы попросить кого-нибудь, чтобы мне передали это письмо.
— Я получил приказание от губернатора, господина д’Ориака, отдать письмо только в собственные руки вашего величества. По его уверению, письмо содержало настолько важное сообщение, что господин д’Ориак не решался доверить его простому гонцу.
Взяв от Ла Моля письмо и прочитав его, король Наваррский сказал:
— Действительно, в нем мне предлагают покинуть двор и уехать в Беарн. Господин д’Ориак принадлежит к числу моих друзей, хотя он сам католик и, занимая пост губернатора, вероятно, предвидел то, что затем произошло. Святая пятница! Почему вы мне не отдали это письмо три дня назад?
— Потому что, как я уже имел честь доложить вашему величеству, несмотря на всю мою поспешность, я смог прибыть в Париж только вчера.
— Досадно, досадно! — тихо произнес король. — Сейчас мы были бы в безопасности, либо в Ла-Рошели, либо на какой-нибудь равнине во главе двух или трех тысяч всадников.
— Сир, что было, то прошло, — вполголоса сказала Маргарита, — не стоит досадовать на прошлое и терять на это время, сейчас надо принимать наилучшее решение для будущего.
— Значит, на моем месте вы бы еще надеялись на что-то? — спросил Генрих, не спуская с Маргариты испытующего взгляда.
— Конечно: я бы смотрела на это дело как на игру в мяч до трех очков, где я проиграла пока только первое очко.
— Ах, мадам, — прошептал Генрих, — если бы я был уверен, что вы играете в доле со мной!..
— Если бы я собиралась играть на стороне ваших противников, — с упреком заметила Маргарита, — мне кажется, я давно могла бы это сделать.
— Справедливо, — ответил Генрих, — я неблагодарен, и вы верно сказали, что еще можно все исправить, и сегодня же.
— Увы, сир, — заметил Ла Моль, — я лично желаю вашему величеству всяческой удачи, но сегодня с нами нет адмирала.
Генрих Наваррский улыбнулся хитрой мужицкой улыбкой, которую не понимали при дворе до тех пор, пока он не стал французским королем.
— Однако, мадам, — заговорил он, внимательно разглядывая Ла Моля, — этот дворянин, оставаясь здесь, должен до крайности стеснять вас, да и сам подвергается опасным неожиданностям. Что вы собираетесь с ним делать?
— Сир, я вполне согласна с вами, но не можем же мы вывести его из Лувра?
— Трудновато.
— Сир, а не мог бы господин Ла Моль найти себе приют где-нибудь у вас?
— Увы, мадам! Вы обращаетесь ко мне, как будто я еще король гугенотов и у меня есть свой народ. Вы знаете, что я стал уже наполовину католиком и никакого народа у меня нет.
Всякая другая женщина, но не Маргарита, поторопилась бы сразу заявить: «Да и он католик!» Но королеве хотелось, чтобы Генрих Наваррский сам напросился на то, чего она ждала от него. А Ла Моль, видя сдержанность своей покровительницы и не зная, где найти опору на скользкой почве французского двора, тоже промолчал.
— Вот как! — заговорил Генрих, перечитав письмо, привезенное Ла Молем. — Провансальский губернатор пишет мне, что ваша матушка была католичкой и что отсюда его дружба к вам.
— Граф, вы что-то говорили мне о вашем обете переменить вероисповедание, — сказала Маргарита, — но у меня в голове все спуталось; помогите же мне, господин Ла Моль. Ваше намерение как будто совпадает с желаниями короля Наваррского.
— Да, но вы, ваше величество, так равнодушно отнеслись к моим объяснениям по этому поводу, что я не осмелился…
— Потому что меня это никоим образом не касалось. Объясните все королю.
— Так что это за обет? — спросил король Наваррский.
— Ваше величество, — сказал Ла Моль, — когда меня преследовали убийцы, я был почти безоружен и еле жив от ран, и мне вдруг показалось, будто тень моей матери с крестом в руке ведет меня в Лувр. Тогда я дал обет: в случае спасения моей жизни принять веру моей матери, которой Бог позволил встать из могилы, чтоб указать мне путь к спасению во время этой страшной ночи. И вот я нахожусь под покровительством и французской принцессы, и короля Наваррского. Мою жизнь спасло чудо; мне остается исполнить свой обет, сир. Я готов стать католиком.
Генрих Наваррский нахмурил брови; он сам был скрытен и втайне допускал возможность отречься по расчету, но очень недоверчиво относился к возможности отречься по убеждению.
«Король не хочет брать на себя заботу о моем раненом», — подумала Маргарита.
При этом столкновении двух противоположных изъявлений чужой воли Ла Моль растерялся и оробел. Он чувствовал себя, не зная почему, в смешном положении. Маргарита с женской деликатностью вывела его из затруднительной ситуации.
— Сир, — сказала она, — мы забываем, что этот несчастный раненый нуждается в покое. Я сама так хочу спать, что еле держусь на ногах… Ну вот, вы опять!..
Действительно, Ла Моль снова побледнел при последних словах Маргариты, которые истолковал по-своему.
— Так что же, мадам, — сказал Генрих, — дело просто: дадим покой графу Ла Молю.
Молодой человек обратил к Маргарите молящий взор и, несмотря на присутствие обоих величеств, добрался до стула и сел, разбитый усталостью и душевной болью.
Маргарита поняла, сколько любви скрывалось в его взгляде и сколько отчаяния — в этой слабости.
— Сир, — сказала она, — этот молодой дворянин ради своего короля подвергал опасности собственную жизнь и был ранен, когда бежал в Лувр, чтобы известить вас о смерти адмирала и Телиньи, поэтому вашему величеству подобает оказать ему честь, за которую он будет признателен всю жизнь.
— Какую же, мадам? — спросил Генрих Наваррский. — Приказывайте, я готов исполнить.
— Вы, ваше величество, можете спать на этом диване, а граф Ла Моль ляжет у вас в ногах. Я же, с разрешения моего августейшего супруга, позову Жийону и лягу в свою постель; клянусь вам, сир, что я нуждаюсь в отдыхе не меньше любого из нас троих.
Генрих Наваррский был человек умный, даже очень, что отмечали позже как его друзья, так и враги; он понял, что эта женщина, прогоняя его с супружеского ложа, имела право так поступить за равнодушие, какое проявлял он к ней до сей поры; Маргарита же, несмотря на его холодность, несколько минут назад спасла ему жизнь. Поэтому Генрих, отбросив самолюбие, ответил просто:
— Мадам, если господин Ла Моль в состоянии дойти до моих покоев, я уступлю ему мою постель.
— Да, сир, — сказала Маргарита, — но в настоящее время ваши покои небезопасны ни для вас, ни для него, и осторожность требует, чтобы вы, ваше величество, остались здесь до завтра.
Не дожидаясь ответа короля, она позвала Жийону, распорядилась принести подушки и устроить в ногах у короля постель Ла Молю, который был так счастлив и доволен оказанной ему честью, что — можно сказать наверное — позабыл о своих ранах.
Маргарита сделала королю почтительный реверанс, вернулась к себе в спальню, заперла все двери на задвижки и улеглась в постель.
«Утром, — сказала она себе, — Ла Моль должен иметь в Лувре своего защитника, а тот, кто сегодня был к этому глух, завтра раскается».
Затем, Маргарита поманила Жийону, ожидавшую последних приказаний, и, когда та подошла, сказала шепотом:
— Жийона, завтра надо сделать так, чтобы у моего брата, герцога Алансонского, непременно был какой-нибудь предлог прийти сюда до восьми часов утра.
На башенных часах Лувра пробило два часа.
Ла Моль несколько минут поговорил с королем о политике, но Генрих быстро задремал и наконец раскатисто захрапел, точно спал у себя в Беарне на своей кожаной постели.
Ла Моль, быть может, последовал бы примеру короля и заснул, но Маргарита не спала, все время ворочалась в постели с боку на бок, и этот шорох тревожил юношу, отгоняя сон.
— Он очень молод, — шептала Маргарита во время бессонницы, — и очень робок; но надо еще посмотреть, не будет ли он и смешон? И все-таки у него красивые глаза… хорошо сложен, много обаяния… А вдруг окажется, что он трус! Он бежал… он отрекается от веры… досадно, а сон начался так хорошо. Ну, что ж… Предоставим все течению событий и отдадимся на волю троякого бога безрассудной Анриетты.
Только к рассвету заснула Маргарита, шепча: «Eros — Cupido — Amor».
V
ЧЕГО ХОЧЕТ ЖЕНЩИНА, ТОГО ХОЧЕТ БОГ
Маргарита не ошиблась: Екатерина несомненно понимала, что с ней разыгрывают комедию, видела ее интригу, но не в ее силах было изменить развязку, и злоба, скопившаяся у нее в душе, должна была на кого-нибудь излиться. Вместо того чтобы пойти к себе, королева-мать направилась к своей придворной даме.
Баронесса де Сов ждала двух посетителей — Генриха Наваррского и королеву-мать: первого — с надеждой, вторую — с большим страхом. Полуодетая, она лежала в постели, а Дариола сторожила в передней. Послышался лязг ключа в замочной скважине, затем приближение чьих-то медленных шагов, можно бы сказать — тяжелых, если бы их не заглушал толстый ковер. Баронесса ясно различила, что это не легкая, быстрая походка короля Наваррского, и тотчас у нее мелькнуло подозрение, что кто-то не позволил Дариоле предупредить ее; опершись на руку, напрягая слух и зрение, Шарлотта стала ждать.
Портьера приподнялась, и молодая женщина затрепетала, увидев Екатерину Медичи.
Екатерина внешне была спокойна; но баронесса де Сов, изучавшая ее в течение двух лет, почувствовала, сколько за этим наружным спокойствием таится мрачных замыслов, а может быть, жестоких планов мести.
Увидав Екатерину, баронесса хотела было вскочить с кровати, но королева-мать знаком приказала ей не двигаться, и бедная Шарлотта застыла на месте, собирая все силы своей души, чтобы выдержать надвигавшуюся грозу.
— Вы передали ключ королю Наваррскому? — спросила Екатерина спокойно, и только губы ее становились все бледнее, пока она произносила эту фразу.
— Да, ваше величество… — ответила Шарлотта, тщетно стараясь придать своему голосу ту же твердость, какая слышалась у королевы-матери.
— И вы с ним виделись?
— С кем?
— С королем Наваррским.
— Нет, ваше величество, но жду его, и, услыхав, что кто-то поворачивает ключ в моей двери, я даже подумала, что это он.
Получив такой ответ, говоривший или о полной откровенности баронессы, или о замечательной способности притворяться, Екатерина слегка вздрогнула. Ее пухлая короткая рука сжалась в кулак.
— А все-таки ты знала, — со злобной усмешкой сказала Екатерина, — знала наверное, Карлотта, что в эту ночь король Наваррский не придет.
— Кто, я, ваше величество? Я… знала? — воскликнула Шарлотта, отлично разыгрывая удивление.
— Да, ты знала.
— Он не придет только в том случае, если он умер! — ответила молодая женщина, затрепетав от одного этого предположения.
Лишь твердая уверенность, что она будет жертвой страшной мести, если ее предательство откроется, заставила Шарлотту лгать так смело.
— А ты, случайно, не писала королю Наваррскому? — спросила Екатерина, все так же посмеиваясь злым и беззвучным смехом.
— Нет, мадам, — ответила Шарлотта на редкость чистосердечным тоном, — мне помнится, ваше величество не приказывали этого?
Наступила минута молчания, Екатерина смотрела на баронессу, как змея на птичку — свою жертву.
— Ведь ты воображаешь, что ты красива, — сказала Екатерина. — Воображаешь, что ты ловка, не так ли?
— Нет, мадам, — ответила баронесса, — я знаю только одно: вы, ваше величество, бывали крайне снисходительны ко мне, когда заходил разговор о моей ловкости и красоте.
— Ты ошибалась, если так думала, — запальчиво сказала Екатерина, — а я лгала, если так говорила. Ты дурнушка и дурочка в сравнении с моей дочерью Марго.
