Девиз

Слава Україні! Героям Слава!

Декамерон (День 7-9)

 Джованни Бокаччо
Декамерон
День 7-9

День седьмой

Кончен шестой день Декамерона и начинается седьмой, в котором, под председательством Дионео, рассуждают о шутках, которые из-за любви либо во свое спасение, жены проделывали над своими мужьями, было ли то им вдомек, или нет.


Уже все звезды удалились с восточной части неба, кроме одной, которую мы называем Луцифером, еще светившейся в белесоватой заре, когда сенешаль, поднявшись, отправился с большим обозом в Долину Дам, чтобы там все устроить согласно с распоряжением и приказом, полученным от своего господина. После его ухода не замедлил встать и король, которого разбудил шум вьючивших людей и лошадей; встав, он поднял заодно и дам и молодых людей. Лучи солнца едва пробивались, когда все пустились в путь; никогда еще, казалось им, соловьи и другие птички не пели так весело, как в то утро; сопровождаемые их песнями, они дошли до Долины Дам, где их встретило еще большее количество птичек, радовавшихся, казалось, их прибытию. Когда они обошли долину и снова осмотрели ее, она показалась им еще красивее, чем в прошлый день, потому что время дня более соответствовало ее красоте. Разговевшись хорошим вином и печеньем, они принялись петь, дабы не отстать от птичек, и долина пела вместе с ними, всегда вторя песням, которые они сказывали; а все пташки, точно не желая быть побежденными, присоединяли к ним новые, сладкие звуки. Когда настало время трапезы, столы поставлены были под свежими лаврами и другими красивыми деревьями поблизости озерка, все расселись, по благоусмотрению короля, и за едой смотрели, как рыба ходила в озере большими стаями, что давало им повод не только поглазеть, но и побеседовать. Когда трапеза пришла к концу и убраны были кушанья и столы, они, развеселившись пуще прежнего, принялись петь; а так как в разных местах маленькой долины были устроены кровати, которые разумный сенешаль распорядился окружить с боков и сверху французской саржей, можно было затем пойти и спать; а кто спать не хотел, мог сколько угодно пользоваться обычными им удовольствиями. Но когда настал час, что все уже встали и пора было приняться за рассказы, ведено было, по приказанию короля, разостлать ковры неподалеку от места, где они трапезовали; все уселись вблизи озера, а король велел Емилии начать. Она так начала, весело улыбаясь.

Новелла первая

Джьянни Логтеринги слышит ночью стук в дверь, будит жену, а она уверяет его, что это привидение: они идут произнести над ним заговорную молитву, и стук прекращается.


Мне было приятно, мой повелитель, если бы на то было ваше согласие, чтобы не я, а другой начал рассказывать о таком прекрасном предмете, каков тот, о котором нам придется беседовать; но так как вам угодно, чтоб я ободрила всех других, я сделаю это охотно. И я постараюсь, дорогие дамы, рассказать вам нечто, что в будущем может быть вам на пользу, ибо если все так трусят, как я, особенно привидений, о которых знает бог, не я, что они такое, – да я еще не встречала никого, кто бы то ведал, хотя все мы одинаково их боимся, – вы, хорошенько уразумев мой рассказ, можете научиться святой и хорошей молитве, очень помощной в таких случаях, дабы отогнать привидение, если б оно к вам явилось.

Жил когда-то во Флоренции, в улице св. Бранкацио, один прядильщик, по имени Джьянни Лоттеринги, человек более искусный в своем деле, чем разумный в других, ибо он был недалекий; часто выбирали его старшиной духовного братства Санта Мария Новелла, упражнениями которого он должен был руководить, и много подобных местечек он нередко занимал, что заставляло его возомнить о себе; а доставались они ему потому, что, как человек состоятельный, он часто задавал монахам хорошие угощения. А за то, что один выманивал у него порою носки, этот капюшон, тот наплечник, они научали его хорошим молитвам, дарили ему «отче наш» на итальянском языке, стих о св. Алексее, плач св. Барнарда, похвалу донне Матильде и другие подобные вещи, которые он высоко ценил и все старательно хранил во спасение своей души.

Была у него супругой красивейшая, прелестная женщина, по имени монна Тесса, дочь Маннучьо да ла Кукулиа, умная и очень проницательная. Познав простоту мужа и будучи влюблена в Федериго ди Нери Пеголотти, красивого и здорового юношу, равно влюбленного в нее, она устроила при посредстве своей служанки, чтобы Федериго пришел побеседовать с ней в одно очень красивое поместье, которое было у сказанного Джьянни в Камерате, где она проводила все лето, а Джьянни являлся туда иногда к ужину и на ночлег, утром возвращаясь в лавку, либо к своему братству Федериго, сильно того желавший, выбрал время в назначенный ему день и под вечер отправился туда; а так как Джьянни вечером не явился, он с большим удобством и удовольствием поужинал и переночевал с дамой; она же, находясь в его объятиях, научила его в течение ночи шести молитвенным славословиям своего мужа. Но так как она не рассчитывала, чтобы эта ночь была последнею, как была первой, да и Федериго тоже, они, дабы служанке не ходить за ним всякий раз, условились так, чтобы каждый день, когда она пойдет в свое поместье, лежавшее несколько повыше, или будет оттуда возвращаться, он обращал внимание на виноградник, бывший рядом с ее домом: коли увидит ослиный череп на одном из шестов виноградника и он мордой обращен будет к Флоренции, пусть без опаски и сомнения явится к ней вечером под ночь и, если не найдет дверь открытой, пусть три раза тихонько постучится, она отворит ему; если же увидит, что череп обращен мордой к Фьезоле, пусть не приходит, ибо Джьянни тут.

Поступая таким образом, они много раз сходились вместе. Случилось, между прочим, однажды, что, когда Федериго должен был ужинать с монной Тессой и она велела сварить двух жирных каплунов, Джьянни, который не должен был приехать, явился очень поздно. Дама очень огорчилась этим, он и она поужинали немного солониной, которую она распорядилась сварить особо, а служанке она велела отнести в белой салфетке двух вареных каплунов и несколько свежих яиц и бутыль хорошего вина в сад, куда можно было пройти, минуя дом, – я где она иногда ужинала с Федериго; и она наказала ей положить все это у подошвы персикового дерева на краю лужка. Таковую она ощутила досаду, что позабыла приказать служанке подождать, пока придет Федериго, и предупредить его, что Джьянни здесь, а чтобы те вещи он забрал из сада. Вследствие этого, когда она с Джьянни легла в постель, равно как и служанка, не прошло много времени, как явился Федериго и раз тихонько постучался в дверь, которая была так близко от комнаты, что Джьянни тотчас же это услышал, а также и его жена, но, дабы Джьянни не мог возыметь к ней подозрения, она представилась спящей. Немного погодя, Федериго постучался во второй раз; удивленный этим, Джьянни слегка толкнул жену и сказал: «Тесса, слышишь ли ты, что слышу я? В нашу-то дверь, кажется, стучатся». Жена, слышавшая то гораздо лучше его, притворилась, будто проснулась, и сказала: «Что такое? Что ты говоришь?» – «Я говорю, – сказал Джьянни, – что в нашу дверь, кажется, стучатся». Жена сказала: «Стучатся? Увы, мой Джьянни, ты разве не знаешь, что это такое? Это привидение, от которого я в эти ночи набралась страху больше, чем когда-либо, – такого страху, что, когда я услышала его, запрятала голову и не осмелилась высунуть ее, пока не рассвело». Тогда Джьянни сказал: «Ничего, жена, не бойся, если это и так, ибо, когда мы ложились в постель, я прочитал наперед Te lucis и Intemerata и еще несколько хороших молитв да еще перекрестил постель из конца в конец во имя отца и сына и святого духа, так что нечего бояться, чтобы оно могло повредить нам, какова бы ни была его сила». Но жена, дабы Федериго не возымел как-нибудь другого подозрения и не поссорился с нею, решилась совсем встать и дать ему понять, что Джьянни здесь, и она сказала мужу: «Хорошо, ты сказывай свое, а я, с своей стороны, не сочту себя покойной и безопасной, пока мы не заговорим его, так как ты кстати здесь». Говорит Джьянни: «А как его заговаривают?» Жена отвечала: «Я-то хорошо знаю, как его заговорить, ибо позавчера, когда я пошла в Фьезоле на отпуст, одна из тех странниц – уж такие-то они святые, господь тебя в том заверь, мой Джьянни! – увидела, что я такая боязливая, да и научила меня святой, хорошей молитве и сказала, что много раз испытала ее, пока еще не была странницей, и всегда ей помогало. Но, господь свидетель, у меня никогда не хватило бы смелости пойти одной испытать ее; теперь, когда ты здесь, пойдем-ка заклянем привидение».

Джьянни сказал, что очень охотно. Встав, они вдвоем тихонько подошли к двери, у которой снаружи ждал, уже исполнившись подозрения, Федериго. Когда они приблизились, жена говорит Джьянни: «Плюнь, когда я скажу тебе». Джьянни отвечал: «Ладно». И жена начала заговор и сказала: «Призрак, призрак, что по ночам бродишь, подняв полы пришел, подняв и уходишь! Ступай в сад к толстому персиковому дереву, найдешь у подошвы сальное-рассальное и сто катышков из-под моей курицы; приложись к бутыли и прочь ступай, а меня и моего Джьянни не замай». Проговорив это, она сказала мужу: «Плюнь, Джьянни». Джьянни сплюнул. Федериго, находившийся снаружи и все это слышавший, позабыл о ревности, и, хотя его разбирала досада, у него явилось такое желание рассмеяться, что он чуть не лопнул, и когда Джьянни плевал, он тихо подсказывал: «Выплюй зубы». Заговорив таким образом трижды привидение, жена с мужем вернулась в постель. Федериго, рассчитывавший поужинать с нею и не ужинавший, хорошо уразумев слова заговора, пошел в сад и, найдя под толстым персиковым деревом двух каплунов, вино и яйца, отнес их домой и поужинал со всеми удобствами. Когда в другие разы он сходился с своей милой, он много смеялся с нею над этим заклинанием.

Правда, другие рассказывают, что она в самом деле повернула ослиный череп в сторону Фьезоле, но один работник, проходя по винограднику, ударил по нем палкой и заставил его завертеться, он и остался повернутым к Флоренции; потому Федериго, вообразив, что его зовут, и явился туда, говорят также, что жена произносила заговор таким образом: «Призрак, призрак, ступай с богом! Не я ослиный череп поворотила, а другой, чтоб ему пусто было, оставь меня с Джьянни милым!» Поэтому он ушел, оставшись без ночлега и без ужина. Но одна моя соседка, женщина очень старая, говорит мне, что то и другое правда, как она узнала, будучи девочкой, но что последнее случилось не с Джьянни Лоттеринги, а с некиим человеком, по имени Джьянни ди Нелло, жившим у ворот Сан Пьеро и не менее совершенным дурнем, чем Джьянни Лоттеринги. Потому, дорогие мои дамы, от вашего выбора зависит принять из двух заговоров, какой вам более нравится, или, если хотите, и оба они обладают высокой силой в подобных случаях, как вы услышали на опыте. Научитесь им, это может еще сослужить вам службу.

Новелла вторая

Перонелла прячет своего любовника, при возвращении мужа домой, в винную бочку; муж запродал ее, а жена говорит, что уже продала ее человеку, влезшему в нее, чтобы осмотреть, крепка ли она; тот вылезает из нее и, велев мужу еще выскоблить ее, уносит ее домой.


Новеллу Емилии все выслушали среди величайшего смеха, а заговор похвалили, как полезный и святой. Когда рассказ кончился и король приказал Филострато продолжать, он начал таким образом: – Дражайшие мои дамы, мужчины позволяют себе такие проделки над вами, особенно мужья, что, когда иной раз случится какой-нибудь женщине учинить что-либо мужу, вам подобает не только быть довольными, что это приключилось, или что вы об этом узнали, или от кого-нибудь услышали, но следует самим ходить и всюду о том рассказывать, дабы мужчины поняли, что если умелы они, то и женщины, с своей стороны, настолько же сметливы; и это может быть нам только полезно, ибо, если кто-либо знает, что и другой тоже человек знающий, не слишком-то легко решится обмануть его. Кто может усомниться, что то, что мы сегодня будем говорить об этом предмете, дойдя до сведения мужчин, не послужит им сильнейшим побуждением умерить свои проделки над вами, когда они поймут, что и вы точно так же сумели бы обмануть их, лишь бы пожелали? Вот почему я намерен рассказать, что для своего спасения проделала с мужем, почти в одно мгновение, одна молодая женщина, хотя и низкого сословия.

Не так давно тому назад один бедняк в Неаполе взял за себя красивую и миловидную девушку, по имени Перонеллу, и, зарабатывая очень скудно, он – своим ремеслом каменщика, она – пряхи, они пробивались в жизни как лучше умели. Случилось, что один молодой человек из щеголей увидел однажды эту Перонеллу, она сильно ему приглянулась, и, влюбившись в нее, он так приставал к ней тем и другим способом, что она с ним сошлась. А для того чтобы бывать вместе, они устроили следующим образом: так как ее муж вставал рано утром, чтобы идти на работу либо доставать ее, то молодой человек должен был держаться поблизости, чтобы видеть, когда муж выйдет из дому; а так как улица, где он жил, называемая Аворио, была уединенная, то по его уходе юноша должен был пройти к ней в дом. Это они делали много раз.

Раз утром случилось, однакож, что, когда тот человек вышел, а Джьяннелло Стриньярбо, – так звали юношу, – пробрался к нему в дом и был с Перонеллой, муж, обыкновенно весь день не возвращавшийся, вернулся по некотором времени домой и, найдя дверь запертою изнутри, постучался и, постучав, стал говорить про себя: «Господи, похвален буди вовеки, ибо, хотя ты и сделал меня бедняком, по крайней мере утешил хорошей и честной молодой женой. Смотрите-ка, как скоро она заперла дверь изнутри, только что я вышел, дабы не забрался никто, кто бы мог досадить ей». Перонелла, услышав, что это муж, которого признала по стуку, сказала: «Увы мне, мой Джьяннелло, смерть моя! Вон вернулся муж, чтоб ему пусто было, и я недоумеваю, что это значит, потому что он никогда еще не возвращался в такой час; может быть, он тебя видел, когда ты входил. Как бы там ни было, влезь, ради бога, в ту бочку, которую там видишь, а я пойду отворю ему; посмотрим, что это значит, что он так скоро вернулся домой сегодня утром». Джьяннелло быстро влез в бочку. Направившись к двери, Перонелла отворила мужу и сказала ему сердито: «Это что за новости, что сегодня утром ты так рано пришел домой? Вижу я, сегодня ты, кажется, ничего не хочешь делать, что возвращаешься с своим снарядом в руках; коли так, чем мы станем жить? Откуда достанем хлеба? Не думаешь ли ты, что я позволю тебе заложить мое платьишко и другое мое тряпье? А я только и знаю, что пряду днем и ночью, так что тело отстало от ногтей, лишь бы наработать хотя на олей, чтобы горела лампа. Эх, муженек, муженек! Нет у нас соседки, которая не удивлялась бы тому и не издевалась бы надо мною за ту работу, которую я справляю, а ты возвращаешься у меня домой, опустив руки, когда тебе надо было бы работать». Так сказав, она принялась плакать и снова заговорила: «Увы мне, бедная я, горемычная, в худой час я родилась, в худое время пришла сюда: могла бы заполучить степенного парня – и не захотела, а вот пошла к такому, а ему и невдомек, кого он взял за себя. Другие веселятся с своими любовниками, и нет ни одной, у которой не было бы, у которой два, у которой три, и они утешаются, а мужьям выдают месяц за солнце, у меня же, бедной, за то что я хорошая и такими делами не занимаюсь, одно зло и худая доля! Не знаю, почему бы и мне не взять себе какого-нибудь из тех любовников, как то делают другие. Пойми хорошенько, муженек мой, что если б я захотела творить злое, я нашла бы с кем, ибо много есть щеголей, которые влюбились в меня и за мной ухаживают и засылали ко мне, суля много денег, а коли желаю – платья и драгоценностей, но духу на то у меня не хватало, ибо я дочь не таковской женщины; а ты вот ворочаешься домой, когда должен был бы работать». – «Эх, жена, – говорит муж, – не кручинься ты, бога ради; поверь, я знаю, какова ты у меня, и еще сегодня утром убедился в этом отчасти; то верно, что сегодня утром я пошел на работу, но, видно, ты не знаешь, чего не знал и я сам, что сегодня праздник св. Галеона и не работают, потому-то я и вернулся в таком часу домой: тем не менее я позаботился и так устроил, что у нас будет хлеба более чем на месяц, ибо я продал вон тому человеку, что со мной, бочку, которая, ты знаешь, уже давно мешала нам в дому, и он дает мне за нее пять золотых флоринов». Сказала тут Перонелла: «И это опять на мое же горе! Ты вот мужчина и выходишь и должен был бы понимать толк в мирских делах, а продал бочку за пять флоринов, а я, бедная женщина, едва переступавшая через порог, увидев, как она мешает нам в дому, продала ее за семь одному хорошему человеку, который и влез в нее, когда ты возвращался, и смотрит, крепка ли она».

Когда муж услышал это, был более чем доволен и говорит пришедшему за бочкой: «Ступай себе с богом, почтенный, ты слышал, что жена моя продала за семь, тогда как ты давал мне не более пяти». Тот ответил: «В добрый час!» и ушел. А Перонелла говорит мужу: «Пойди сам наверх, так как ты здесь, и постарайся уладить с ним наше дело». Джьяннелло, у которого уши были настороже, чтобы узнать, надо ли ему чего бояться, или спохватиться, как услышал слова Перонеллы, быстро выскочил из бочки и, точно ничего не слыхал о возвращении мужа, начал говорить: «Где ты, хозяйка?» На это муж, входя, сказал: «Вот я, что тебе нужно?» Говорит Джьяннелло: «А ты кто такой? Мне надо бы женщину, с которой я сторговался об этой бочке». Тот отвечал: «Не беспокойся, сделайся со мною, я ей муж». Тогда Джьяннелло сказал: «Бочка, кажется мне, очень прочная, но вы, должно быть, держали в ней дрожжи, она так обмазана внутри чем-то сухим, что мне не отколупнуть и ногтем, потому я не возьму ее, пока вы ее прежде не вычистите». Говорит тогда Перонелла: «За этим торг не станет, мой муж всю ее вычистит». – «Разумеется», – сказал муж и, положив свои орудия, сняв куртку, велев зажечь свечу и подать себе рубанок, влез в бочку и начал строгать. А Перонелла, как бы желая посмотреть, что он делает, всунула голову в отверстие бочки, не очень-то широкое, а сверх того и одну руку я все плечо, и стала говорить: «Поскобли здесь и тут, да там еще», либо: «Посмотри, тут еще крошечку осталось». Пока она стояла так, указывая и напоминая мужу, Джьяннелло, видя, что не может сделать, как бы хотел, задумал устроиться как было возможно, подобно диким парфянским кобылицам, резвящимся в просторных полях, а затем отошел от бочки как раз в то мгновение, когда муж кончил скоблить ее. Перонелла высунула из бочки голову, и муж из нее вылез. Тогда Перонелла сказала Джьяннелло: «Возьми, почтенный, свечу и погляди, все ли чисто по-твоему». Посмотрев внутри, Джьяннелло сказал, что все ладно и он доволен; отдав мужу семь золотых флоринов, он приказал отнести бочку к себе домой.

Новелла третья

Брат Ринальдо спит с своей кумой; муж застает его в одной комнате с нею, а она уверяет его, что монах заговаривал глисты у своего крестника.


Не сумел Филострато настолько глухо выразиться о парфянских кобылицах, чтобы догадливые дамы не рассмеялись над тем, показывая, что смеются над другим. Когда король увидел, что его новелла кончена, велел рассказывать Елизе. Готовая повиноваться, она начала: – Прелестные дамы, заговор привидения Емилии привел мне на память рассказ о другом заклинании, который, хотя он и не так хорош, как тот, я вам сообщу, потому что в настоящее время мне ничего другого не представляется на наш сюжет.

Вы должны знать, что в Сиэне жил когда-то очень милый юноша из почтенной семьи, по имени Ринальдо. Он был сильно влюблен в одну свою соседку, очень красивую женщину, жену богатого человека; надеясь, что, если найдется случай поговорить с ней, не возбуждая подозрения, он добьется от нее всего, чего желает, и не находя иного к тому средства, он решил сделаться ее кумом, так как она была беременна; сблизившись с ее мужем, он сказал ему о том наиболее приличным, какой нашел, способом, и это уладилось. Когда таким путем Ринальдо стал кумом мадонны Агнесы и получил более видимый предлог говорить с нею, он, ободрившись, дал ей на словах понять свои намерения, которые она давно угадала по движению его глаз; но это мало послужило ему на пользу, хотя дама услышала о том не без удовольствия. Вскоре затем случилось, что Ринальдо, по какой бы то ни было причине, пошел в монахи; какую себе выгоду он в том ни находил, только он монахом и остался. И хотя с тех пор, как он стал монахом, он отложил несколько в сторону любовь, которую питал к своей куме, равно как и некоторые другие свои суетности, тем не менее с течением времени вернулся к ним, не покидая рясы, и снова стал находить удовольствие в том, что красовался, одеваясь в дорогие ткани, был во всем щеголеват и принаряжен, слагал канцоны, сонеты и баллаты, пел и был полон и других подобных же затей.