— Вот это верно, мадам! — ответила Шарлотта. — И я даже не стану этого отрицать — тем более при вас.
— Поэтому-то, — продолжала Екатерина, — король Наваррский и любит мою дочь несравненно больше, чем тебя. А ведь это не то, чего хотела ты, и не то, о чем мы сговорились.
— Увы, ваше величество! — сказала баронесса де Сов и зарыдала, на этот раз без всякого насилия над собой. — Я очень несчастна, если это так.
— А это так, — ответила Екатерина, вонзая в сердце баронессы свои глаза, как два кинжала.
— Но кто же мог вам это внушить? — спросила Шарлотта.
— Сойди вниз, pazza[4], к королеве Наваррской: там ты найдешь своего любовника.
— О-о! — всхлипнула де Сов.
Екатерина пожала плечами:
— А ты, чего доброго, ревнива.
— Я? — переспросила баронесса, собирая последние силы.
— Да, ты! Я с удовольствием посмотрела бы, какова ревность у француженки.
— Но, ваше величество, — отвечала баронесса, — я могла бы ревновать только из самолюбия, — как же иначе? А я люблю короля Наваррского лишь потому, что это надо, чтобы услужить вашему величеству.
Несколько секунд глаза Екатерины смотрели испытующе.
— Все, что ты говоришь, в конце концов может быть и правдой, — сказала она тихо.
— Ваше величество, вы читаете в моей душе.
— А мне ли предана эта душа?
— Приказывайте, ваше величество, и вы убедитесь в этом.
— Хорошо, Карлотта! Но раз ты служишь мне, то эта служба требует, чтобы ты оставалась влюбленной в короля Наваррского; а главное — очень ревнивой, такой, как бывают ревнивы итальянки.
— А как ревнуют итальянки? — спросила Шарлотта.
— Это я расскажу тебе потом, — ответила Екатерина.
И, кивнув головой, она вышла так же медленно и молча, как вошла. Ее глаза с расширенными и светлыми зрачками, как у пантеры или кошки, привели Шарлотту в такое замешательство, что в момент ухода королевы-матери она была не в силах произнести ни слова, старалась даже не дышать и только тогда передохнула, когда услышала звук захлопнувшейся двери, и Дариола пришла сказать, что страшный признак наконец исчез.
— Дариола, придвинь кресло к моей постели и посиди со мной, пожалуйста, а то я боюсь оставаться ночью одна.
Дариола исполнила ее желание, но, несмотря на общество своей горничной, всю ночь сидевшей около нее, несмотря на свет лампы, которую для большего спокойствия оставили гореть, баронесса заснула лишь под утро — так долго еще гудел в ее ушах металлический голос Екатерины.
Маргарита хотя заснула на рассвете, но проснулась сразу же, как только раздались звуки труб и донесся лай собак. Она немедля поднялась с постели и стала одеваться, придав своему наряду намеренно домашний вид. Затем позвала своих придворных дам и распорядилась пригласить в переднюю дворян из свиты короля Наваррского; после этого, открыв дверь в кабинет, где находились под замком Генрих Наваррский и Ла Моль, она тепло приветствовала взглядом молодого человека и обратилась к мужу:
— Послушайте, сир, внушить моей матери то, чего нет, — это еще не все: вам надо убедить весь двор, что между нами существует полное согласие. Но успокойтесь, — смеясь, прибавила Маргарита, — и хорошенько запомните мои слова, почти торжественные в этой обстановке: сегодня я в первый и последний раз подвергаю ваше величество такому мучительному испытанию.
Король Наваррский улыбнулся и приказал впустить дворян. В то время как они его приветствовали, он сделал вид, будто лишь сейчас заметил, что его плащ остался на постели королевы, извинился перед ними за свой неоконченный туалет, взял из рук смущенной Маргариты плащ и, накинув на левое плечо, застегнул драгоценной пряжкой. Затем, обратясь к дворянам, спросил их о городских и дворцовых новостях.
Маргарита краем глаза наблюдала на лицах придворных едва заметное выражение удивления по поводу вдруг обнаружившейся близости между королевой и королем Наварры; в это время явился лакей и доложил о приходе герцога Алансонского.
Жийона заманила его очень просто: ей было достаточно сказать ему, что король Наваррский провел ночь у своей жены.
Франсуа вошел с такой стремительностью, что, расталкивая толпившихся придворных, чуть не сбил с ног нескольких из них. Прежде всего он оглядел Генриха и уже после — Маргариту. Генрих Наваррский любезно поклонился; Маргарита придала своему лицу выражение полного блаженства.
Затем герцог окинул комнату беглым, но пытливым взглядом: он заметил и раздвинутый полог кровати, и смятую двуспальную подушку в изголовье, и шляпу короля, лежавшую на стуле.
Герцог побледнел, но тотчас справился с собой.
— Брат Генрих, вы придете сегодня утром играть с королем в мяч? — спросил он.
— Разве король сделал мне честь и выбрал меня своим партнером? — спросил в свою очередь Генрих Наваррский. — Или это только выражение вашей любезности ко мне, любезности моего шурина?
— Совсем нет, король не говорил об этом, — ответил, немного смешавшись, герцог, — но ведь обычно он играет с вами?
Генрих Наваррский усмехнулся: столько событий, и очень важных, случилось со времени последней их игры, что было бы неудивительно, если бы Карл IX переменил своих партнеров.
— Брат Франсуа, я приду! — улыбаясь, сказал Генрих.
— Приходите, — ответил герцог.
— Вы уже уходите? — спросила Маргарита.
— Да, сестра.
— Вы торопитесь?
— Очень.
— А если я попрошу вас уделить мне несколько минут?
Маргарита так редко обращалась к брату с подобной просьбой, что он глядел на нее, то краснея, то бледнея.
«О чем она будет говорить с ним?» — подумал Генрих, удивленный не менее, чем герцог.
Маргарита, точно догадываясь о мыслях своего супруга, обернулась к нему и сказала с очаровательной улыбкой:
— Месье, если вам угодно, вы можете идти к его величеству. Тайна, которой я собираюсь поделиться с моим братом, вам уже известна, а мою вчерашнюю просьбу к вам, связанную с этой тайной, вы почти отвергли. Я не хотела бы вторично утруждать вас, повторяя свое желание, высказанное вам лично и, видимо, неприемлемое для вашего высочества.
— Что такое? — спросил Франсуа, с удивлением глядя на обоих.
— Так-так! Я понимаю, мадам, что это значит, — сказал Генрих, краснея от досады. — Поверьте, я очень сожалею, что больше не свободен в своих действиях. Но хотя я не могу предоставить графу де Ла Молю надежное убежище у себя лично, я вместе с вами готов препоручить моему брату, герцогу Алансонскому, лицо, которое вас интересует. Быть может, даже, — прибавил он, еще сильнее подчеркивая смысл последних слов, — быть может, брат мой найдет и такой выход, который позволит вам оставить господина Ла Моля… здесь… близ вас… что было бы лучше всего. Не правда ли, мадам?
«Отлично! Отлично! — сказала про себя Маргарита. — Вдвоем они сделают то, чего не сделает никто из них в отдельности».
Она отворила дверь в кабинет и вывела раненого Ла Моля, предварительно сказав Генриху Наваррскому:
— Сир, вы должны объяснить моему брату, по каким соображениям мы принимаем участие в графе Ла Моле.
Генрих, попав в ловушку, рассказал Франсуа, ставшему полугугенотом из политического соперничества, как Генрих стал полукатоликом из политического расчета, о том, как Ла Моль прибыл в Париж, пришел в Лувр, чтобы передать письмо от д’Ориака, и был ранен.
Когда герцог обернулся, перед ним стоял Ла Моль, только что вышедший из кабинета.
Франсуа, видя перед собой молодого человека, красивого и бледного, вдвойне пленительного и бледностью, и красотой, почувствовал в душе новый страх. Маргарита дразнила в нем одновременно и самолюбие, и ревность.
— Брат мой, — сказала Маргарита, — я отвечаю вам за то, что этот молодой дворянин будет полезен каждому, кто сумеет извлечь из него пользу. Если вы примете его в число своих людей, он будет иметь могущественного покровителя, а вы — преданного слугу. В теперешнее время, брат мой, надо окружать себя надежными людьми! В особенности, — прибавила она так тихо, чтобы ее слышал только герцог Алансонский, — в особенности тем, кто честолюбив и имеет несчастье быть только третьим наследным принцем Франции.
С этими словами Маргарита приложила палец к губам, показывая этим брату, что, несмотря на такое откровенное начало, она высказала еще далеко не все.
— Кроме того, — продолжала она, — вопреки мнению Генриха, вы, может быть, найдете неудобным, чтобы этот молодой человек продолжал жить так близко от моей комнаты?
— Сестра, — с живостью проговорил Франсуа, — граф де Ла Моль, если, конечно, это ему подходит, через полчаса будет водворен в мои покои, где, я думаю, ему нечего бояться. Пусть только он меня полюбит — я-то буду его любить.
Франсуа лгал, так как он уже возненавидел этого Ла Моля.
«Хорошо, хорошо… я, значит, не ошиблась! — говорила про себя Маргарита, увидав, как сдвинулись брови короля Наваррского. — Оказывается, чтобы направить их обоих к нужной цели, надо возбудить в них соперничество. — Потом, заканчивая свою мысль, прибавила: „Вот, вот, отлично, Маргарита!“ — сказала бы Анриетта».
Действительно, через каких-нибудь полчаса Ла Моль, выслушав строгие наставления Маргариты и поцеловав край ее платья, уже всходил довольно бодрым для раненого шагом по лестнице к покоям герцога Алансонского.
Прошло дня три; за это время между Генрихом Наваррским и его женой, видимо, было достигнуто полное согласие. Генрих получил разрешение перейти в католицизм не публично, а отречься от протестантизма только личному духовнику Карла IX, и каждое утро ходил к обедне, которую служили в Лувре. Каждый вечер неукоснительно он шел к своей жене, входил в главную дверь ее покоев, несколько минут беседовал с женой, затем выходил потайным ходом и поднимался по лестнице к баронессе де Сов, которая, конечно, рассказала ему о посещении Екатерины и о неминуемой опасности, ему грозившей. Генрих, получая сведения с двух сторон, еще больше насторожился по отношению к Екатерине, а в особенности потому, что выражение ее лица становилось все более приветливым. Дело дошло до того, что однажды утром ее бледные уста улыбнулись ему благожелательной улыбкой. В этот день Генрих почти ничего не ел, кроме яиц, которые варил сам, и пил только воду, зачерпнутую на его глазах прямо из Сены.
Избиение гугенотов продолжалось, хотя шло на убыль; резню произвели сразу в таких размерах, что количество гугенотов сильно сократилось. Огромное большинство было убито, многие успели бежать, кое-кто еще прятался.
Время от времени в том или другом квартале поднималась суматоха: это значило, что отыскали кого-нибудь из прятавшихся. Тогда несчастного или избивало все население квартала, или приканчивала небольшая кучка окрестных жителей — в зависимости от того, оказывалась ли жертва загнанной в какое-нибудь безвыходное место или могла спасаться бегством. В последнем случае бурная радость охватывала весь квартал, служивший местом действия; католики не только не утихомирились после исчезновения своих врагов, но сделались еще кровожаднее; казалось, что чем меньше оставалось гугенотов, тем больше ожесточались против них католики.
Карл IX с самого начала пристрастился к охоте на несчастных гугенотов; позже, когда охота такого рода стала для него самого недоступной, он с удовольствием наблюдал, как охотились другие.
Однажды, возвращаясь с игры в лапту, любимого его занятия наравне с охотой, он с сияющим лицом в сопровождении придворных зашел к матери.
— Матушка, — сказал он, целуя флорентийку, которая, заметив его радостное возбуждение, сейчас же постаралась разгадать его причину. — Матушка, хорошая новость! Смерть чертям! Знаете что? Пресловутый труп адмирала, оказывается, не исчез — его нашли!
— Вот как! — произнесла Екатерина.
— Да, да! Ей-Богу! Вы, как и я, думали что он достался на обед собакам? Вовсе нет. Мой народ, мой добрый, хороший народ придумал штуку: он вздернул адмирала на виселицу в Монфоконе.
Сперва их пыл Гаспара вниз поверг,
После чего был поднят он же вверх!
— И что же? — спросила Екатерина.
— А то, милая матушка, — ответил Карл IX, — что с тех пор, как я узнал о его смерти, мне очень захотелось повидать этого милягу. Погода отличная, все в цвету, воздух живительный, благоуханный. Я себя чувствую здоровым, как никогда; если вы хотите, мы сядем на лошадей и верхом поедем на Монфокон.
— Поехала бы с большой охотой, сын мой, только я еще раньше назначила одно свидание, которое мне не хотелось бы откладывать; кроме того, в гости к такому важному лицу, как адмирал, надо бы пригласить весь двор. Кстати, умеющим наблюдать это даст повод для любопытных заключений: увидим, кто поедет, а кто останется дома.
— Ваша правда, матушка! До завтра! Так будет лучше! Итак, вы приглашайте своих, я — своих… а лучше не будем приглашать никого Мы только объявим о поездке — таким образом, каждый будет свободен в своих действиях. До свидания, матушка! Пойду потрублю в рог.
— Карл, вы надорвете себя! Амбруаз Парэ все время вам говорит об этом, и совершенно справедливо; это очень вредное для вас занятие.
— Вот так так! Хорошо бы наверняка знать, что я умру только от этого. Я еще успел бы похоронить здесь всех, даже Анрио, хотя ему, по уверению Нострадамуса, предстоит наследовать нам всем.
Екатерина нахмурилась:
— Сын мой, не верьте тому, что очевидно невозможно, и берегите себя.
— Я протрублю всего-навсего две-три фанфары, только для того, чтобы повеселить моих собак — бедняги дохнут от скуки. Надо было натравить их на гугенотов, вот бы разгулялись!
С этими словами Карл IX вышел из комнаты матери, прошел в оружейную, снял со стены рог и затрубил с такой силой, что самому Роланду впору. Трудно было понять, как это слабое, болезненное тело и эти бледные губы могли производить такой мощный звук.
Екатерина сказала сыну правду: ее на самом деле ждало некое лицо. Через минуту после ухода Карла вошла одна из придворных дам и шепотом ей что-то сказала. Королева-мать улыбнулась, встала, поклонилась своим придворным и последовала за дамой.
Флорентиец Рене, с которым король Наваррский в самый вечер св. Варфоломея обошелся так дипломатично, только что вошел в молельню Екатерины Медичи.
— A-а, это вы, Рене! — сказала Екатерина. — Я ждала вас с нетерпением.
Рене поклонился.
— Вы получили вчера мою записку?
— Имел честь, ваше величество.
— Вы проверили заново, как я просила, гороскоп, составленный Руджери, который точно совпадает с предсказанием Нострадамуса в том, что все три мои сына будут царствовать?.. За последние дни обстоятельства так переменились, Рене, что я подумала: ведь и судьба могла стать милостивее.
— Мадам, — ответил Рене, покачав головой, — вашему величеству хорошо известно, что обстоятельства не могут изменить судьбы; наоборот, судьба направляет обстоятельства.
— Но вы все-таки возобновили жертвоприношения, да?
— Да, ваше величество, — ответил Рене, — повиноваться вам — мой долг.
— А каков результат?
— Все тот же, мадам.
— Как?! Черный ягненок все так же блеял три раза?
— Все так же, мадам.
— Предзнаменование трех страшных смертей в моей семье! — прошептала Екатерина.
— Увы! — произнес Рене.
— Что еще?
— Еще, мадам, во внутренностях обнаружилось то странное смещение печени, какое мы наблюдали в первых ягнятах, — то есть наклон в обратную сторону.
— Смена династии! Все то же, то же, то же… — шептала про себя Екатерина. — Однако, Рене, надо же бороться с этим!
Рене покачал головой:
— Я уже сказал вашему величеству: довлеет рок.
— Ты так думаешь? — спросила Екатерина.
— Да, мадам.
— А ты помнишь гороскоп Жанны д’Альбре?
— Да, мадам.
— Напомни мне, я кое о чем запамятовала.
— Vives honorata, — сказал Рене, — moreírìs reformidata, regina amplífìcabere.
— Как я понимаю, это значит: «Будешь жить в почете» — а она, бедняжка, нуждалась! «Умрешь грозной» — а мы над ней смеялись. «Возвеличишься превыше королевы» — а она умерла, и все ее величие покоится в гробнице, на которой мы даже позабыли написать ее имя.
— Мадам, вы неверно передали: vives honorata. Королева Наваррская действительно пользовалась почетом; всю свою жизнь она была окружена любовью своих детей и уважением своих сторонников, а так как она была бедной, то и любовь, и уважение были искренни.
— Ну, хорошо, я уступаю вам «Будешь жить в почете». Посмотрим, как вы объясните «Умрешь грозной».
— Как я объясню? Очень просто: «Умрешь грозной»!
— Так что же? Разве она перед смертью была грозной?
— Настолько грозной, мадам, что она не умерла бы, если бы вы, ваше величество, так не боялись ее. Наконец, «Возвеличишься превыше королевы» — значит: приобретешь большее величие, чем имела, пока царствовала. И это тоже верно, мадам, потому что взамен мирского, преходящего венца она, быть может, носит как королева-мученица венец небесный; а кроме того, кто знает, какое будущее уготовано ее роду на земле.
Екатерина была до крайности суеверна. Быть может, ее не так пугало постоянство одних и тех же предвещаний, как хладнокровие Рене; но она никогда не смущалась неудачей, а смело преодолевала создавшееся положение, поэтому и в данном случае она без всякого перехода, следуя только течению своих мыслей, вдруг спросила:
— Пришла ли парфюмерия из Италии?
— Да, мадам.
— Вы мне пришлете в шкатулке набор косметических средств.
— Каких?
— Последних… ну, тех… — Екатерина остановилась.
— Тех, которые особенно любила королева Наваррская? — спросил Рене.
— Именно.
— Подготовлять их вам не требуется, не правда ли? Ваше величество теперь сведущи в этом так же, как и я.
— Ты думаешь? Как бы то ни было, они хорошо действуют.
— Ваше величество больше ничего не имеет мне сказать? — спросил парфюмер.
— Нет, нет, — задумчиво ответила Екатерина, — кажется, нет. Во всяком случае, если при жертвоприношениях окажется что-нибудь новое, известите меня. Кстати, давайте оставим ягнят и попробуем кур.
— К сожалению, ваше величество, я очень опасаюсь, что, изменив жертвы, мы ничего не изменим в предсказаниях.
— Делай, что тебе говорят.
Рене откланялся и вышел.
Екатерина посидела, задумавшись; затем встала, прошла к себе в спальню, где ее дожидались придворные дамы, и объявила им о завтрашней поездке на Монфокон.
Известие об этой увеселительной поездке весь вечер служило предметом разговоров во дворце и разнеслось по городу. Дамы велели приготовить самые изысканные наряды, дворяне — оружие и парадных лошадей; торговцы закрыли свои лавочки и мастерские, а городские гуляки из народа то там, то здесь убивали уцелевших гугенотов, пользуясь удобным случаем подобрать подходящую «компанию» для трупа адмирала.
Весь вечер и часть ночи прошли в большой суете.
Ла Моль в безнадежно грустном настроении провел весь следующий день, сменивший три или четыре таких же грустных дня.
Герцог Алансонский, исполняя желание Маргариты, действительно устроил его у себя, но с тех пор ни разу не виделся с ним. Ла Моль чувствовал себя покинутым ребенком, лишенным нежной, утонченной и трогательной заботы двух женщин, и воспоминание об одной из них всецело завладело его мыслью. Он, правда, имел о Маргарите кое-какие вести от Амбруаза Парэ, которого она к нему прислала, но в пересказе человека пятидесяти лет, не замечавшего или делавшего вид, будто не замечает, до какой степени Ла Моль интересовался всем, что касалось Маргариты, — эти вести были не полны и не давали удовлетворения. Надо сказать, что однажды к нему зашла Жийона, чтобы узнать, конечно, от себя, о его здоровье. Ее приход, блеснув, как солнечный луч в темнице, ослепил Ла Моля, и он все ждал, когда Жийона появится опять; но вот прошло уже два дня, а она не появлялась.
Поэтому, когда и до Ла Моля дошла весть о завтрашнем блестящем сборище всего двора, он попросил соизволения герцога Алансонского сопровождать его на это торжество. Герцог даже не поинтересовался, в силах ли Ла Моль выдержать такое напряжение, и лишь ответил:
— Чудесно! Пусть ему дадут какую-нибудь из моих лошадей.
Ла Молю больше ничего и не требовалось. Амбруаз Парэ, по обыкновению, зашел перевязать его. Ла Моль объяснил, что ему необходимо ехать верхом, и просил сделать перевязки с особой тщательностью. Обе раны, в плечо и грудь, уже закрылись, но плечо болело. Как это бывает в период заживления, места ранений были еще красны. Хирург Амбруаз Парэ наложил на них тафту, пропитанную смолистыми бальзамическими веществами, бывшими тогда в большом ходу, и обещал, что все сойдет благополучно, если только Ла Моль не будет слишком много двигаться во время предстоящей поездки.
Ла Моль был бесконечно счастлив. За исключением некоторой слабости и легкого головокружения от потери крови, он чувствовал себя довольно хорошо. А главное — Маргарита, конечно, примет участие в поездке: он вновь увидит Маргариту! И, думая о том, как хорошо подействовало на него свидание с Жийоной, он ясно представлял себе, насколько благотворнее подействует свидание с ее хозяйкой.
На деньги, полученные на дорогу от родных, Ла Моль купил очень красивый колет из белого атласа и плащ с самым красивым шитьем, какое только мог поставить модный портной. Он же снабдил Ла Моля сапогами из душистой кожи, какие носили в те времена. Все было доставлено утром, с опозданием всего на полчаса против указанного времени, так что Ла Молю не пришлось особенно роптать. Он быстро оделся, оглядел себя в зеркало, нашел, что выглядит вполне прилично, хорошо причесан, надушен и может быть доволен собой; затем несколько раз быстро прошелся по комнате и, хотя временами чувствовал острую боль в ранах, убедил себя, что хорошее настроение заглушит физические недомогания. Особенно шел Ла Молю вишневый плащ, скроенный по его указанию — длиннее, чем тогда носили.
В то время как эта сцена происходила в Лувре, другая сцена такого же характера шла в доме Гизов. Высокого роста рыжеволосый дворянин, стоя перед зеркалом, долго разглядывал красный рубец, весьма некстати пересекавший его лицо; затем он расчесал и надушил усы, все время пытаясь с помощью тройного слоя смеси румян и белил замазать свой рубец; но, несмотря на эти косметические средства, рубец упорно проступал. Убедившись, что притирания не помогают, дворянин придумал другое средство: он сошел во двор, залитый лучами палящего августовского солнца, снял шляпу, поднял лицо кверху, зажмурил глаза и стал так разгуливать, стараясь, чтобы раскаленный воздух, струившийся потоком с неба, ожег ему лицо.
Через десять минут благодаря силе солнечного света лицо дворянина приобрело такую яркую окраску, что красный рубец на нем казался желтым, опять нарушив единство колорита. Однако дворянин был вполне удовлетворен такой расцветкой и постарался подогнать рубец под цвет лица, замазав его губной помадой. После этого он облачился в великолепный костюм, заранее доставленный ему портным.
Разряженный, надушенный и с ног до головы вооруженный, дворянин вторично сошел во двор и стал оглаживать крупного вороного коня, который был бы безупречен в смысле красоты, если бы не точно такой же шрам, как у его хозяина, нанесенный саблей немецкого кавалериста в одном из последних сражений междоусобной войны.