Но что говорить о нашем Ринальдо, о котором идет речь? Где те, которые не делали бы того же? О, позор нашего испорченного света! Они не стыдятся являться тучными, с цветущим лицом, изнеженные в платьях и во всем остальном; выступают не как голуби, а гордо, словно петухи, подняв гребень и выпятив грудь; не станем говорить о том, что их кельи полны баночек с разными мазями и притираниями, коробок с разными сластями, склянок и пузырьков с пахучими водами и маслами, кувшинов, переполненных мальвазией, греческими и другими дорогими винами; так что, глядя, кажется, что это не монашеские кельи, а москательные и парфюмерные лавки; хуже того: им не в стыд, если другие знают, что у них подагра, и кажется, будто другие не ведают и не понимают, что великие посты, простая в небольшом количестве употребляемая пища и умеренная жизнь делают людей худыми, тощими и большею частью здоровыми, а если и заставляют их заболевать, то по крайней мере они болеют не подагрой, против которой советуют обыкновенно как средство целомудрие и все другое, пристойное жизни скромного монаха. И они думают еще, будто другие не знают, что, кроме воздержанной жизни, долгие бдения, и молитвы, и бичевания, по необходимости, делают людей бледными и жалкими, и что ни св. Доминик, ни св. Франциск не имели по четыре рясы на человека и одевались не в цветные и другие тонкие сукна, а в рясы из грубой шерсти и естественного цвета, чтобы укрываться от холода, а не красоваться. Обо всем этом да промыслил господь, согласно с духовными нуждами тех простецов, которые их кормят.

Когда таким образом брат Ринальдо вернулся к своим прежним вожделениям, он начал очень часто посещать куму, и так как отважности в нем прибыло, с большею настоятельностью, чем прежде, стал приставать к ней с тем, чего от нее желал. Добрая женщина, видя, что он сильно упрашивает и что брат Ринальдо, на ее взгляд, стал чуть ли не красивее прежнего, прибегла однажды, когда он уже очень к ней пристал, к тому, что делают все, желающие уступить в том, о чем их просят, и сказала: «Как, брат Ринальдо, да разве монахи такими делами занимаются?» На это брат Ринальдо ответил: «Мадонна, когда я скину с плеч эту рясу, а я снимаю ее очень легко, я покажусь вам таким же мужчиной, как и все другие, а не монахом». Дама, осклабившись, сказала: «Бедная я! Ведь вы мне кум, как же это возможно? Это было бы очень нехорошо, и я часто слышала, что это очень большой грех; не будь того, я наверно сделала бы, что вы желаете». На это брат Ринальдо сказал: «Глупая вы, если отказываетесь по такой причине. Я не говорю, чтоб это не был грех, но господь прощает покаявшемуся и большие. Но скажите мне, кто более родной вашему сыну: я ли, крестивший его, или ваш муж, его произведший?» Дама отвечала: «Муж мой ему больше сродни». – «И вы правду говорите, – сказал монах, – а разве ваш муж не спит с вами?» – «Разумеется», – отвечала дама. «Коли так, – сказал монах, – и я менее родной вашему сыну, чем ваш муж, так и могу спать с вами, как и ваш муж». Дама, не знавшая логики и нуждавшаяся лишь в небольшом побуждении, поверила этому, либо притворилась поверившею, что монах говорит правду, и отвечала: «Кто сумел бы возразить на ваши мудрые речи?» Затем она решилась, несмотря на кумовство, отдаться желаниям монаха, и они не только начали это с первого раза, но, находя, под прикрытием кумовства, более удобства, ибо подозрения было менее, много и много раз сходились вкупе.

Случилось однажды, что брат Ринальдо пришел в дом дамы и, увидев, что там никого не было, кроме ее служанки, очень красивой и миловидной, послал с нею своего товарища на голубятню, чтобы тот научил ее покаянию, а сам с дамой, у которой был ребенок на руках, вошел в ее комнату, где, запершись, они сели на бывшую там кушетку и стали забавляться. Когда они пребывали таким образом, вернулся невзначай кум и, никем не замеченный, подошел к двери комнаты, постучался и позвал жену. Услышав это, мадонна Агнеса сказала: «Я погибла, пришел мой муж, теперь он догадается, какова причина нашей близости». Брат Ринальдо был раздет, то есть без рясы и наплечника, в одном исподнем платье; как услышал он это, сказал: «Вы правду говорите; если б я был одет, какое-нибудь средство нашлось бы; но если вы отворите ему и он найдет меня в таком виде, никакое извинение не будет возможно». У дамы быстро явилось на помощь одно соображение, и она сказала: «Одевайтесь-ка и, как оденетесь, возьмите на руки своего крестника и внимательно слушайте, что я стану говорить, так чтобы ваши слова согласовались с моими; а остальное предоставьте мне». Почтенный человек продолжал еще стучаться, когда жена ответила: «Иду»; встав и подойдя к двери комнаты с веселым лицом, она отперла ее и сказала: «Муженек мой, скажу тебе, что брат Ринальдо, кум наш, здесь; господь послал его к нам, потому что, не приди он, мы наверно потеряли бы сегодня нашего сынка». Как услышал это простак святоша, чуть не сомлел и говорит: «Как так?» – «Муж мой, – отвечала жена, – сначала он внезапно обмер, я уже думала, что он скончался, и не знала, что начать и что сказать, как на ту пору пришел брат Ринальдо, кум наш, и, взяв его на руки, сказал: „Кума, это у него глисты в теле, подошли к сердцу и легко могут причинить ему смерть; но не бойтесь, я их заговорю и всех уморю, и прежде чем я уйду отсюда, вы увидите, ваш ребенок будет так здоров, каким вы не видели его никогда“. А так как ты был нам нужен, для того чтобы прочесть некоторые молитвы, а служанка не знала, где тебя найти, он велел своему товарищу прочитать их на самом высоком месте нашего дома, он же и я вошли сюда. Но так как при таком деле никому не следует быть, кроме матери ребенка, мы и заперлись здесь, дабы никто нам не помешал, и теперь еще он у него на руках, и я думаю, он того только и дожидается, чтоб его товарищ кончил молитвы, и, должно быть, все уже сделано, потому что ребенок пришел в себя». Святоша поверил всему этому, так разобрала его любовь к сыну, что он не понял обмана, устроенного ему женою, и с глубоким вздохом сказал. «Я хочу пойти посмотреть на него». – «Не ходи, – говорит жена, – ты, пожалуй, испортишь, что уже сделано; подожди, я пойду посмотрю, можешь ли ты пойти туда, и позову тебя».

Брат Ринальдо, который все слышал, успел спокойно одеться, взял ребенка на руки и, когда все устроил, как ему было надобно, крикнул: «Эй, кума, не кума ли я там слышу?» – «Да, мессере», – ответил святоша. «Так пожалуйте сюда», – сказал брат Ринальдо. Святоша пошел туда, а брат Ринальдо говорит ему: «Вот ваш сынок, он, по милости божией, здоров, а я был убежден, что вам не увидеть его вечером в живых; велите поставить восковую фигуру его роста, во славу божию, перед статуей мессера св. Амвросия, по заслугам которого господь оказал вам эту милость». Ребенок, увидев отца, подбежал к нему, ласкаясь, как то делают малые дети; а тот взял его на руки, плача, точно вырвал его из могилы, стал целовать его и благодарить кума за то, что излечил его ему.

Товарищ брата Ринальдо научил между тем служанку не одному, может быть, покаянию, подарил ей белый нитяный кошелек, поднесенный ему одной монахиней, и сделал ее своей духовной дочерью, когда он услышал, что святоша кличет у комнаты жены, он тихонько слез и стал так, что мог видеть и слышать все, что там делалось. Увидев, что все обстоит благополучно, он спустился вниз и, войдя в комнату, сказал: «Брат Ринальдо, те четыре молитвы, которые вы мне заказали, я все прочел». – «У тебя, братец, славная грудь и ты отлично сделал свое дело, – ответил брат Ринальдо, – что до меня, то я сказал всего две, когда пришел кум; но мы сподобились как за твой, так и за мой труд такой милости, что ребенок выздоровел».

Святоша велел подать хороших вин и сластей и учествовал кума и товарища тем, в чем они нуждались более, чем в чем либо ином. Затем, выйдя с ними вместе из дому, отпустил их с богом; а восковую фигуру заказал сделать немедленно и послал повесить ее, в числе других, перед статуей св. Амвросия, только не того, что в Милане.

Новелла четвертая

Однажды ночью Тофано запирается дома от жены, когда, несмотря на ее просьбы, ее не впускают, она представляется, будто бросилась в колодезь, а бросает туда большой камень, Тофано выбегает не дома и спешит туда, а она, войдя в дом, запирается, оставив его снаружи, и, браня, позорит его.


Когда король увидел, что новелла Елизы кончена, немедля обратившись к Лауретте, выразил ей свое желание, чтобы она что-нибудь рассказала; потому, не дожидаясь, она так начала: – О Амур! Каковы и сколь велики твои силы! Каковы твои советы и измышления! Какой философ, какой художник был когда-либо в состоянии или может изобрести те похватки, те выдумки, те сноровки, которые ты внезапно являешь идущим по следам твоим? Поистине, всякая другая наука тяжеловесна в сравнении с твоею, как то очень легко уразуметь изо всех доселе рассказанных случаев. К ним я присоединяю, любезные дамы, хитрость, употребленную одной простой женщиной, – такую, что я и не знаю, кто бы иной мог научить ее ей, кроме Амура.

Итак, жил в Ареццо богатый человек, по имени Тофано; дали ему в жены красавицу, по имени монну Гиту, к которой он, сам не зная почему, вскоре начал ревновать. Когда жена это заметила, пришла в негодование и несколько раз допрашивала его о причине его ревности; но когда он не мог указать ни одной, кроме самых общих и ничего не стоящих, у нее явилась идея уморить его тем же недугом, которого он беспричинно боялся. Заметив, что один юноша, по ее мнению очень порядочный, ухаживает за нею, она очень осторожно начала стакиватся с ним, и когда между им и ею зашло так далеко, что ничего иного не оставалось, как завершить слова делом, она решила и на это также найти способ. Зная, что в числе дурных привычек ее мужа была и та, что он любил выпить, она не только стала поощрять его к тому, но искусным обратом очень часто и побуждать. И он так к тому приучился, что почти всякий раз, как то ей было угодно, она доводила его питьем до опьянения; увидев его пьяным и уложив спать, она впервые сошлась с своим любовником, а затем продолжала видеться с ним часто и без опасения. Такую она возымела уверенность в пьянстве мужа, что не только отваживалась водить любовника к себе домой, но и иногда на большую часть ночи уходила к нему в дом, бывший неподалеку оттуда.