Тем не менее, очень довольный и собой и лошадью, этот дворянин, несомненно узнанный читателем, уже сидел в седле на четверть часа раньше остальных участников поездки, и нетерпеливое ржание его скакуна разносилось по всему двору гизовского особняка; ему вторило восклицание «дьявольщина!», произносимое на все лады — в зависимости от того, насколько всаднику удавалось справляться со своим конем. В конце концов лошадь была укрощена, стала послушной и податливой, признав законную власть всадника; однако победа далась ему довольно шумно, и этот шум, возможно, входивший в расчеты дворянина, привлек к окошку даму; тогда наш лошадиный укротитель приветствовал ее низким поклоном и получил в ответ самую милую улыбку.
Пять минут спустя герцогиня Неверская велела позвать своего управляющего.
— Месье, — обратилась она к нему, — был ли подан графу Аннибалу де Коконнасу приличный завтрак?
— Да, мадам, — ответил управляющий. — Сегодня утром он кушал даже с большим аппетитом, чем обычно.
— Хорошо! — сказала герцогиня. Затем она обернулась к своему первому свитскому дворянину: — Господин д’Аргюзон, мы едем в Лувр. Прошу вас, присмотрите за графом де Коконнасом: он ранен и еще слаб, — ни в косм случае мне не хотелось бы, чтобы с ним приключилось что-нибудь плохое. Это вызовет насмешки гугенотов, которые имеют зуб против него с благословенной ночи святого Варфоломея.
И герцогиня Неверская, сев на лошадь, весело поскакала в Лувр, где был назначен общий сбор.
Было два часа пополудни, когда вереница всадников, сверкая золотом, драгоценностями и блестящими туалетами, появилась на улице Сен-Дени из-за угла кладбища Невинно убиенных и развернулась на ярком солнце между двумя рядами мрачных домов, как огромный кольчатый, переливающийся различными цветами змей.
VI
ТРУП ВРАГА ВСЕГДА ПАХНЕТ ХОРОШО
В наше время никакие сборища людей, как бы нарядны они ни были, не могут дать представления об описываемом зрелище. Мягкие, роскошные и яркие одежды, завещанные пышной модой Франциска I следующему поколению, еще не превратились в узкие темные платья, которые позднее вошли в моду при Генрихе III; наряд самого Карла IX, не такой пышный, но, пожалуй, более изящный, чем носили в предыдущую эпоху, выделялся своим художественным совершенством. Наша действительность не дает ничего, что можно было бы сравнить с такой процессией: все великолепие современных нам парадов сводится к симметрии и мундиру.
Пажи, стремянные, дворяне второго ранга, собаки и запасные лошади, следовавшие с боков и сзади, придавали королевскому поезду вид настоящей армии. В хвосте этой армии шел народ. Вернее, народ был всюду: он шел сзади, впереди, с боков, крича одновременно и «да здравствует!» и «бей!», поскольку в шествии участвовали также гугеноты, перешедшие недавно в католичество, но, несмотря на это, народ был все же зол на них.
Утром, в присутствии Екатерины и герцога Гиза, Карл IX заговорил с Генрихом Наваррским, как о самом обыкновенном деле, о том, чтобы поехать посмотреть на виселицу Монфокона, иными словами — на изуродованный труп адмирала, который там висел. Первой мыслью Генриха Наваррского было уклониться от участия в поездке. Этого и ждала Екатерина. При первых же его словах, выражавших чувство брезгливости, она обменялась с герцогом Гизом взглядом и усмешкой. Генрих Наваррский заметил то и другое, понял, что это значило, и, сразу взяв себя в руки, сказал:
— А в самом деле, почему бы мне и не поехать? Я католик, и у меня есть обязательства по отношению к новому вероисповеданию. — Затем, обращаясь к Карлу IX, прибавил: — Ваше величество, можете положиться на меня, я буду счастлив всегда сопровождать вас, куда бы вы ни ехали!
И быстро окинул взором всех, любопытствуя, чьи брови нахмурились от этих слов.
Во всем блестящем королевском поезде этот сын-сирота, этот король без королевства, этот гугенот-католик, пожалуй, больше всех приковывал к себе любопытные взгляды толпы. Его характерное удлиненное лицо, несколько простонародные манеры, приятельское отношение к низшим, доходившее до степени, несовместимой с королевским саном, но усвоенное с детства среди беарнских горцев и сохраненное до самой его смерти, — все это выделяло Генриха в глазах толпы, откуда раздавались голоса:
— Ходи к обедне, Анрио! Ходи почаще!
На это Генрих Наваррский отвечал:
— Был вчера, был сегодня и буду завтра. Святая пятница! Кажется, довольно?!
Маргарита ехала верхом — красивая, цветущая, изящная; все дружным хором восхищались ею, но надобно сказать, что слышалось немало похвал и по адресу ее подруги, герцогини Неверской, подъехавшей на белой лошади, которая возбужденно встряхивала головой, точно гордясь своею ношей.
— Что нового, герцогиня? — спросила королева Наваррская.
— Насколько мне известно, мадам, — ничего, — ответила герцогиня Неверская громко. Затем тихо спросила: — А что сталось с гугенотом?
— Я нашла ему почти надежное убежище, — шепнула Маргарита. — А что ты сделала с твоим великим человекоубийцей?
— Он захотел участвовать в этом торжестве и едет на боевой лошади герцога Неверского, огромной, как слон. Страшный всадник! Я разрешила ему присутствовать на этой церемонии, надеясь, что твой гугенот из осторожности будет сидеть дома, а следовательно, нечего бояться, что они встретятся.
— О, если бы он и был здесь, — ответила Маргарита, — а его, кстати, нет, то думаю, что и тогда не произошло бы стычки. Мой гугенот — только красивый юноша, и больше ничего; он голубь, а не коршун: воркует, а не клюется. Судя по всему, — сказала она непередаваемым тоном, слегка пожав плечами, — это мы думали, что он гугенот, а на самом деле он буддист, и его вера запрещает проливать кровь.
— Куда же девался герцог Алансонский? — спросила Анриетта, — я его не вижу.
— Он нас догонит: сегодня утром у него болели глаза, и он хотел остаться дома; ведь Франсуа, стараясь не быть одних взглядов со своим братом Карлом и братом Генрихом, очень благосклонен к гугенотам, а так как это всем известно, то ему дали понять, что король истолкует его отсутствие в дурную сторону, — вот он и решил ехать. Да вот, смотри, — вон там, куда все смотрят, где кричат: это он проезжает через Монмартрские ворота.
— Верно, это он, я вижу! — сказала Анриетта. — Ей-Богу, сегодня он очень недурен собой. С некоторого времени герцог Франсуа усиленно занимается своей особой — наверняка влюбился. Видишь, как хорошо быть королевским принцем: он скачет прямо на народ, и все расступаются.
— Он и на самом деле всех нас передавит, — смеясь, сказала Маргарита. — Боже, прости мне мои прегрешения! Герцогиня, велите вашим дворянам посторониться, а то вон там один если не посторонится, так его раздавят.
— О, это мой бесстрашный! — воскликнула герцогиня. — Смотри, смотри!..
Коконнас действительно выехал из своего ряда, направляясь к герцогине Неверской; но в то самое мгновение, как он пересекал внешний бульвар, отделявший улицу от предместья Сен-Дени, какой-то всадник из свиты герцога Алансонского, тщетно сдерживая свою понесшую лошадь, налетел прямо на пьемонтца. Коконнас покачнулся на своем богатырском скакуне, чуть не потерял шляпу, успел подхватить ее и обернулся, пылая яростью.
— Боже мой! Это граф Ла Моль! — сказала Маргарита на ухо своей приятельнице.
— Вон тот бледный красивый молодой человек?! — воскликнула герцогиня, не будучи в силах сдержать своего первого впечатления.
— Да-да! Тот самый, что чуть не сбил твоего пьемонтца!
— О-о! Это может кончиться ужасно! — сказала герцогиня. — Они смотрят друг на друга!.. Узнали!
Действительно, Коконнас обернулся, узнал Ла Моля и даже выпустил повод от удивления: он был уверен, что убил своего бывшего приятеля или, по крайней мере, надолго вывел его из строя. Ла Моль тоже узнал пьемонтца и почувствовал, как вдруг вспыхнуло его лицо. В течение нескольких секунд, достаточных для выражения затаенных чувств каждого из них, они впивались друг в друга таким взглядом, что привели в трепет обеих дам. После этого Ла Моль, осмотревшись кругом и, видимо, сообразив, что здесь не место для взаимных объяснений, пришпорил лошадь и догнал герцога Алансонского. Коконнас постоял с минуту на том же месте, закручивая ус все выше, пока кончик не ткнулся ему в глаз; наконец, увидев, что Ла Моль, не говоря ни слова, поехал прочь, он решил двинуться за всеми.
— Да, да! — произнесла Маргарита с горечью разочарования. — Я не ошиблась… Но это уж слишком.
И она до крови прикусила губы.
— Он очень красив, — заметила герцогиня, пытаясь утешить подругу.
Как раз в эту минуту герцог Алансонский занял место позади короля и королевы-матери, и, таким образом, дворяне герцога, следуя за ним, должны были проехать мимо Маргариты и герцогини Неверской. Поравнявшись с ними, Ла Моль снял шляпу, поклонился до самой шеи своей лошади и, не надевая шляпы, ждал, что ее величество удостоит его взглядом.
Но Маргарита гордо отвернулась.
Ла Моль заметил на лице королевы презрительное выражение и из бледного стал зеленым. Больше того, он вынужден был ухватиться за гриву лошади, чтобы не упасть.
— Ой-ой! Жестокая женщина! — сказала герцогиня королеве. — Посмотри же на него, не то он лишится чувств.
— Только этого еще недоставало, — ответила королева с уничтожающей усмешкой. — Нет ли у тебя нюхательной соли?
Герцогиня Неверская ошиблась. Ла Моль хотя и покачнулся, но справился с собой и, укрепившись в седле, занял свое место в свите герцога Алансонского.
В это время королевский поезд продвигался вперед; вдали стал вырисовываться зловещий силуэт виселицы, поставленной и обновленной Ангерраном де Мариньи. Никогда еще не была она увешана так густо, как в этот день.
Приставы и гвардейцы прошли вперед и стали широким кругом вдоль ограды. При их приближении вороны, сидевшие на виселице, поднялись, и, огорченно каркая, улетели.
В обычные дни монфоконская виселица служила прибежищем для собак, привлекаемых частою добычей, и для грабителей-философов, заходивших сюда размышлять о печальной стороне их ремесла.
В этот день собаки и грабители отсутствовали, по крайней мере, их не было видно. Первых вместе с воронами разогнали приставы и гвардейцы, вторые сами смешались с толпой, чтобы применить ловкость своих рук, от которой зависит веселая сторона их ремесла.
Поезд приближался к виселице; первыми подъехали к ней Карл IX и Екатерина, за ними — герцог Анжуйский, герцог Алансонский, король Наваррский, герцог Гиз и их дворяне; дальше — королева Маргарита, герцогиня Неверская и все дамы, составлявшие, как говорили, летучий эскадрон королевы-матери; еще дальше — пажи, стремянные, лакеи и народ; всего тысяч десять человек.
На главной виселице качалась какая-то бесформенная масса, обезображенный труп, почерневший, покрытый запекшейся кровью и слоем свежей белесой пыли. У трупа отсутствовала голова, поэтому он был повешен за ноги. Но всегда изобретательный народ заменил голову пучком соломы и поверх него надел человеческую маску, а какой-то насмешник, знавший привычки адмирала, всунул ей в рот зубочистку.
Вся эта процессия из разряженных вельмож и прекрасных дам, двигавшаяся мимо почерневших трупов и длинных грубых перекладин виселицы, представляла собой жуткое причудливое зрелище, напоминавшее картину Гойи. И чем шумнее выражалась радость зрителей, тем резче противоречила она мрачному безмолвию и мертвой бесчувственности трупов, которые служили предметом для насмешек, приводивших в дрожь самих насмешников.