Когда влюбленная дама продолжала действовать таким образом, муж, бедняк, стал случайно догадываться, что, побуждая его пить, она сама никогда не пьет; это возбудило в нем подозрение, не такое ли тут дело, какое и было, то есть что жена напаивает его, дабы иметь возможность жить в свое удовольствие, пока он спит. Желая испытать, так ли это, он однажды ничего не пил, а вечером представился, в речах и движениях, самым пьяным человеком, какие только бывают. Жена, поверив атому и полагая, что более пить ему нечего, чтобы хорошо заснуть, тотчас уложила его. Устроив это и выйдя из дома, она, как то уже делала не раз, отправилась в дом своего любовника и осталась там до полуночи.

Лишь только Тофано услышал, что жены нет, поднялся и, подойдя к своей двери, запер ее изнутри, а сам стал у окон, чтобы посмотреть, как вернется жена, и объявить ей, что он догадался об ее проделках; так он оставался, пока жена не вернулась. Когда она возвратилась и нашла дверь запертой, опечалилась чрезвычайно и стала пытаться отворить дверь силой. Продержав ее некоторое время, Тофано сказал: «Напрасно ты трудишься, жена, ибо сюда тебе не вернуться; пойди вернись туда, где была до сих пор, н будь уверена, что сюда ты никогда не возвратишься, пока я в присутствии твоих родных и соседей не учествую тебя за это дело, как тебе подобает». Жена принялась просить его, ради бога, чтобы он был так добр, отворил бы ей, ибо она пришла не оттуда, откуда он думает, а с посиделок у соседки, ибо ночи долгие и она не может ни проспать их целиком, ни быть одной дома, бодрствуя. Просьбы, однако, не помогали, ибо этот дурак решился, чтобы все жители Ареццо узнали об их стыде, тогда как пока никто о том не ведал.

Видя, что просьба не помогает, жена прибегнула к угрозам и сказала: «Если ты мне не отопрешь, я сделаю тебя несчастнейшим человеком в свете». На это Тофано ответил: «А что ты можешь мне сделать?» Жена, ум которой Амур уже изощрил своими советами, отвечала: «Прежде чем я решусь перенести стыд, который ты хочешь напрасно учинить мне, я брошусь в тот колодезь, что рядом, и когда затем меня найдут мертвой, не будет никого, кто бы не поверил, что не иной кто, как ты, в пьяном виде бросил меня туда; таким образом, тебе придется либо бежать, утратив все, что имеешь, и жить в изгнании, либо потерять голову, как моему убийце, чем ты и окажешься в самом деле». Эти слова ничуть не поколебали Тофано в его дурацком намерении. Потому жена сказала: «Ну, так вот что: я не хочу больше выносить такой досады; бог тебя прости! Вели убрать мою прялку, которую я здесь оставила». Так сказав, она направилась к колодезю, а ночь была такая темная, что едва можно было разглядеть друг друга на дороге; взяв громадный камень, лежавший у колодезя, с криком: «Прости мне, господи!», она бросила его в колодезь. Камень, упав в воду, произвел большой шум; когда Тофано услышал его, поверил, что она в самом деле туда кинулась, и потому, схватив бадью с веревкой, быстро выскочил из дому, чтобы помочь ей, и побежал к колодезю.

Жена, притаившаяся у двери своего дома, как увидела, что он побежал к колодезю, тотчас же вошла в дом, заперлась изнутри и, подойдя к окнам, стала говорить: «Воду надо подливать в вино, пока пьют, не потом, ночью». Услышав ее, Тофано увидел, что его надули, вернулся к двери и, не будучи в состоянии войти, стал уговаривать ее, чтобы она ему отперла. Она, перестав говорить тихо, как то делала до тех пор, подняла голос, почти крича: «Клянусь распятием, противный ты пьяница, сегодня ночью ты не войдешь сюда; не могу я более выносить этих твоих обычаев, надо мне всем показать, каков ты и в какой час ночью возвращаешься домой». Разгневанный Тофано стал бранить ее в свою очередь и кричать, вследствие чего соседи, услышав шум, поднялись, мужчины и женщины, подбежали к окнам, спрашивая, что там такое. Жена стала говорить, плача: «Это вот тот негодяй, что по вечерам возвращается ко мне домой пьяный, либо проспится в кабаках, а затем приходит в такой час; долго я это терпела, да не помогло, потому, не стерпев более, я и решилась сделать ему такой стыд, что заперлась от него в дому, чтобы посмотреть, не исправится ли он от этого». Дурак Тофано рассказывал с другой стороны, как было дело, и сильно грозил ей, а жена говорила своим соседям: «Видите теперь, что это за человек! Что бы сказали вы, если б я, как он, была на улице, а он, как я, дома? Клянусь богом, я не сомневаюсь, вы поверили бы, что он говорит правду. На этом познайте, насколько он в своем уме: говорит, что я именно сделала то, что, полагаю, он сам сделал. Он думал напугать меня, бросив в колодезь не знаю что; дал бы господь, чтобы он в самом деле туда бросился и утонул и разбавилось водою вино, которого он слишком выпил».

Соседи, мужчины и женщины, принялись бранить Тофано, сваливая на него вину и ругая за то, что он возвел на жену; в скором времени весть о том пошла от соседа к соседу, пока не дошла до родственников жены. Явившись туда и услышав от того и другого соседа, в чем дело, они взяли Тофано и так его отколотили, что всего изломали, затем, отправившись к нему на дом, взяли имущество его жены и вернулись с нею к себе, грозя Тофано и худшим. Увидев, что он попал впросак и ревность не привела его к добру, Тофано, очень любивший жену, прибегнул к посредству нескольких друзей и так устроил, что он в добром мире снова залучил жену к себе в дом, обещая ей никогда более не ревновать ее, кроме того, предоставил ей делать все, что ей угодно, лишь бы так осторожно, чтобы он того не заметил. Так он и сделал, как крестьянин дурак, что помирился, попав впросак. Да здравствует любовь и да погибнет война и все ее отродье!

Новелла пятая

Ревнивец, под видом священника, исповедует свою жену, а она его уверяет, что любит священника, приходящего к ней каждую ночь. Пока ревнивец тайком сторожит у двери, жена велит любовнику пройти к ней по крыше и проводит с ним время.


Лауретта кончила свой рассказ, и все похвалили жену, что она поступила хорошо и как подобало тому негодному, когда король, дабы не терять времени, обратился к Фьямметте и любезно возложил на нее обязанность рассказа, вследствие чего она так начала: – Благородные дамы, предыдущая новелла побуждает меня рассказать также о ревнивце, ибо я полагаю, что хороню то, что чинят им их жены, особенно если они ревнуют без повода. И если бы составители законов все сообразили, я думаю, им следовало бы в этом случае положить женам не иное наказание, как то, какое они положили человеку, наносящему ущерб другому, защищаясь; ибо ревнивцы строят ковы прошв жизни молодых жен и настойчиво добиваются их смерти. Они всю неделю сидят взаперти, занимаясь семейными и домашними делами, желая, подобно другим, в праздничные дни получить некоторое развлечение, некоторый покои и возможность несколько повеселиться, как то делают крестьяне в деревнях, ремесленники в городах и председательствующие в судах; как то сделал господь, в седьмой день почивший от всех трудов своих; как того требуют священные и гражданские законы, которые, во славу божию и во внимание к общему благу всех, отделили рабочие дни от дней отдыха. Но и на это не согласны ревнивцы, – напротив того, они устраивают так, что эти дни, радостные для всех других, становятся для их жен еще более печальными и жалостными, ибо они держат их в большом притеснении и взаперти; насколько и как это угнетает бедняжек, про то знают лишь те, кто это испытал. Потому я заключаю, что то, что жена чинит мужу ревнивому без основания, не только не следовало бы осуждать, но и одобрять.

Итак, жил в Римини купец, богатый поместьями и деньгами, и была у него жена красавица, к которой он чрезмерно возревновал; и не было у него к тому иного повода, кроме того, что как он ее очень любил и считал очень красивой и знал, что она полагает все свое старание, чтобы ему нравиться, так думал, что и всякий другой ее любит, всем она кажется красавицей и старается также понравиться другим, как и ему: заключение, показывающее, что человек он был дрянной и мало смысливший. Ревнуя таким образом, он так ее сторожил и держал ее в таком утесневки, что, может быть, многие из осужденных к смертной казни не содержатся тюремщиками с таким оберегом. Жена не только не могла пойти на свадьбу, на праздник, или в церковь, или переступить через порог дома, но не смела подойти и к окну, либо выглянуть из дому за чем бы то ни было; вследствие чего ей жилось очень худо, и она тем нетерпеливее выносила эту муку, чем менее чувствовала себя виновной. Поэтому, видя, что муж обижает ее несправедливо, она решилась утешить себя, найти по возможности средство устроить так, чтоб ее обижали не без причины. А так как ей нельзя было подойти к окну и, таким образом, не было средства показать кому бы то ни было, кто поглядел бы на нее, проходя по улице, что его любовь ей угодна, она, зная, что в доме рядом с нею живет юноша, красивый и приятный, задумала, если окажется какое-нибудь отверстие в стене, отделявшей ее дом от того, смотреть в щелку, пока не увидит юношу и ей не удастся поговорить с ним и отдать ему свою любовь, коли он того пожелает; а если представится способ, то иногда и сходиться с ним и таким образом развлечься в своем злополучном существовании, пока у мужа не выйдет гвоздь из головы. Ходя от одного места к другому и осматривая стену, когда мужа не было дома, она заметила невзначай, что в одном очень закрытом месте в стене открывалась щель; смотря в нее, хотя и плохо различая, что было с другой стороны, она увидела, однакож, комнату, куда выходила щель, и сказала себе: «Если б это была комната Филиппа (то есть ее молодого соседа), мое дело было бы наполовину сделано». Она велела своей горничной, сочувствовавшей ее горю, осторожно разузнать, и действительно оказалось, что молодой человек спал там совсем один. Вследствие этого она часто стала подходить к щели и, когда слышала, что молодой человек дома, роняла камешки и прутья и добилась того, что юноша подошел туда, чтобы поглядеть, что там такое. Она тихо позвала его, он, узнав ее голос, ответил ей; пользуясь случаем, она в кратких выражениях открыла ему свою душу. Крайне довольный этим, юноша устроил, что с его стороны щель стала шире, так, однако, что никто того не в состоянии был бы заметить; здесь они часто беседовали друг с другом и пожимали руки, но далее, вследствие строгой охраны ревнивца, нельзя было идти.