Многим было тяжело смотреть на эту страшную картину; в группе обращенных гугенотов выделялся своею бледностью Генрих Наваррский: как ни умел он владеть собой, какой бы способностью скрывать свои чувства ни наградило его Небо, он все же не мог выдержать. Пользуясь тем обстоятельством, что от этих человеческих останков шел невыносимый смрад, Генрих подъехал к Карлу IX, остановившемуся вместе с Екатериной перед трупом адмирала.
— Сир, — сказал он, — не находит ли ваше величество, что этот жалкий труп пахнет очень скверно и что не стоит здесь оставаться дольше?
— Ты так думаешь, Анрио? — сказал Карл, глаза которого горели злорадством.
— Да, ваше величество.
— А я придерживаюсь другого мнения: труп врага всегда пахнет хорошо!
— Сир, — вмешался в разговор Таван, — если вы знали, что мы поедем навестить адмирала, то вашему величеству следовало пригласить Ронсара, вашего учителя поэзии: он тут же составил бы эпитафию старику Гаспару.
— Можно обойтись и без него, — ответил Карл IX, — составим ее сами… — И, подумав одну минуту, сказал: — Ну, например, послушайте вот это:
Вот адмирал — когда б вы были строги,
То чести бы ему не оказали вы.
Он опочил, повешенный за ноги,
За неименьем головы.
— Браво, браво! — закричали дворяне-католики, тогда как обращенные гугеноты молчали, нахмурив брови.
Генрих в это время болтал с Маргаритой и герцогиней Неверской, делая вид, что не слыхал королевского экспромта.
— Едем, едем, сын мой! — сказала Екатерина, начиная чувствовать себя нехорошо от этого зловония, заглушавшего все ароматы духов, которыми она была опрыскана. — Едем. «Нет такой хорошей компании, которая бы не расходилась». Простимся с адмиралом и едем в Париж.
Она иронически кивнула головой адмиралу — так, как прощаются с хорошим другом, — заняла место в голове колонны и выехала на прежнюю дорогу, за нею последовала вся процессия, двигаясь мимо трупа Колиньи.
Солнце уже спускалось к горизонту. Толпа хлынула вслед за их величествами, наслаждаясь великолепием королевской процессии во всех ее подробностях; вместе с толпой ушли и жулики; таким образом, минут через десять после отъезда короля уже не оставалось никого близ изуродованного трупа адмирала, овеваемого лишь набежавшим вечерним ветерком.
Говоря «никого», мы ошибались. Какой-то дворянин на вороной лошади, очевидно, не успевший из-за присутствия высоких особ хорошенько рассмотреть бесформенный и почерневший человеческий обрубок, остался позади и с удовольствием разглядывал цепи, крюки, каменные столбы — словом, виселицу со всеми ее приспособлениями; ему, приехавшему в Париж лишь несколько дней назад и не знакомому с усовершенствованиями, к которым во всем стремится столица, они казались, несомненно, верхом самого ужасного безобразия, какое только может придумать человек.
Читатель, конечно, догадался, что этим дворянином был Коконнас. Проницательный взгляд одной из дам напрасно искал его в процессии, пробегая по ее рядам: Коконнаса там не было.
Но Коконнаса разыскивала не только дама. Другой дворянин, заметный по своему белому колету и изящному перу на шляпе, посмотрев вперед, затем по сторонам, вздумал посмотреть назад, где сразу увидал высокую фигуру Коконнаса и богатырский силуэт его коня, резко выступавшие на фоне неба, окрашенного последними лучами солнца в багряный цвет.
Тогда дворянин в колете из белого атласа свернул с дороги, по которой двигалась процессия, и, сделав круг по маленькой тропинке, вернулся к виселице.
Почти сейчас же дама, в которой мы узнаем герцогиню Неверскую, подъехала к Маргарите.
— Маргарита, мы ошибались обе, — сказала она. — Пьемонтец остался позади, а Ла Моль поехал за ним следом.
— Дьявольщина! — смеясь, ответила Маргарита. — Из этого что-нибудь да выйдет. Признаюсь, я бы не без удовольствия отказалась от своего мнения о нем.
Маргарита обернулась и увидала Ла Моля в то время, как он производил вышеописанный маневр.
Тут же обе принцессы решили оставить королевскую процессию, благо им представлялся удобный случай: в это время процессия делала поворот, минуя дорожку, обсаженную широкой живой изгородью, причем дорожка заворачивала в обратную сторону и проходила в тридцати шагах от виселицы. Герцогиня Неверская шепнула что-то на ухо командиру своей охраны, Маргарита сделала знак Жийоне, и все четверо, проехав некоторое расстояние по этой проселочной дороге, спрятались за кустами изгороди, ближайшими к тому месту, где должно было произойти событие, видимо, возбуждавшее в дамах сильное желание быть его зрительницами. Как мы сказали, их отделяло шагов тридцать от того места, где восхищенный Коконнас самозабвенно жестикулировал перед трупом адмирала.
Маргарита сошла с лошади, за ней герцогиня Неверская и Жийона; командир тоже спешился и взял в руки поводья четырех лошадей. Густая зеленая трава служила для трех женщин троном, которого так часто и безуспешно добиваются принцессы. Просвет в изгороди позволял им видеть все.
Ла Моль уже закончил свой маневр, подъехал к Коконнасу сзади и хлопнул его по плечу.
Пьемонтец обернулся.
— О-о! Так это не сон?! — воскликнул Коконнас. — Вы все еще живы?
— Да, граф, я еще жив, — ответил Ла Моль. — Не по вашей вине, но я живу.
— Дьявольщина! Я вас узнал, несмотря на вашу бледность, — ответил Коконнас. — Когда мы виделись в последний раз, вы были порумянее.
— И я вас узнаю, несмотря на ваш желтый рубец через все лицо; когда я наносил его, вы были побледнее.
Коконнас закусил губу, но, видимо, решив продолжить разговор в ироническом тоне, сказал:
— Не правда ли, господин Ла Моль, забавно, особенно для гугенота, видеть адмирала повешенным на железный крюк! Ведь есть же такие изуверы, которые обвиняют нас, будто мы избивали даже грудных младенцев, гугенотиков.
— Граф, я больше не гугенот, — ответил Ла Моль, склоняя голову, — я имею счастье быть католиком.
— Вот так так! — воскликнул Коконнас и расхохотался. — Вы обратились в истинную веру? О! Ловко сделано!
— Я дал обет перейти в католичество, — продолжал Ла Моль, все так же серьезно и вежливо, — если спасусь от избиения.
— Граф, — ответил Коконнас, — ваш обет очень благоразумен, и я вас поздравляю; может быть, вы дали и другие обеты?
— Да, я дал и другой обет, — ответил Ла Моль совершенно спокойно, поглаживая шею своей лошади.
— Какой же?
— Повесить вас вон там, над адмиралом Колиньи, на том гвоздике — он точно ждет вас.
— Живьем, как есть? — спросил Коконнас.
— Нет, граф, сначала я проткну вас шпагой.
Коконнас побагровел, глаза его сверкнули зеленым огоньком.
— Взгляните на этот гвоздик, — ответил он с издевкой.
— Да, ну и что же — этот гвоздик?
— Вы не доросли до него, мой миленький дворянчик, — ответил Коконнас.
— Я встану на вашу лошадь, мой великан-человекоубийца! — возразил Ла Моль. — Неужели вы воображаете, мой дорогой граф де Коконнас, что можно убивать безнаказанно, пользуясь тем благородным и почетным случаем, когда сто против одного? Нет! Приходит день, когда враги снова встречаются, и думается мне, что именно сегодня — такой день! Меня очень подмывало раздробить вашу башку выстрелом из пистолета, но, увы, я был бы не в силах хорошо прицелиться, потому что у меня дрожат руки из-за ран, которые вы нанесли мне так предательски.
— Мою башку?! — прорычал Коконнас, спрыгивая с лошади. — Ату его, ату! Слезайте, граф, и обнажайте шпагу!
И Коконнас выхватил свою шпагу.
— Мне послышалось, что твой гугенот назвал его голову башкой, — прошептала герцогиня Неверская на ухо Маргарите, — разве, по-твоему, он некрасив?
— Очарователен! — засмеялась Маргарита. — И я вынуждена сказать, что в пылу гнева Ла Моль был несправедлив. Но тсс! Давай смотреть!
Ла Моль спешился с той же торопливостью, что и его противник, снял свой вишневый плащ, бережно положил его на землю, вынул шпагу и встал в позицию.
— Ах! — вскрикнул он, вытягивая руку.
— Ох! — простонал Коконнас, распрямляя свою.
Вы помните, конечно, что оба они были ранены в правое плечо, поэтому всякое резкое движение вызывало сильную боль.
За кустом послышался сдержанный смех. Обе принцессы не могли не засмеяться при виде двух бойцов, с гримасой на лице растиравших раненое плечо. Их смех донесся и до двух дворян, совершенно не подозревавших о присутствии свидетелей; обернувшись, они узнали своих дам.
Ла Моль мгновенно снова стал в позицию, и Коконнас, очень выразительно сказав «дьявольщина!», скрестил свою шпагу с его шпагой.
— Вот как! Да они дерутся не на шутку! Они убьют друг друга, если мы не наведем порядок. Довольно баловства! Эй, господа! Эй! — крикнула Маргарита.
— Перестань! Перестань! — сказала Анриетта, которая видела пьемонтца в битве и теперь втайне надеялась, что Коконнас так же легко справится с Ла Молем, как справился с двумя племянниками и сыном Меркандона.
— О-о! Сейчас они действительно прекрасны! — сказала Маргарита. — Так и пышут огнем.
В самом деле, бой, начавшийся с насмешек и колких слов, продолжался молча с того мгновения, как скрестились шпаги. Оба не доверяли своим силам; при каждом резком движении тому и другому приходилось делать над собой усилие, превозмогая стреляющие боли в ранах. Тем не менее Ла Моль, сосредоточенный, с горящими глазами, приоткрыв рот и стиснув зубы, маленькими, но твердыми и четкими шагами наступал на своего противника. Коконнас, чувствуя в Ла Моле мастера фехтовального искусства, все время отходил, — хоть и шаг в шаг, но все же отходил. Так оба противника дошли до той канавы, за которой укрылись зрители. Коконнас, сделав вид, что отступал с одной лишь целью быть ближе к своей даме, сразу остановился, воспользовался слишком глубоким «переносом» шпаги у Ла Моля, с быстротой молнии нанес прямой удар, и тотчас на белом атласном колете его противника появилось и стало растекаться кровавое пятно.
— Смелей! — крикнула герцогиня Неверская.
— Ах, бедняжка Ла Моль! — с горечью воскликнула Маргарита.
Ла Моль услышал ее возглас, бросил на нее взгляд, проникающий в сердце глубже, чем острие шпаги, и, выполнив шпагой обманный полный оборот, сделал выпад.
На этот раз обе дамы вскрикнули в один голос. Окровавленный конец рапиры Ла Моля вышел из спины Коконнаса.
Однако ни один из них не упал; оба стояли на ногах, изумленно глядя друг на друга; каждый чувствовал, что при малейшем движении потеряет равновесие. Пьемонтец, раненный более опасно, чем его противник, наконец сообразил, что с потерей крови уходят его силы, — тогда он навалился на Ла Моля, обхватив его одной рукой, а другой старался вынуть из ножен кинжал. Ла Моль собрал все свои силы, поднял руку и рукоятью шпаги ударил Коконнаса в лоб, после чего пьемонтец, оглушенный ударом, наконец упал, но, падая, увлек за собой противника, и оба скатились в канаву.
Маргарита и герцогиня Неверская, увидав, что они чуть живы, но все еще пытаются прикончить один другого, сейчас же бросились к ним в сопровождении капитана. Но прежде чем все трое успели добежать, противники разжали руки, глаза их закрылись, оружие выпало из рук — и оба в последнем судорожном движении распластались на земле. Вокруг них пенилась большая лужа крови.
— Храбрый, храбрый Ла Моль! — воскликнула Маргарита, уже не сдерживая восхищения. — Прости, прости, что я не верила в тебя! — И глаза ее наполнились слезами.
— Увы! Увы! Мой мужественный Аннибал! — шептала герцогиня Неверская. — Мадам, скажите, видали вы когда-нибудь таких неустрашимых львов? — И она громко зарыдала.
— Черт подери! Крепкие удары! — говорил капитан, стараясь остановить кровь, которая текла ручьем… — Эй, кто там едет! Подъезжайте скорее!
Действительно, в полумраке сумерек показался какой-то человек на таратайке, выкрашенной в красный цвет; он сидел спереди и распевал старинную песенку, вероятно, пришедшую ему на память по поводу чуда у кладбища Невинно убиенных:
По зеленым берегам,
Тут и там,
Мой боярышник отрадный,
Ты киваешь головой,
Как живой,
Мне из чаши виноградной!..
Сладкозвучный соловей
Меж ветвей,
Что тенисты и упруги,
Здесь гнездо весною вьет
Каждый год
Для возлюбленной подруги!..
Так цвети же долгий срок,
Мой цветок;
И не сладить вихрям снежным
С бурей, градом и грозой
Над тобой,
Над боярышником нежным!
— Эй! Эй! — снова закричал капитан. — Подъезжайте, когда вас зовут! Разве не видите, что надо помочь этим дворянам?
Отталкивающая внешность и суровое выражение лица сидевшего на таратайке человека не соответствовали этой нежной идиллической песне. Он остановил свою лошадь, слез с таратайки и, наклонившись над телами двух бойцов, сказал:
— Прекрасные раны! Но те, что наношу я, будут получше этих.
— Кто же вы такой? — спросила Маргарита, чувствуя помимо своей воли какой-то необоримый страх.
— Мадам, — отвечал человек, кланяясь до земли, — я мэтр Кабош, палач парижского суда, и ехал развесить на этой виселице товарищей для господина адмирала.
— А я королева Наваррская, — сказала Маргарита. — Свалите здесь трупы, выстелите таратайку чепраками с наших лошадей и не спеша везите вслед за нами этих двух дворян в Лувр.
VII
СОБРАТ МЭТРА АМБРУАЗА ПАРЭ
Таратайка, в которую положили Коконнаса и Ла Моля, снова двинулась в Париж, следуя в темноте за группой всадников. Она остановилась у Лувра, где ее кучер получил щедрую награду. Раненых велели перенести к герцогу Алансонскому и послали за мэтром Амбруазом Парэ.
Когда он прибыл, ни один раненый еще не приходил в сознание. Ла Моль пострадал гораздо меньше: удар шпаги пришелся ему над правой мышкой, но не затронул ни одного важного для жизни органа; у Коконнаса было пробито легкое, и вырывавшийся сквозь рану воздух колебал пламя поднесенной свечи.
Мэтр Амбруаз Парэ не отвечал за выздоровление Коконнаса.
Герцогиня Неверская была в отчаянии: она сама, надеясь на силу, храбрость и ловкость своего пьемонтца, не дала Маргарите прекратить бой. Она бы с удовольствием велела отнести Коконнаса в дом Гизов, чтобы опять ухаживать за ним, как раньше, но ее муж с минуты на минуту должен был вернуться из Рима и мог найти довольно странным появление незваного гостя в своем доме.
Маргарита, стараясь утаить причину их ранений, велела перенести обоих молодых людей к своему брату, где один из них обосновался еще раньше, и объяснила их состояние тем, что они упали с лошади во время прогулки на Монфокон; но благодаря восторженным рассказам капитана — свидетеля их боя, обнаружилась истинная причина и, таким образом, весь двор узнал, что в свете славы вдруг оказались два новых придворных щеголя.
Оба раненых пользовались лечением Амбруаза Парэ совершенно одинаково, но их выздоровление шло по-разному, что зависело от большей или меньшей тяжести ранений. Ла Моль, пострадавший меньше, первый пришел в сознание. Но Коконнаса трепала лихорадка, и возвращение к жизни сопровождалось ужасным бредом.
Несмотря на пребывание в одной комнате с пьемонтцем, Ла Моль, придя в сознание, не заметил своего сожителя или, во всяком случае, ничем не показал, что его видит; Коконнас, наоборот, едва раскрыв глаза, уставился на Ла Моля, да еще с таким выражением, как будто потеря крови нисколько не повлияла на возбудимость этого пламенного темперамента.
Коконнас думал, что все это ему снится и что во сне он вновь встречается с врагом, которого убил уже два раза; однако сон этот длился без конца. Коконнас видел, что Ла Моль лежал, совершенно так же как и он, что хирург перевязывал Ла Моля, так же как и его; затем он видел, что Ла Моль сидел в своей кровати, тогда как сам он был прикован к постели лихорадкой, слабостью и болью; потом Ла Моль уже вставал с постели, потом прохаживался с помощью хирурга, потом ходил с палочкой и наконец ходил свободно.
Коконнас, все время находясь в бреду, смотрел на эти стадии выздоровления своего сожителя взглядом то тусклым, то яростным, но неизменно угрожающим.
В воспаленном мозгу пьемонтца все претворялось в ужасающую смесь больной фантазии с действительностью. По его представлению, Ла Моль был убит, убит совсем, и даже два раза. И тем не менее он видел, что призрак Ла Моля лежал в настоящей постели; потом он видел, как этот призрак вставал, затем начал ходить и, что было самое ужасное, — подходил к его кровати. Призрак, от которого Коконнас готов был убежать хоть в самый ад, подходил к нему, останавливался и глядел на него, стоя у изголовья; мало того, в чертах его лица проглядывало нежное участие и сострадание, что представлялось Коконнасу дьявольской насмешкой.
И вот в его мозгу, больном, быть может, более, чем тело, вспыхнула страстная, слепая жажда мести. Им овладела одна-единственная мысль: добыть какое-нибудь оружие и ударить им в это тело или в этот призрак Ла Моля, мучивший его так жестоко. Платье Коконнаса сначала положили на стуле, потом унесли из тех соображений, что оно выпачкано кровью и лучше было удалить его с глаз раненого; но на стуле оставили его кинжал, предполагая, что у пьемонтца не скоро явится желание им воспользоваться. Коконнас увидал кинжал; в течение трех ночей, покамест Ла Моль спал, он все пытался дотянуться до кинжала; три раза силы изменяли Коконнасу, и он терял сознание. Наконец на четвертую ночь он дотянулся до кинжала, схватил его кончиками сжатых пальцев и, застонав от боли, спрятал под подушку.
На следующий день Коконнас увидал нечто, совершенно небывалое до этих пор: призрак Ла Моля, видимо, с каждым днем все больше набирался сил, в то время как Коконнас, всецело поглощенный страшным видением, все больше тратил свои силы на хитроумный замысел, который должен был его избавить от призрака Ла Моля. И вот теперь призрак Ла Моля, обретавший все большую подвижность, задумчиво прошелся раза три по комнате, затем накинул плащ, опоясался шпагой, надел широкополую фетровую шляпу, отворил дверь и вышел.
Коконнас вздохнул свободно, решив, что наконец отделался от своего фантома. В течение двух или трех часов кровь обращалась в нем спокойнее, он чувствовал себя бодрее, чем когда-либо со времени дуэли; двухдневное отсутствие Ла Моля вернуло бы сознание пьемонтцу, а недельное — быть может, излечило бы его. К несчастью, Ла Моль вернулся через два часа.
Появление Ла Моля было ударом в сердце Коконнаса, и, хотя Ла Моль вошел не один, Коконнас даже не взглянул на его спутника.
Но спутник заслуживал того, чтоб на него взглянули.
Это был человек лет сорока, коротенький, коренастый, сильный, с черными волосами, спадавшими до самых бровей, и с черной бородой, скрывавшей, вопреки моде того времени, всю нижнюю часть лица; но вновь прибывший, видимо, не очень придерживался моды. На нем были кожаная безрукавка, вся в бурых пятнах, штаны цвета бычьей крови, колпак того же цвета, под безрукавкой — красная фуфайка, грубые кожаные башмаки, доходившие ему до икр, и широкий пояс с привешенным к нему ножом в ножнах.
Сбросив на стул коричневый плащ, в который он был завернут, странный незнакомец, присутствие которого в Лувре могло бы вызвать недоумение, без всяких церемоний подошел к кровати Коконнаса; тот, словно завороженный, не спускал глаз со стоявшего в стороне Ла Моля. Незнакомец осмотрел больного и покачал головой.
— Вы слишком долго выжидали, дворянин! — сказал он.
— Я раньше не мог выходить из дому, — ответил Ла Моль.
— Э! Так надо было послать за мной.
— Кого?
— Да, это верно! Я и забыл, где мы находимся. Я говорил с дамами, да они не стали меня слушать. Если бы выполнили мои предписания, вместо того чтоб обращаться к этому набитому дураку Амбруазу Парэ, вы бы давно уже на пару с приятелем ухаживали за дамочками или еще раз обменялись ударами шпагой, если бы пришла охота. Словом, посмотрим! Ваш приятель способен что-нибудь понимать?
— Не очень.
— Высуньте язык, дворянин.
Коконнас показал язык Ла Молю, скорчив такую страшную гримасу, что незнакомец опять покачал головой.
— Эх-эх-эх! Сводит мускулы. Нельзя терять времени. Сегодня вечером я вам пришлю питье; дадите ему выпить в три приема, час в час: в полночь, в час ночи и в два часа ночи.
— Хорошо.
— А кто будет давать ему питье?
— Я.
— Вы лично?
— Да.
— Даете слово?
— Честное слово дворянина!
— А если какой-нибудь врач вздумает стащить малую толику, чтобы исследовать и узнать, из чего оно состоит?..
— Я все вылью, до последней капли.
— Тоже честное дворянское слово?
— Клянусь вам!
— А через кого прислать вам питье?
— Через кого хотите.
— Но мой посланный…
— Что?
— Как же он к вам пройдет?
— Это предусмотрено. Он скажет, что пришел от парфюмера Рене.
— Это тот флорентиец, что живет у моста Сен-Мишель?
— Он самый. Ему дано право входа в Лувр в любое время дня и ночи.
Незнакомец усмехнулся:
— Да, это самое малое, что должна ему королева Екатерина. Решено, посланный придет от имени парфюмера Рене. Уж один-то раз мне можно воспользоваться его именем: сам он частенько занимается моим ремеслом, не имея на то законных прав.
— Значит, я могу рассчитывать на вас? — спросил Ла Моль.
— Можете.
— Что же касается оплаты…
— О! Об этом мы сговоримся с самим дворянином, когда он встанет на ноги.
— И будьте покойны: думаю, он воздаст вам сполна.
— Я тоже так думаю. Но, — прибавил он, криво усмехнувшись, — люди, имеющие дело со мной, обычно не бывают мне признательны, так что не удивлюсь, ежели и этот дворянин, встав на ноги, забудет или, вернее, не потрудится вспомнить обо мне.
— Ладно, ладно! — ответил Ла Моль, тоже улыбаясь. — В таком случае я ему освежу память.
— Ну что ж, идет! Через два часа питье будет у вас.
— До свидания.
— Как вы сказали?
— До свидания.
Незнакомец усмехнулся:
— А вот я говорю всегда — прощайте. Прощайте, господин Ла Моль! Через два часа питье будет у вас. Слышите, надо дать его в три приема: сначала в полночь, а затем через каждый час.
С этими словами он вышел, и Ла Моль остался один на один с пьемонтцем.
Коконнас слышал весь разговор, но ничего не понял: до него доносились пустые звуки слов, невнятное журчанье фраз. Из всего разговора у него в голове засело только слово: «полночь».
Он продолжал горящим взглядом следить за Ла Молем, который то глубоко задумывался, то принимался ходить по комнате.
Незнакомый доктор сдержал слово и в назначенное время прислал питье. Ла Моль предусмотрительно поставил его на маленькую серебряную грелку и лег в постель.