Приблизился праздник рождества, и жена сказала мужу, что, с его позволения, она желала бы пойти утром в день рождества в церковь, чтобы исповедаться и приобщиться, как то делают другие христиане. На это ревнивец спросил: «Какие такие грехи у тебя, что ты хочешь исповедоваться?» Жена сказала: «Как так? Ты думаешь, что я святая, потому что держишь меля взаперти? Ты хорошо знаешь, что и за мной есть грехи, как за всеми другими живущими, но я не желаю исповедать их тебе, ибо ты не священник». В ревнивце эти слова возбудили подозрение; решившись узнать, какие такие грехи она совершила, он придумал средство, как ему это сделать, и ответил, что согласен, но не желает, чтобы она пошла в иную церковь, как в их капеллу, и пусть пойдет туда рано утром и исповедуется либо у их капеллана, либо у какого-нибудь священника, которого тот ей назначит, но не у другого, и тотчас же вернется домой. Жене показалось, что она наполовину угадала его, но, не возражая более, ответила, что так и сделает.

Когда наступило утро рождества, жена поднялась с зарей, приоделась и пошла в указанную мужем церковь. Ревнивец, с своей стороны, также поднялся, пошел в ту же церковь и был там ранее ее; уговорившись с тамошним священником, что он намерен сделать, он поспешно накинул на себя одну из священнических ряс с большим, спускавшимся на лицо капюшоном, какие, мы видим, носят священники, надвинул его несколько на лицо и сел в хоре. Придя в церковь, жена потребовала священника; тот явился, но, услышав, что она желает исповедоваться, сказал, что не может выслушать ее, а пошлет ей одного из своих товарищей; удалившись, он послал ревнивца, на его же собственное горе. Тот явился с торжественным видом, и хотя было еще не особенно светло, а он очень низко спустил на глаза капюшон, он не сумел настолько скрыть себя, чтоб жена его тотчас же не признала. Увидев это, она сказала себе: «Хвала господу, что этот ревнивец стал священником; погоди только, я ему задам, чего он ищет». Притворившись, что не узнала его, она тотчас опустилась на колени у его ног.

Господин ревнивец взял в рот камешков, которые несколько мешали бы ему говорить, дабы жена не узнала его по голосу ибо во всем остальном, казалось ему, он так. Преобразился, что, по его мнению, она ни за что его не признает. Приступив к исповеди, жена, сказав ему наперед, что она замужем, открыла ему, между прочим, что она влюблена в священника, каждую ночь приходящего к ней на ночлег. Когда ревнивец услышал это, ему показалось, что его ножом ударили в сердце, и, не будь он одержим желанием проведать дальнейшее, он бросил бы исповедь и ушел. Воздержавшись, он спросил жену: «Как это? Разве ваш муж не спит с вами?» Жена отвечала; «Да, мессере» – «Каким же образом, – спросил ревнивец, – может спать с вами и священник?» – «Мессере, – сказала жена, – не знаю, какою хитростью священник это устраивает, но нет в доме двери, как бы она ни была заперта, которая не распахнулась бы, лишь только он до нее дотронется; он говорит мне, что, когда подойдет к дверям моей комнаты, прежде чем отворить их, сказывает некие слова, от которых мой муж тотчас же засыпает; когда он услышит, что он спит, он отворяет дверь, входит и остается со мною, не было еще примера, чтобы это не удавалось». Тогда ревнивец сказал: «Нехорошо это, мадонна, вам надо совсем это бросить». На это жена ответила: «Мессере, не думаю, чтоб я когда-либо могла это сделать, уж очень я его люблю». – «В таком случае, – сказал ревнивец, – я не могу разрешить вас». – «Это меня печалит, – говорит жена, – я пришла сюда не затем, чтоб лгать; если б я думала, что могу это сделать, так бы вам и ответила». Тогда ревнивец сказал: «Поистине, мадонна, мне жаль вас, ибо я вижу, что таким образом вы загубите вашу душу; но я ради вас употреблю старания и буду читать особые молитвы господу, во имя ваше, они, быть может, помогут вам; а иногда буду посылать к вам моего служку, которому вы скажете, помогли они или нет; коли они помогут, мы пойдем и далее». На это жена сказала «Мессере, того вы не делайте, чтобы посылать ко мне в дом кого бы то ни было, ибо если б узнал о том мой муж, он так страшно ревнив, что весь свет не выбил бы у него из головы, что тот приходит не за чем иным, как по худому делу, и у меня во весь этот год не будет от него покоя». Говорит ей ревнивец: «Не бойтесь этого, мадонна, я уж найду такой способ, что вы никогда не услышите от него о том ни слова». Тогда жена сказала: «Если вы беретесь это сделать, я не прочь».

Отбыв исповедь и получив отпущение, она поднялась и пошла отстоять обедню. А ревнивец в своей недоле пошел, пыхтя, скинуть священническое облачение и вернулся домой, исполнившись желания застать священника и жену вместе и задать тому и другому. Вернувшись из церкви, жена отлично увидела по лицу мужа, что она хорошо угостила его к празднику, а он, насколько мог, старался скрыть то, что сделал и что, казалось ему, разузнал. Решившись на следующую ночь простоять у входной двери с улицы, поджидая, когда явится священник, он сказал жене: «Мне придется сегодня ужинать и провести ночь на стороне, потому запри хорошенько двери с улицы, посреди лестницы и у комнаты и ложись спать, когда захочешь». Жена отвечала: «В добрый час». Улучив время, она подошла к отверстию и сделала условный знак: когда Филиппе услышал его, тотчас же подошел к щели. Дама рассказала ему, что сделала утром и что сказал ей муж после обеда, и затем прибавила: «Я уверена, что он не выйдет из дома, а станет сторожить у двери, потому постарайся сегодня ночью пройти сюда по крыше, чтобы нам быть вместе.» Очень довольный этим делом, юноша сказал: «Мадонна, предоставьте это мне».

Когда настала ночь, ревнивец втихомолку спрятался с оружием в комнате нижнего этажа; жена велела запереть все двери, особенно ту, что посредине лестницы, чтобы нельзя было войти ревнивцу; молодой человек, с своей стороны, пробрался очень осторожно, и когда им показалось, что пора, они легли в постель и предались взаимно удовольствию и утехе; когда же настал день, молодой человек вернулся домой. А печальный ревнивец, оставшись без ужина и умирая от холода, почти всю ночь простоял с оружием у входа, поджидая, не придет ли священник; с приближением дня, не будучи в состоянии бодрствовать долее, он лег спать в нижней комнате. Встав затем около третьего часа, когда входная дверь дома была уже открыта, он, притворившись, что пришел откуда-то, вошел в свой дом и поел. Вскоре затем послав мальчика, будто это служка священника, исповедовавшего ее, он велел спросить жену, приходил ли к ней тот, о котором она знает. Жена, отлично узнавшая посланца, отвечала, что в эту ночь он не приходил и что, если он так будет поступать, она, быть может, выкинет его из ума, хотя она и не желает, чтоб он у нее из ума вышел.

Что рассказывать мне вам далее? Много ночей простоял ревнивец у входа, желая захватить священника, а жена постоянно веселилась с любовником. Наконец, не будучи в состоянии терпеть долее, ревнивец с гневным видом допросил жену, что она говорила священнику в то утро, когда исповедовалась. Жена ответила, что не желает сказать ему того, ибо это нехорошо и неприлично. На это ревнивец сказал: «Преступная женщина, назло тебе я знаю, что ты ему говорила; мне нужно узнать досконально, кто тот священник, в которого ты так влюблена и который благодаря своим заклинаниям спит с тобою всякую ночь, иначе я открою тебе жилы». Жена сказала, что то неправда, будто она влюблена в какого-то священника. «Как! – говорит ревнивец. – Разве ты не говорила того-то и того-то исповедовавшему тебя священнику?» Жена ответила: «Он не только передал тебе это, но и так подробно, будто ты сам там был. Да, я сказала ему о том». – «Итак, – говорит ревнивец, – открой мне, что это за священник, да поскорее». Жена улыбнулась и сказала: «Я очень довольна, когда умного человека жена простушка ведет, как ведут за рога барана на бойню; хотя ты и не умен, да и не был им с той поры, как дозволил внедриться в твое сердце, сам не зная почему, злому духу ревности; насколько ты глупее и грубее, настолько менее мне от того славы. Неужели думаешь ты, муженек мой, что я настолько же слепа телесными очами, как ты духовными? Вовсе нет; взглянув, я узнала, кто такой священник, который исповедовал меня, и знаю, что это был ты; но я решила доставить тебе то, чего ты искал, и доставила. Но если бы ты был так умен, как тебе кажется, не попытался бы таким образом разузнавать тайны своей доброй жены и, не увлекаясь пустым подозрением, догадался бы, что то, в чем она тебе призналась, была правда, и не было в том никакого для нее греха. Я сказала тебе, что люблю священника; а разве ты, которого я совершенно напрасно люблю, не стал тогда священником? Я сказала тебе, что ни одной двери моего дома нельзя перед ним запереть, когда он хочет спать со мною; а какая дверь в доме была когда-либо заперта для тебя, когда ты желал прийти туда, где находилась я? Я сказала тебе, что священник спит со мною каждую ночь; а когда то было, чтобы ты не спал со мной? Сколько раз ты посылал ко мне своего служку, столько же, как тебе известно, ты не был у меня, и я велела ответить, что священника у меня не было. Какой неразумный, кроме тебя, давшего ослепить себя своей ревностью, не понял бы всего этого? Да еще дома ты ночью сторожил у входа и думаешь, что уверил меня, будто ходил ужинать и ночевал в другом месте. Опомнись, наконец, и стань опять человеком, каким бывал, не будь посмешищем для тех, кто, подобно мне, знает твои ухватки, и перестань сторожить меня так строго, как ты это делаешь ибо, клянусь богом, если б у меня явилась желание наставить тебе рога и у тебя было сто глаз, а не два, я взялась бы доставить себе развлечение таким способом, что ты бы и не догадался».

Бедный ревнивец, которому казалось, что он очень тонко разузнал тайну жены, услышав это, увидел, что его провели, ничего не ответив, он счел свою жену за добрую и разумную и отделался от ревности, когда в ней была нужда, как возымел ее, когда в ней не было необходимости. Поэтому мудрая жена, получив почти полную волю делать, что ей угодно, вызывала своего любовника не по крыше, как то делают кошки, а через дверь и, поступая с надлежащей осторожностью, много раз утешалась и веселилась с ним впоследствии.

Новелла шестая

К мадонне Изабелле, когда у ней был Леонетто, приходит мессер Ламбертуччьо, ее любивший, когда вернулся ее муж, она высылает Ламбертуччьо, с ножом в руке, из дома, а ее муж провожает Леонетто.


Новелла Фьямметты удивительно как всем понравилась, и все утверждали, что жена отлично сделала, как и подобало учинить дураку. Когда кончился рассказ, король велел продолжать Пампинее, и она начала сказывать: – Многие, выражаясь попросту, говорят, что любовь сводит с ума, делая любящего как бы нерассудительным. Это мнение кажется мне неразумным, что хорошо показали предыдущие рассказы, да и я намерена доказать еще раз.

В нашем городе, обильном всякими благами, жила молодая, прекрасная и очень красивая дама, жена одного очень богатого и почетного рыцаря. И как часто случается, что одна и та же пища не постоянно удовлетворяет человека и он иногда желает ее разнообразить, так и эта дама, не вполне удовлетворяясь мужем, влюбилась в одного юношу, по имени Леонетто, очень милого и благовоспитанного, хотя он был и не высокого рода; он также влюбился в нее; и так как вы знаете, что редко бывает без последствий то, чего желают обе стороны, они не мною употребили времени, чтобы дать завершение своей любви.

Случилось тем временем, что в нее, как женщину красивую и привлекательную, страшно влюбился один рыцарь, по имени мессер Ламбертуччьо, к которому она, как человеку неприятному и противному, ни за что на свете не могла возыметь любви; а он сильно приставал к ней, засылая, и когда это не помогло, велел ей сказать, будучи человеком влиятельным, что опозорит ее, если она не склонится к его желаниям. Вследствие чего, боясь и зная, что то за человек, она решилась уступить его воле.

Когда дама, которую звали мадонной Изабеллой, отправилась, по нашему обычаю, летом в одно свое прекраснейшее поместье в деревне, случилось, что однажды утром ее муж выехал куда-то на несколько дней, она послала сказать Леонетто, чтобы он пришел побыть с ней, и тот, крайне обрадовавшись, тотчас же отправился. И мессер Ламбертуччьо, узнав, что муж дамы в отсутствии, также поехал к ней один верхом на лошади и постучался в дверь. Увидев его, служанка дамы тотчас же пошла к ней, находившейся в комнате вместе с Леонетто, и, окликнув ее, сказала: «Мадонна, мессер Ламбертуччьо здесь внизу, один». Услышав это, дама почла себя несчастнейшей женщиной в свете и из боязни перед ним попросила Леонетто не погнушаться спрятаться на некоторое время за пологом постели, пока не уйдет мессер Ламбертуччьо. Леонетто, не менее боявшийся его, чем дама, спрятался там, а она приказала служанке пойти отворить мессеру Ламбертуччьо. Та отворила ему, сойдя во дворе с коня и привязав его к крюку, он поднялся вверх. С веселым видом выйдя ему навстречу к началу лестницы, дама приняла его с насколько возможно приветливыми речами и спросила, что он поделывает. Рыцарь, обняв ее и поцеловав, сказал: «Душа моя, я узнал, что вашего мужа нет дома, потому и явился, чтобы несколько побыть с вами». После этих слов они вошли в комнату, заперлись изнутри, и мессер Ламбертуччьо начал с ней забавляться.

Когда таким образом он находился с нею, случилось, против всякого ожидания дамы, что вернулся ее муж; когда служанка увидела, что он недалеко от дома, тотчас же побежала к комнате дамы и сказала: «Мадонна, вернулся мессере, и, кажется мне, он уже внизу во дворе». Как услышала это дама, зная, что у ней в доме двое мужчин, и понимая, что рыцаря нельзя укрыть, потому что его конь на дворе, сочла себя погибшей. Тем не менее, тотчас же соскочив с постели, она приняла решение и сказала мессеру Ламбертуччьо: «Мессере, если вы сколько-нибудь желаете мне добра и хотите спасти меня от смерти, вы поступите, как я вам скажу: возьмите в руки ваш обнаженный нож и спуститесь по лестнице с злобным, разгневанным лицом, приговаривая: „Клянусь богом, я захвачу тебя в другом месте!“ И если бы мой муж захотел удержать вас или о чем-либо спросить, ничего другого не говорите, кроме того, что я вам сказала, и, сев на коня, ни за что с мужем не оставайтесь». Мессер Ламбертуччьо сказал, что готов так сделать; выхватив нож, с лицом, разгоревшимся частью от испытанного утомления, частью от гнева вследствие возвращения рыцаря, он поступил так, как велела ему дама. Ее муж, уже спешившийся во дворе, подивился на коня и хотел было подняться наверх, когда увидел спускавшегося мессера Ламбертуччьо, изумился его речам и виду и спросил: «Что это значит, мессере?»

Мессер Ламбертуччьо вступил в стремена, сел на лошадь и, не сказав ничего другого, кроме: «Клянусь богом, я доберусь до тебя в другом месте!», уехал.

Поднявшись наверх, почтенный человек встретил жену свою вверху лестницы, растерянную, полную страха, и спросил ее: «Что это такое? Кому грозит мессер Ламбертуччьо и почему он так разгневан?» Жена, подойдя ближе к комнате, дабы Леонетто мог ее услышать, ответила: «Мессере, никогда еще не было у меня такого страха, как теперь. Сюда прибежал один юноша, которого я не знаю и за которым гнался с ножом в руках Ламбертуччьо, нашел по случаю эту комнату отворенной и сказал мне весь дрожа: „Мадонна, ради бога помогите мне, чтобы мне не быть убитым на ваших глазах“. Я встала и только что хотела расспросить, кто он и что с ним, как мессер Ламбертуччьо взошел и говорит: „Где ты, предатель!“ Я заступила ему вход в комнату и удержала его, пытавшегося войти, и он был настолько вежлив, что, увидев, что мне было бы неприятно, если б он вошел сюда, после многих слов спустился вниз, как ты видел». Сказал тогда муж: «Ты хорошо сделала, жена; уж очень большой был бы позор, если б кого-нибудь здесь убили, а мессер Ламбертуччьо поступил очень дурно, что преследовал человека, здесь укрывшегося. – Затем он спросил: – Где тот юноша?» Жена отвечала: «Не знаю, мессере, куда он спрятался». Тогда рыцарь кликнул: «Где ты? Выходи, не бойся».

Леонетто, все слышавший и полный страха, ибо страха он в самом деле натерпелся, вышел из места, где спрятался. Тогда рыцарь спросил: «Что у тебя было с мессером Ламбертуччьо?» Молодой человек отвечал: «Мессере, ничего на свете, потому я твердо уверен, что либо он не в добром разуме, либо признал меня за другого, ибо, как только он увидел меня на дороге, недалеко от этого палаццо, схватился за нож, говоря: „Смерть тебе, предатель!“ Я не стал его спрашивать о причине, бросился бежать во всю мочь и пришел сюда, где, по милости божией и этой дамы, я спасся». Тогда рыцарь сказал: «Теперь отложи всякий страх, я доставлю тебя домой здравым и невредимым, а там ты постарайся разузнать, что такое у него до тебя». Поужинав вместе, он посадил его на лошадь, проводил до Флоренции и доставил домой. А молодой человек, следуя наставлению дамы, в тот же вечер тайно переговорил с мессером Ламбертуччьо и так уладился с ним, что хотя впоследствии много о том говорили, рыцарь никогда не догадался о шутке, которую сыграла с ним жена.

Новелла седьмая

Лодовико открывается мадонне Беатриче в любви, которую к ней питает; она посылает своего мужа Эгано, одев его в свое платье, в сад и спит с Лодовико, который, поднявшись, отправляется в сад и колотит Эгано.


Находчивость мадонны Изабеллы, о которой рассказывала Пампинея, показалась всему обществу изумительной; но Филомена, которой король велел продолжать, сказала: – Милые дамы, если я не ошибаюсь, та, о которой я расскажу вам тотчас, не менее, полагаю, прекрасна и быстра.

Вы должны знать, что в Париже жил когда-то один флорентийский дворянин, сделавшийся купцом вследствие бедности; и так повезло ему в торговле, что от нее он страшно разбогател; от его жены у него был всего один сын, которого он назвал Лодовико. Для того чтобы он пошел в именитый род отца, а не по торговле, отец не захотел поместить его в лавку, а отдал на службу вместе с другими дворянами к французскому королю, где он научился многим добрым нравам и другому хорошему.

Когда он проживал там, случилось, что несколько рыцарей, вернувшихся от гроба господня, застали в беседе нескольких юношей, в числе которых был и Лодовико; услышав, что они рассуждают о красавицах Франции, Англии и других частей света, один из рыцарей стал утверждать, что, сколько он ни изъездил света, сколько ни видал женщин, поистине не нашел ни одной, подобной по красоте жене Эгано деи Галуцци в Болонье, по имени мадонна Беатриче, с чем согласились все его товарищи, видевшие ее вместе с ним в Болонье.

Как услышал это Лодовико, еще ни в кого дотоле не влюблявшийся, возгорелся таким желанием увидеть ее, что ни на чем другом не мог остановить своей мысли. Окончательно решившись отправиться в Болонью, чтобы повидать ее и там остаться, если она ему понравится, он представил отцу, что хочет поехать к гробу господню, на что и получил позволение с большим трудом. Назвавшись Аникино, он прибыл в Болонью и, как то устроила судьба, на другой же день увидел ту даму на одном празднестве, и она показалась ему гораздо более красивой, чем он предполагал, вследствие чего, пламенно влюбившись в нее, он решил не покидать Болоньи, пока не добьется ее любви.

Размышляя, какой путь ему для этого избрать, и отринув все другие способы, он рассчитал, что если ему удастся сделаться слугой ее мужа, – а их было у него много, – может быть, ему удастся добиться и того, чего он желал. Потому, продав своих лошадей, устроив своих людей так, чтобы им было хорошо, и приказав им представиться, будто они его не знают, он, сблизившись с своим хозяином, рассказал ему, что охотно пошел бы в услужение к хорошему господину, если бы нашел такового. На это хозяин сказал: «Ты как раз годишься в слуги к одному дворянину этого города, по имени Эгано, который держит их множество и желает, чтобы все были такие же видные, как ты; я поговорю с ним об этом». Как сказал, так и сделал; прежде чем уйти от Эгано, он устроил у него Аникино, чему тот обрадовался, как только мог.