Это дало Коконнасу небольшую передышку. Он попробовал закрыть глаза, но горячечная дремота оказалась лишь продолжением его бреда наяву. Тот же призрак, что преследовал его днем, гонялся за ним и ночью: сквозь воспаленные веки он продолжал видеть Ла Моля, по-прежнему грозящего бедой, и какой-то голос шептал на ухо: «Полночь! Полночь! Полночь!»
Вдруг среди ночи послышался гулкий бой часов: они пробили двенадцать раз. Коконнас открыл воспаленные глаза; его горячее дыхание обжигало сухие губы; неукротимая жажда томила пышущее жаром горло; маленький ночничок светился, как обычно, и в тусклом его свете множество призраков танцевало перед блуждающим взором Коконнаса.
И вот он видит нечто страшное: Ла Моль встает с постели, делает два круга по комнате, как кружит ястреб над завороженной пичугой, и направляется к нему, грозя кулаком. Коконнас засунул руку под подушку, схватил кинжал и приготовился выпустить кишки своему врагу. Ла Моль подходил все ближе.
Пьемонтец бормотал:
— A-а! Это ты, опять ты, все ты! Иди, иди! A-а! Ты мне грозишь, показываешь кулак, улыбаешься! Иди, иди! Ага! Ты крадешься потихоньку, шаг за шагом! Иди, иди, я тебя зарежу!
И в ту минуту, когда Ла Моль склонился над его постелью, Коконнас в самом деле от глухой угрозы перешел к действию: из-под одеяла молнией сверкнул клинок. Но то усилие, которое он сделал, чтобы приподняться, изнурило его совсем: рука, занесенная над Ла Молем, остановилась на полпути, кинжал выскользнул из ослабевших пальцев, а сам умирающий рухнул на подушку.
— Ну, ну, — шептал Ла Моль, осторожно приподнимая ему голову и поднося чашку к его губам, — выпейте это, мой бедный товарищ, а то вы весь горите.
Ла Моль действительно подносил чашку, которую Коконнас принял за грозный кулак, так сильно встревоживший больной мозг раненого.
Но как только благодатная жидкость смочила его губы и освежила грудь, к раненому вернулся здравый ум, или, вернее, здоровый инстинкт. Коконнас почувствовал во всем теле неизъяснимое блаженство, какого он не испытывал еще ни разу; открыв глаза, он бросил осмысленный взгляд на Ла Моля, с улыбкой державшего его на своих руках; из глаз пьемонтца, только сейчас еще горевших мрачной яростью, скатилась по пылающей щеке едва заметная слеза.
— Дьявольщина! — прошептал он, откидываясь на подушку. — Если я выкручусь, господин Ла Моль, вы будете мне другом.
— И выкрутитесь, — ответил Ла Моль, — если уговорите себя выпить еще две такие чашки и не видеть больше дурных снов.
Час спустя Ла Моль, превратясь в сиделку и точно повинуясь предписаниям врача-незнакомца, вторично встал с постели, налил в чашку вторую дозу питья и поднес ее Коконнасу. Пьемонтец на этот раз уже не поджидал его, стиснув в руке кинжал, а принял с распростертыми объятиями, охотно выпил лекарство и после этого впервые заснул спокойным сном.
Третья чашка оказала действие не менее чудесное: в груди больного слышалось хотя и затрудненное, но равномерное дыхание; одеревеневшие члены отошли, и освежающая влага проступила сквозь поры воспаленной кожи. Когда на другой день Амбруаз Парэ навестил раненого, он с довольной улыбкой сказал:
— С этого времени я отвечаю за выздоровление господина Коконнаса, и это будет одно из самых удачных врачеваний, какие мне удавалось проводить.
Принимая во внимание диковатый нрав пьемонтца, вся эта сцена, полудраматическая-полукомическая, была не лишена известной доли умилительной поэзии, а повела она к тому, что дружба двух дворян, начатая в трактире «Путеводная звезда», но насильственно прерванная событиями Варфоломеевской ночи, разгорелась с новой силой и вскоре превзошла дружбу Ореста и Пилада, которой недоставало пяти шпажных и одной пистолетной ран, запечатленных на их телах.
Как бы то ни было, раны, прежние и новые, тяжелые и легкие, стали заживать. Ла Моль, верный своему новому призванию сиделки, решил не выходить из дому, пока Коконнас не поправится совсем. Он поднимал его на постели, когда Коконнас не мог еще вставать, помогал ему ходить, когда пьемонтец мог уже держаться на ногах, словом, окружил его всяческими заботами, подсказанными нежной и любящей натурой; все это благодаря жизненной силе пьемонтца привело к выздоровлению более скорому, чем можно было ожидать.
Но одна и та же мысль не давала молодым людям покоя: во время лихорадочного бреда каждому чудилось, что к нему приходит женщина, которой было полно его сердце; однако с той поры, как оба наконец пришли в сознание, ни Маргарита, ни герцогиня Неверская уже не появлялись в комнате. И это было понятно: разве могли жена короля Наваррского и невестка герцога Гиза на глазах у всех так явно обнаружить свой интерес к двум простым дворянам? Нет. Разумеется, только такой ответ могли дать себе Ла Моль и Коконнас. Но все же отсутствие двух дам, похожее на полное забвение, вызывало у молодых людей скорбь. Правда, время от времени к ним заходил дворянин, присутствовавший при их дуэли, и как бы по собственному побуждению справлялся о здоровье раненых. Правда, заходила и Жийона, но тоже от себя; однако ни Коконнас не решался говорить о герцогине Неверской с этим дворянином, ни Ла Моль не смел расспрашивать Жийону про королеву Маргариту.
VIII
ПРИВИДЕНИЯ
В течение некоторого времени оба молодых человека скрывали свою тайну друг от друга. Наконец однажды, в минуту откровенности, заветная мысль каждого невольно сорвалась с их уст, и тогда оба закрепили свою дружбу тем высшим доказательством, без которого нет дружбы, — полной откровенностью.
Оказалось, что оба безумно влюблены: один — в принцессу, другой — в королеву.
Это почти непреодолимое расстояние между ними и предметами их вожделения пугало двух воздыхателей. Но тем не менее надежда, так глубоко укоренившаяся в человеческом сердце, жила и в них, невзирая на все безумие такой надежды.
Надо сказать, что по мере своего выздоровления и тот и другой прилежно занялись своей наружностью. Каждый человек, даже совершенно равнодушный к своей внешности, все-таки при известных обстоятельствах начинает вести молчаливую беседу с зеркалом и вступать с ним в соглашения, после чего отходит от своего наперсника почти всегда очень довольный разговором. Да и оба молодых человека были не из тех, кому зеркало выносит суровый приговор. Тонкий, бледный, изящный Ла Моль отличался изысканной красотой. Коконнас — крепкий, хорошо сложенный и румяный — олицетворял красоту силы; к тому же и сама болезнь послужила ему на пользу: он похудел и побледнел, а пресловутый шрам, причинивший ему столько хлопот радужными переливами своих цветов, в конце концов исчез.
Впрочем, самая чуткая заботливость все время окружала обоих раненых: в тот день, когда один из них мог уже вставать с постели, он находил халат, кем-то положенный на кресло у его кровати, а в тот день, когда он уже мог одеться, — полный костюм. Больше того, каждому в карман колета кто-то вложил туго набитый кошелек, но само собою разумеется, что оба хранили эти кошельки до того дня, когда представится возможность вернуть свой кошелек неведомому покровителю.
Таким неизвестным покровителем не мог быть герцог Алансонский, у которого жили молодые люди, поскольку этот принц не только ни разу не навестил их, но даже не прислал кого-нибудь справиться об их здоровье.
Смутная надежда нашептывала сердцу каждого из них, что этим неизвестным покровителем была любимая им женщина.
Поэтому оба раненых с особым нетерпением ждали, когда им можно будет выйти из дому. Ла Моль, более окрепший, мог это сделать уже давно, но какое-то молчаливое обязательство связывало его с судьбою друга. Они условились сделать свой первый выход в три места.
Во-первых — к неизвестному врачу, давшему то чудодейственное питье, которое так облегчило страдания Коконнаса.
Во-вторых — в гостиницу покойного мэтра Ла Юрьера, где тот и другой оставили свои чемоданы и лошадей.
В-третьих — к флорентийцу Рене, который, соединяя со званием колдуна звание чародея, занимался, кроме торговли косметическими средствами и ядами, составлением приворотного зелья и предсказанием судьбы.
Наконец после двух месяцев, ушедших на поправку и проведенных в заключении, давно желанный день настал.
Мы сказали — «в заключении», и это верно: несколько раз, сгорая нетерпением, они пытались приблизить этот день, но часовые, поставленные у дверей, неизменно преграждали им путь, говоря, что пропустят их только тогда, когда получат «exeat»[5] от мэтра Амбруаза Парэ.
Но вот однажды искусный хирург, признав, что оба пациента хотя и не совсем поправились, но уже близки к полному выздоровлению, произнес «exeat», и в два часа пополудни одного из тех чудесных осенних дней, какие иногда дарит Париж своим изумленным обитателям, уже запасшимся долготерпением на зиму, два друга, взявшись под руку, перешагнули порог Лувра.
Ла Моль, найдя на одном из кресел свой знаменитый вишневый плащ, который он так бережно сложил на землю перед недавним боем, теперь с великим удовольствием надел его и собрался вести приятеля, а Коконнас, не раздумывая и не противясь, отдал себя в его распоряжение. Он знал, что друг ведет его к врачу-незнакомцу, вылечившему его в одну ночь своим таинственным питьем, тогда как все лекарства мэтра Амбруаза Парэ лишь приближали смерть. Он разделил все бывшие у него деньги, то есть двести дублонов, на две части, из коих сто дублонов предназначались безымянному эскулапу, которому он был обязан своим выздоровлением. Коконнас не боялся смерти, но это не мешало ему любить жизнь: вот почему он и собрался так щедро наградить своего спасителя.
Ла Моль направился по улице Астрюс, вышел на большую улицу Сент-Оноре, свернул в переулок Прувель и наконец дошел до рынка. Около старинного колодца, в том месте, которое теперь зовется Рыночной площадью, стояло каменное восьмиугольное сооружение с широкой деревянной тумбой посередине, увенчанной островерхой крышей и скрипучим флюгером. В деревянной тумбе было проделано восемь отверстий, опоясанных, как «перевязь» опоясывает гербовые щиты, своего рода деревянным обручем с ячейками посередине такой формы, чтобы сквозь них можно было просунуть голову и руки осужденного или осужденных, которых выставляли напоказ в одном, в двух или во всех восьми отверстиях. Это странное сооружение, не имевшее себе подобных среди соседних зданий, носило название «позорный столб».
К основанию этой своеобразной башни приткнулся, словно гриб, какой-то бесформенный, кривой, косой домишко, с крышей, покрытой мшистыми пятнами, как кожа прокаженного.
Это был домик палача.
На деревянной башне был выставлен какой-то человек, который все время показывал язык прохожим: это был один из воров, промышлявших вокруг виселицы на Монфоконе и случайно пойманный с поличным.
Коконнас, вообразив, что Ла Моль привел его взглянуть на это любопытное зрелище, смешался с толпой зрителей, отвечавших на гримасы преступника криками и улюлюканьем. Пьемонтец по природе был жесток, и его очень забавляло это зрелище; он предпочел бы вместо ругани и улюлюканья закидать камнями преступника, настолько наглого, что он показывал язык благородным дворянам, оказавшим ему честь своим приходом.
Когда вращающаяся тумба повернулась, чтобы другая часть зрителей, стоявших на площади, могла также поглазеть на осужденного, и толпа двинулась вслед, Коконнас хотел было пойти вместе со всеми, но Ла Моль остановил его, сказав чуть слышно:
— Мы пришли сюда вовсе не для этого.
— А зачем же? — спросил Коконнас.
— Сейчас увидишь, — ответил Ла Моль.
Оба друга перешли на «ты» на следующий день после той достославной ночи, когда Коконнас собирался выпустить кишки Ла Молю. Ла Моль повел своего друга к домику у подножия каменной башни, где у открытого оконца, опершись локтями на подоконник, сидел какой-то человек.