Живя у Эгано и имея возможность очень часто видеть его жену, он принялся служить Эгано так хорошо и так в угоду, что тот полюбил его и ничего не решался без него делать, предоставив в его ведение и себя и все свои дела. Случилось однажды, что Эгано отправился на охоту, Аникино остался, а мадонна Беатриче, еще не догадавшаяся об его любви, хотя, часто приглядываясь к нему и к его нравам, много одобряла его, и он ей нравился, принялась играть с ним в шахматы. Аникино, желая сделать ей приятное, давал себя обыгрывать, делая это очень ловко, что доставляло даме удивительное удовольствие. Когда удалились смотревшие на игру прислужницы дамы, оставив их играть одних, Аникино испустил глубокий вздох. Посмотрев на него, дама спросила: «Что с тобою, Аникино? Тебе неприятно, что я выигрываю?» – «Мадонна, – отвечал Аникино, – нечто гораздо большее, чем это, было причиной моего вздоха». Тогда дама сказала: «Скажи же мне это, если ты меня любишь». Когда Аникино услышал, что в таких выражениях: «если ты меня любишь», заклинает его та, которую он любил более всего, он вздохнул еще сильнее прежнего; почему дама стала снова просить его открыть ей, что за причина его вздохов. На это Аникино сказал: «Мадонна, я сильно опасаюсь, что вас раздосадует, если я вам это скажу; а затем боюсь, чтобы вы не передали того другому». Дама отвечала на это: «Поистине, мне не будет досадно, и будь уверен, что я никогда не передам никому, что бы ты ни сказал мне, разве сам пожелаешь». Говорит тогда Аникино: «Если вы мне обещаете это, я вам скажу», и чуть не со слезами на глазах он рассказал ей, кто он, что о ней слышал, где и как влюбился в нее и почему пошел в услужение к ее мужу, а затем стал покорно просить ее, коли возможно, сжалиться над ним и исполнить его тайное и столь пламенное желание; а если она того не желает сделать, пусть дозволит ему остаться в таком же, как теперь, положении и любить ее.

О чудесная сладость болонской крови, как всегда подобало превозносить тебя в подобных случаях! Никогда не была ты охоча до слез и вздохов, всегда склонялась на просьбы и готова была отдаться любовным желаниям; если б я мог превознести тебя достойными похвалами, мой голос никогда не знал бы устали!

Пока Аникино говорил, красавица смотрела на него и, вполне поверив его словам, так сильно восприяла в душу любовь, о которой он молил ее, что также начала вздыхать и, вздохнув, ответила: «Мой милый Аникино, будь надежен: ни подарки, ни обещания, ни ухаживания дворян и вельмож и других людей (ибо за мной ухаживали и еще ухаживают многие) никогда еще не тронули моего сердца настолько, чтобы я кого-нибудь полюбила; ты же в столь короткое время, пока говорил, сотворил то, что я гораздо более твоя, чем сама себе принадлежу. Я полагаю, что ты вполне заслужил мою любовь, и потому я отдаю тебе ее и обещаю, что ты насладишься ею прежде, чем пройдет эта ночь. А для того, чтобы это воспоследовало, постарайся пройти около полуночи в мою комнату: я оставлю дверь отворенной; ты знаешь, с какой стороны постели я сплю; как придешь туда, если б я спала, потрогай меня, чтобы я проснулась, и я утешу тебя в твоем так долго лелеянном желании. А дабы ты уверился в этом, я дам тебе в задаток поцелуй». И обняв его, она любовно его поцеловала, а Аникино ее.

Когда они переговорили об этом, Аникино, оставив даму, пошел по кое-каким своим делам, ожидая с величайшей в свете радостью, чтобы наступила ночь. Эгано, вернувшийся с охоты, поужинав и чувствуя усталость, пошел спать; а жена за ним, оставив, по обещанию, дверь комнаты открытой. В указанный ему час Аникино подошел к ней и, тихо войдя в комнату, запер изнутри дверь, направился в сторону, где спала дама, и, положив ей руку на грудь, увидел, что она не спит. Когда она услышала, что Аникино пришел, схватила в обе руки его руку и, крепко держа ее, так стала ворочаться на постели, что разбудила Эгано и сказала ему: «Вчера вечером я ничего не хотела говорить тебе, ибо мне казалось, ты устал; а теперь скажи мне – да поможет тебе господь, Эгано! – кого ты считаешь самым лучшим и честным в кого наиболее любишь из всех слуг, какие у тебя в доме?» Эгано ответил: «К чему это ты меня спрашиваешь о том, жена? Разве не знаешь? У меня нет и никогда не было такого, кому бы я так доверялся и верю и кого так люблю, как доверяю и люблю Аникино; но зачем ты меня о том спрашиваешь?» Услышав, что Эгано проснулся я о нем разговаривают, Аникино несколько раз потянул к себе руку, чтоб уйти, сильно опасаясь, что дама хочет обмануть его, во она так его схватила и держала, что он не был в состоянии освободиться и не мог. Жена, отвечая, сказала Эгано: «Я объясню тебе это. И я думала, что все так, как ты говоришь, и он более верен тебе, чем кто-либо другой, но он разубедил меня, ибо, когда сегодня ты отправился на охоту, он остался здесь и. улучив время, не постыдился попросить меня, чтобы я согласилась на его желания; а я, дабы мне не пришлось подтверждать тебе это лишними доказательствами, а тебе дать убедиться воочию, ответила, что согласна и что сегодня пополуночи я приду в наш сад и буду ждать его под сосною. Что касается меня, я и не думаю пойти туда, но если ты хочешь познать верность твоего слуги, ты легко можешь, набросив одно из моих платьев, а на голову покрывало, пойти вниз и подождать, придет ли он; я уверена, что придет».

Когда услышал это Эгано, сказал: «Без сомнения, мне надо повидать его»; и, встав, он накинул на себя, как сумел в темноте, платье своей жены, покрывало на голову и отправился в сад, где под сосною стал дожидаться Аникино. Когда дама услышала, что он поднялся и вышел из комнаты, встала и заперлась изнутри. Аникино, натерпевшийся большего страху, чем когда-либо, насколько возможно силившийся вырваться из рук дамы и сто тысяч раз проклявший и ее, и свою любовь, и себя, ей доверившегося, лишь только услышал, к какому концу она все свела, был счастливейшим человеком, какие когда были; а когда дама вернулась в постель, разделся, подобно ей и по ее желанию, и они долгое время наслаждались и утешались взаимно.

Когда даме показалось, что Аникино нельзя оставаться долее, она велела ему встать, одеться и сказала ему таким образом: «Радость ты моя, возьми здоровую палку и ступай в сад; притворись, будто ты попросил меня, чтобы меня испытать, и, как будто Эгано – я, выбрани его и порядком отколоти палкой, потому что от этого нам последует большое удовольствие и утеха».

Аникино встал и пошел в сад с ивовой дубиной в руках; когда он был поблизости сосны и Эгано увидал, что он идет, встал и, точно готовясь принять его с великой радостью, пошел к нему навстречу. А Аникино говорит: «Ах ты дрянная женщина, так ты пришла, полагая, что я желал и желаю так проступиться перед моим господином? Тысячу бед тебе, что пожаловала!» И, подняв палку, он начал отделывать его. Как услышал это Эгано и увидел палку, принялся бежать, не говоря ни слова, а Аникино за ним, все время приговаривая: «Беги, гадкая женщина, да пошлет тебе господь всякого лиха, а завтра я, наверно, расскажу о том Эгано». Эгано, которому досталось порядком и хорошо, как только мог скорее вернулся в комнату. Когда жена спросила его, приходил ли в сад Аникино, Эгано сказал: «Лучше бы не приходил, ибо, приняв меня за тебя, совсем избил меня палкой, наговорив мне более мерзостей, чем говорилось когда-либо дрянной женщине; и я, в самом деле, диву дался, что он повел с тобою такие речи, чтобы учинить нечто мне в посрамление; а он, видя тебя веселой и шутливой, захотел испытать тебя». Тогда дама сказала: «Хвала богу, что меня он испытал словами, а тебя делом, и, я думаю, он может сказать, что я терпеливее переношу слова, чем ты деяния. Но так как он питает к тебе такую верность, следует его любить и чествовать». Эгано сказал: «Поистине, ты говоришь правду». Это было ему поводом увериться, что у него честнейшая жена и вернейший служитель, каких когда-либо довелось иметь дворянину; вследствие чего, хотя впоследствии и он и жена часто смеялись над этим вместе с Аникино, последний и дама получили большую возможность, чем имели бы, быть может, иначе, творить то, что было им в удовольствие и утеху, пока Аникино заблагорассудилось оставаться у Эгано в Болонье.

Новелла восьмая

Некто начинает ревновать свою жену; они привязывает себе нитку к пальцу, чтобы узнать, когда придет ее любовник. Муж догадывается об этом, но, пока он преследует любовника, жена кладет на место себя в постель другую женщину, которую муж бьет, остригает ей косы, о затем отправляется на братьями жены, которые, увидя, что все это неправда, осыпают его бранью.


Крайне злохитростной показалась всем мадонна Беатриче в своей проделке над мужем, и все утверждали, что велик должен был быть страх Аникино, когда, крепко удерживаемый дамой, он услышал, как она говорила, что он добивался ее любви. Увидев, что Филомена умолкла, король, обратившись к Неифиле, сказал: «Сказывайте вы». Наперед усмехнувшись немного, она начала: – Прекрасные дамы, на мне тяжелая обязанность, если я захочу удовлетворить вас хорошей новеллой, как удовлетворяли вас те, что рассказывали ранее меня; но с божьей помощью я надеюсь хорошо с нею справиться.

Итак, вы должны знать, что в нашем городе был когда-то богатейший купец, по имени Арригуччьо Берлингьери, который, по глупости, как то и теперь ежедневно делают купцы, захотел облагородиться через жену и взял за себя девушку, мало к нему подходившую, по имени монну Сисмонду. Так как, по обычаю купцов, он много ездил и мало бывал с нею, она влюбилась в одного молодого человека, по имени Руберто, который долго за нею ухаживал. Когда она сблизилась с ним и, быть может, не совсем осторожно пользовалась этой близостью, ибо это очень ей нравилось, случилось, что Арригуччьо кое-что о том прослышал; как бы то ни было, но он стал к ней ревнивейшим человеком в свете, бросил свои выезды и все другие свои дела и чуть ли не все свое старание положил, чтобы хорошенько сторожить ее, и никогда не засыпал, пока не увидит, что она наперед легла в постель, вследствие чего жена очень печалилась, ибо никоим образом не могла сойтись с Руберто.