— A-а! Это вы, ваши сиятельства! — сказал человек, приподнимая колпак цвета бычьей крови и обнажая голову с густыми черными волосами, ниспадавшими до самых бровей. — Милости просим!
— Кто это? — спросил Коконнас, пытаясь что-то вспомнить: ему казалось, что он видел эту голову в какой-то момент своего горячечного бреда.
— Твой спаситель, мой милый друг, — сказал Ла Моль, — тот самый, что принес тебе целебное питье, которое так тебе помогло.
— Ого! — произнес Коконнас. — В таком случае, мой друг… — И протянул человеку руку.
Но вместо того чтобы ответить на рукопожатие, сидевший человек выпрямился и тем самым отдалился от двух друзей на некоторое расстояние.
— Ваше сиятельство, благодарю за честь, какую вы собираетесь мне оказать, — сказал он, — но если бы вы знали, кто я такой, то, вероятно, не оказали бы мне ее.
— Я заявляю, что, будь вы хоть сам дьявол, я — ваш должник, потому что без вас я бы теперь лежал в могиле.
— Я не совсем дьявол, — ответил человек в красном колпаке, — но многие предпочли бы свидание с дьяволом, чем со мной.
— Кто же вы такой? — спросил Коконнас.
— Я мэтр Кабош, палач парижского суда…
— А!.. — произнес Коконнас, убирая руку.
— Вот видите! — сказал мэтр Кабош.
— Нет! Я прикоснусь к вашей руке, черт возьми! Давайте вашу руку!
— Взаправду?
— Давайте же! Смелее!
— Вот она.
— Еще смелее… Смелее… хорошо!
Коконнас вынул из кармана пригоршню золотых монет, предназначенных для спасителя, и высыпал их в руку палача.
— Я бы предпочел одно рукопожатие, — покачав головой, заметил Кабош, — золото и у меня бывает, а вот в руках, которые жмут и мою руку, — большая недостача. Ну, все равно. Да благословит вас Бог!
— Так, значит, это вы пытаете, колесуете, четвертуете, рубите головы, ломаете кости? — Пьемонтец, с любопытством глядел на палача. — Ну что же, очень рад с вами познакомиться!
— Ваше сиятельство, я не все делаю сам, — ответил Кабош. — Как вы, господа, держите лакеев, чтобы они исполняли вместо вас неприятную работу, также и у меня есть помощники, которые делают всю черную работу и расправляются с простым народом. Но когда случается иметь дело с благородными, вроде вас и вашего товарища, — о, тогда другое дело! Тут уж я сам имею честь делать все до мелочей, с начала до конца — то есть с допроса до снятия головы.
Коконнас, сам не зная отчего, содрогнулся всем телом, как будто безжалостный обруч уже стиснул ему ноги, а стальное лезвие коснулось его шеи. Ла Моль, сам не зная почему, испытывал то же ощущение.
Но Коконнасу стало стыдно своего волнения, он подавил его и, прощаясь с мэтром Кабошем, решил напоследок пошутить:
— Ладно, мэтр Кабош, ловлю вас на слове: когда придет мой черед влезать на виселицу Ангеррана де Мариньи или на эшафот герцога Немурского, то только вы займетесь мной.
— Обещаю.
— А в знак того, что ваше обещание я принимаю, — сказал Коконнас, — вот вам моя рука.
И он протянул руку палачу, который робко пожал ее, но было очевидно, что ему очень хочется пожать ее от всей души.
И все-таки от одного его прикосновения Коконнас немного побледнел, хотя улыбка по-прежнему играла на его губах.
Ла Молю было не по себе, и, увидав, что толпа, следовавшая за круговым движением деревянной башни, снова подходит к ним, он дернул друга за плащ. Коконнас, в глубине души желавший так же сильно, как и Ла Моль, покончить с этой сценой, в которой, по свойству своего характера, он принял гораздо большее участие, чем хотел сам, кивнул головой и пошел вслед за Ла Молем.
— Ей-Богу, здесь легче дышится, чем на рынке! — сказал Ла Моль, когда они дошли до Трагуарского креста.
— Признаться, и мне тоже, — ответил Коконнас, — но все-таки я очень доволен, что познакомился с мэтром Кабошем. Полезно везде иметь друзей.
— В том числе и под вывеской «Путеводная звезда», — сказал Ла Моль.
— Ах, бедняга мэтр Ла Юрьер! — ответил Коконнас. — Вот кто погиб, так уж погиб! Я сам видел огонь из аркебузы, слышал, как звякнула пуля, точно о колокол собора Нотр-Дам, и, когда я уходил, он лежал в крови, которая шла у него из носа и изо рта. Если считать его нашим другом, то он им будет на том свете.
Продолжая свою беседу, молодые люди дошли до улицы Арбр-сек и направились к вывеске «Путеводная звезда», все так же скрипевшей на прежнем месте, все так же манившей путешественника чревоугодным очагом и возбуждающей аппетит надписью.
Коконнас и Ла Моль рассчитывали застать всех домочадцев в горе, вдову — в трауре, а служащих — с черной повязкой на рукаве, но, к величайшему их изумлению, они застали в доме кипучую деятельность, вдову — с сияющим лицом, а всех слуг — веселыми, как никогда.
— О изменница! — воскликнул Ла Моль. — Успела выйти замуж за другого!
И, обращаясь к ней, сказал:
— Мадам, мы два дворянина, знакомые бедняги Ла Юрьера. Мы здесь оставили двух лошадей, два чемодана и теперь пришли за ними.
— Господа, — отвечала хозяйка дома, напрягая свою память, — я лично не имею чести знать вас, поэтому, если вы разрешите, я позову мужа… Грегуар, сходите за хозяином!
Грегуар прошел через первую кухню общего назначения во вторую, представляющую собой лабораторию, где готовились те кушанья, которые мэтр Ла Юрьер при жизни считал достойными, чтобы готовить их собственноручно.
— Черт меня побери, — тихо сказал Коконнас, — если мне не грустно видеть в этом доме такое веселье вместо горя. Бедный Ла Юрьер! Эх!
— Он собирался убить меня, — сказал Ла Моль, — но я ему прощаю от всей души.
Едва Ла Моль успел произнести эти слова, как появился человек, держа в руках кастрюльку, в которой он тушил чеснок и теперь помешивал его деревянной ложкой.
Коконнас и Ла Моль вскрикнули от удивления. На их крик человек поднял голову, вскрикнул совершенно так же и, выронив из рук кастрюльку, застыл на месте с деревянной ложкой в руке.
— In nomine Patris, — бормотал он, помахивая ложкой, как кропилом, — et Filii et Spiritus sancti…[6]
— Мэтр Ла Юрьер! — воскликнули разом молодые люди.
— Граф Коконнас и граф Ла Моль? — удивился Ла Юрьер.
— Вы, значит, не убиты? — спросил Коконнас.
— Вы, стало быть, живы? — спросил в свою очередь хозяин.
— Я же видел, как вы упали, — сказал пьемонтец, — слышал удар пули, которая не знаю что, но что-то раздробила вам. Я ушел от вас, когда вы лежали в канаве и у вас шла кровь из носа, из ушей и даже из глаз.
— Все это, господин Коконнас, так же истинно, как Евангелие. Но только удар пули, который вы слышали, пришелся в мой шишак, и, к счастью, пуля на нем расплющилась; но удар все же был сильным, и вот вам доказательство. — Ла Юрьер снял колпак и обнажил лысую, как колено, голову. — Вот видите, от этого удара у меня не уцелело на голове ни волоска.
Оба молодых человека расхохотались при виде его комичного лица.
— A-а, вы смеетесь! — сказал Ла Юрьер, немного успокоившись. — Значит, вы пришли не с дурными намерениями?
— А вы, мэтр Ла Юрьер, вылечились от воинственных наклонностей?
— Ей-Богу, да. И я теперь…
— Что же теперь?
— Теперь я дал обет не знаться ни с каким огнем, кроме кухонного.
— Браво! Вот это благоразумно! — ответил Коконнас. — А теперь вот что: у вас в конюшне остались две наши лошади, а в комнатах — два наших чемодана.
— Ах, черт! — сказал хозяин, почесывая за ухом.
— Что такое?
— Вы говорите — две лошади?
— Да, у вас в конюшне.
— И два чемодана?
— Да, в наших комнатах.
— Видите ли, в чем дело… Вы ведь думали, что я убит, не так ли?
— Конечно.
— Согласитесь, что коль вы ошиблись, так и я мог ошибиться.
— То есть подумать, что и мы убиты? Конечно, вы могли это предполагать.
— Ага! Вот, вот! А так как вы погибли, не оставив завещания… — продолжал мэтр Ла Юрьер.
— Что же дальше?
— Я подумал… Я был неправ, теперь я это вижу…
— Так что же вы подумали?
— Я подумал, что могу быть вашим наследником.
— Ха-ха-ха! — рассмеялись молодые люди, глядя на комичное выражение его лица.
— Но при всем том я очень доволен, что вижу вас в живых!
— Короче говоря, вы продали наших лошадей? — сказал Коконнас.
— Увы! — ответил Ла Юрьер.
— А наши чемоданы? — спросил Ла Моль.
— О-о! Чемоданы — нет! — воскликнул Ла Юрьер. — Только то, что было в них.
— Скажи, Ла Моль, — спросил Коконнас, — ну не наглый ли прохвост? Не выпотрошить ли нам его?
Угроза, видимо, сильно подействовала на мэтра Ла Юрьера, если он решился сказать:
— Мне думается, это можно уладить.
— Слушай, — сказал Ла Моль, — ни у кого нет с тобой таких счетов, как у меня.
— Разумеется, граф! Я помню, что в умопомрачении имел дерзость пригрозить вам.
— Да — пулей, пролетевшей только на два пальца выше моей головы.
— Вы так думаете?
— Уверен.
— Раз вы уверены, господин Ла Моль, — сказал Ла Юрьер, с невинным видом поднимая кастрюльку, — я ваш покорный слуга и не стану вам возражать.
— Я со своей стороны не требую от тебя ничего… — сказал Ла Моль.
— Неужели, граф?
— …кроме одного…
— Ай-ай-ай! — произнес Ла Юрьер.
— …кроме обеда для меня и моих друзей, когда я буду бывать в твоем квартале.
— Ну конечно! — радостно воскликнул Ла Юрьер. — Всегда к вашим услугам, граф, всегда к услугам!
— Значит, договорились?
— С дорогой душой… А вы, господин Коконнас, — продолжал хозяин, — подписываетесь под договором?
— Да, но так же, как мой друг, — с одним условием…
— С каким?
— С тем, что вы передадите графу Ла Молю пятьдесят экю, которые я ему должен и отдал вам на хранение.
— Мне, ваше сиятельство?! Когда же это?
— За четверть часа до того, как вы продали мою лошадь и мой чемодан.
Ла Юрьер подмигнул ему и сказал:
— A-а! Понимаю!
После чего он подошел к шкафу, достал оттуда пятьдесят экю и монету за монетой вручил их Ла Молю.
— Отлично! — сказал Ла Моль. — Отлично! Подайте нам яичницу. А пятьдесят экю пойдут Грегуару.
— Ого! — воскликнул Ла Юрьер. — Ей-Богу, господа дворяне, у вас широкая душа, и я ваш на жизнь и на смерть!
— В таком случае, — сказал Коконнас, — сделайте нам яичницу сами, не жалея ни сала, ни масла. — Затем, посмотрев на стенные часы, прибавил: — Ты прав, Ла Моль, нам ждать еще три часа, так лучше провести их здесь, чем неизвестно где. Тем более что отсюда, если не ошибаюсь, рукой подать до моста Сен-Мишель.
И молодые люди пошли к столу в ту самую дальнюю комнату, где они сидели в знаменитый вечер 24 августа 1572 года и где Коконнас предложил Ла Молю играть в карты на любовницу, которая выпадет на долю первому из них.
К чести обоих молодых людей надо сказать, что в этот вечер ни тому, ни другому не приходило в голову сделать такого рода предложение.
Комментарии
Отправить комментарий