И вот, много передумав, как бы найти какой-нибудь способ, чтобы сойтись с ним, а он сильно ее о том упрашивал, она измыслила такое средство: так как ее комната выходила на улицу и она часто замечала, что Арригуччьо, засыпавший с трудом, спал потом очень крепко, она придумала так устроить, чтобы Руберто приходил около полуночи к двери дома, она пойдет отворить ему и побудет с ним несколько, пока муж крепко спит. А чтобы самой слышать, когда он придет, так чтобы никто о том не догадался, она затеяла спустить из окна своей комнаты нитку, один конец которой доходил бы до земли, другой же провести низом по полу до своей постели, где она спрячет его под бельем, а когда ляжет в постель, привяжет себе к большому пальцу ноги. Затем, велев сказать о том Руберто, она приказала ему, когда придет, потянуть за нитку; если муж спит, она выпустит ее и пойдет отворить ему; если не спит, она ее удержит и потянет к себе, чтобы он не ждал.

Это приглянулось Руберто, он ходил туда несколько раз и иногда, случалось, бывал с ней, иногда нет. Когда они продолжали проделывать эту хитрость, случилось, наконец, однажды ночью, что жена спала, а Арригуччьо, протянув ногу по постели, открыл эту нитку; поэтому, схватив ее рукою и найдя, что она привязана к пальцу жены, он сказал себе: «Тут, должно быть, какой-нибудь обман?» Заметив, что нитка выходила за окно, он твердо уверился в этом; вследствие этого, тихо отрезав ее от пальца жены, привязал к своему и стал поджидать, дабы увидеть, что это значит.

Не прошло много времени, как явился Руберто и потянул, по обыкновению, за нитку; Арригуччьо проснулся, а так как он не сумел хорошенько привязать нитку, а Руберто потянул ее крепко, нитка осталась у него в руке, он и понял, что ему следует подождать, что он и сделал. Арригуччьо поспешно встал и, взяв свое оружие, побежал ко входу, чтобы посмотреть, кто там, и расправиться с ним. Был Арригуччьо хотя и купец, но человек горячий и сильный; когда он подошел к двери и стал отворять ее не так тихо, как то обыкновенно делала жена, Руберто, бывший в ожидании, услышав это, сообразил, как и оказалось, что отворяет дверь сам Арригуччьо, потому он тотчас же бросился бежать, а Арригуччьо за ним следом. Наконец, когда Руберто далеко пробежал, а тот не переставал его преследовать, Руберто, бывший также вооруженным, вынул меч, обернулся, и они оба принялись один нападать, другой защищаться.

Дама проснулась, когда Арригуччьо отворил комнату, и, увидев, что нитка срезана с пальца, тотчас же догадалась, что ее обман открыт; услышав, что Арригуччьо побежал за Руберто, она тотчас же поднялась и, сообразив, что может от того воспоследовать, позвала свою служанку, которая обо всем этом знала, и так ее уговорила, что уложила ее вместо себя в постель, прося ее не объявлять себя, а терпеливо перенести удары, которые нанес бы ей Арригуччьо, ибо она так поблагодарит ее, что у нее не будет причины сетовать о том. Потушив свечу, горевшую в комнате, она вышла из нее и, спрятавшись в одной части дома, стала поджидать, что будет.

Когда Арригуччьо и Руберто бились друг с другом, услышали о том соседние жители улицы и, поднявшись, начали бранить их, а Арригуччьо, боясь, как бы его не узнали, не разведав, кто был молодой человек, и ничего не учинив ему, оставил его и, сердитый и злобный, пошел домой. Войдя в комнату, он принялся говорить с гневом: «Где ты, негодная женщина? Ты потушила свечу, чтобы я не нашел тебя, но ошиблась». И направившись к постели, думая схватить жену, схватил служанку и, сколько хватило у него рук и ног, надавал ей столько ударов и пинков, что избил ей все лицо; под конец обрезал ей волосы, все время осыпая ее величайшей бранью, которую когда-либо говорили дрянной женщине. Служанка сильно плакала, и было ей с чего, хотя она говорила иногда: «Ахти мне, помилосердствуй, бога ради! Уж будет!» – Ее голос так заглушали слезы, а Арригуччьо так объят яростью, что не был в состоянии различить, что то голос другой женщины, а не жены. Отколотив ее вволю и обрезав волосы, как сказано, он говорит: «Я не стану расправляться с тобой более, негодница, а пойду к твоим братьям и расскажу им, как ты себя ведешь, а затем пусть они придут за тобою, учинят, что сочтут нужным для своей чести, и уведут тебя; ибо поистине в этом доме тебе более не жить». Так сказав, он вышел из комнаты, запер ее снаружи и ушел один.

Когда монна Сисмонда, все слышавшая, поняла, что муж ушел, отворила комнату, зажгла свечу и нашла свою служанку, всю избитую и сильно плакавшую, утешив ее, как могла, она отвела ее в ее комнату, где тайком распорядилась, чтобы за нею ходили и о ней заботились, и так вознаградила ее от казны самого Арригуччьо, что та признала себя совершенно удовлетворенной. Лишь только она отвела служанку в ее комнату, тотчас же оправила постель в своей, комнату прибрала и привела в порядок, как будто в ту ночь никто там и не спал; снова зажгла ночник, оделась и убралась, точно еще не ложилась в постель, и, зажегши лампу, взяв свое белье, села вверху лестницы и принялась шить, ожидая, что изо всего этого произойдет.

Выйдя из дому, Арригуччьо, как мог поспешнее, отправился к дому жениных братьев и начал так стучать, что его услышали и отворили ему. Братья жены, а их было трое, и ее мать лишь только услышали, что это Арригуччьо, все поднялись, велели зажечь свечи и вышли к нему, спрашивая, чего он ищет один и в такой час. Арригуччьо рассказал им все, начиная с нитки, которую нашел привязанной к пальцу ноги монны Сисмонды, и до конца, что открыл и сделал; а дабы дать им полное доказательство учиненного им, дал им в руки волосы, отрезанные, как он полагал, у жены, прибавив, чтоб они пришли за ней и сделали с нею, что считают согласным с своею честью, ибо он не намерен более держать ее в доме.

Братья дамы, разгневанные слышанным и почитая это за правду, озлобились на сестру, велели зажечь факелы и, с намерением хорошенько ее отделать, пошли с Арригуччьо, направляясь к его дому. Когда увидала это их мать, пошла за ними вслед, плача, прося то того, то другого не верить так скоро таким делам, не рассмотрев и не разузнав другого, ибо ее муж мог рассердиться на нее по другому поводу и обойтись с ней дурно, а теперь взводит на нее такое дело, чтобы оправдать себя; и еще она говорила, что сильно удивляется, как такое могло случиться, ибо она хорошо знает свою дочь, так как воспитала ее с детства, – и еще многие другие речи того же рода.

Когда дошли до дома Арригуччьо и вступили в него, стали подниматься по лестнице. Услышав, что они идут, монна Сисмонда спросила: «Кто там?» На это один из братьев отвечал: «Узнаешь кто, негодная ты женщина!» Тогда монна Сисмонда говорит: «Это что значит? Помоги, господи!» И, поднявшись, она сказала: «Добро пожаловать, братцы мои, что вам понадобилось в такой час всем троим?» Они, увидев, что она сидит и шьет без всякого следа побоев на лице, тогда как Арригуччьо говорил, что исколотил ее всю, сначала несколько удивились, обуздали порыв гнева и спросили ее, как было то, на что жалуется Арригуччьо, сильно угрожая ей, если она все им не расскажет. Дама ответила: «Не знаю, что мне сказать вам и за что мог вам пожаловаться на меня Арригуччьо». Арригуччьо, увидев ее, смотрел на нее, точно оторопелый, припоминая, что он, может быть, раз тысячу ударил ее по лицу, исцарапал ее и наделал всевозможных в свете пакостей, а, теперь видит, что она как ни в чем не бывало. В кратких словах братья рассказали ей все, о чем говорил Арригуччьо, о нитке, о побоях и обо всем. Обратившись к Арригуччьо, дама сказала: «Увы мне, что я слышу, муж мой! Зачем выдаешь ты меня, к твоему великому позору, за порочную женщину, когда я не такова, а себя за дурного и жестокого человека, когда ты не таков? Когда же в эту ночь был ты дома, не то что со мной? Когда бил меня? Что до меня, я ничего не помню». Арригуччьо принялся говорить: «Как, мерзкая женщина, разве не легли мы в постель вместе? Разве не вернулся я, когда побежал за твоим любовникам? Не надавал тебе множества ударов и не обрезал волосы?» Жена отвечала: «Здесь, дома, ты вчера не ночевал. Но я оставлю это, ибо в доказательство того у меня нет ничего, кроме моих правдивых слов, а обращусь к тому, что ты говоришь, будто побил меня и обрезал волосы. Ты меня не бил, и сколько тут ни есть народу, а также и ты, обратите внимание, есть ли у меня на всем теле знаки побоев; да я и не посоветовала бы тебе осмелеть настолько, чтобы поднять на меня руки, ибо, клянусь богом, я выцарапала бы тебе глаза. И волосы ты мне не остригал, насколько я знаю и видела; может быть, ты это сделал так, что я не заметила; дай-ка я посмотрю, обрезаны ли они у меня или нет». И, сняв с головы покрывало, она показала, что они у ней не острижены и целы.

Когда братья и мать все это увидели и услышали, стали говорить Арригуччьо: «Что ты на это скажешь, Арригуччьо? Это ведь не то, что ты приходил сказывать нам, будто сделал, и мы недоумеваем, как ты докажешь остальное». Арригуччьо стоял как бы во сне и хотел что-то сказать, но, видя, что то, что он надеялся доказать, выходит иначе, говорить не решался. А жена, обратившись к братьям, сказала: «Братцы мои, вижу я, он вел к тому, чтобы я сделала, чего никогда не хотела, то есть чтобы я рассказала вам об его жалких и гнусных проделках; я это и сделаю. Я твердо уверена, что то, что он рассказал вам, с ним приключилось, и он это совершил; послушайте, каким образом. Этот почтенный человек, которому вы меня, на мою недолю, отдали в жены, который зовется купцом, желает пользоваться доверием и должен быть умереннее монаха и нравственнее девушки, редко пропускает вечер, чтобы не напиваться по тавернам и не якшаться то с той, то с другой негодной женщиной; а меня заставляет ждать себя до полуночи, иногда и до утрени в том виде, в каком вы меня застали. Я убеждена, что, будучи сильно пьян, он пошел спать с какой-нибудь своей дрянью; очнувшись, он нашел у ней нитку на ноге, затем совершил все свои подвиги, о которых рассказывал, а под конец, вернувшись к ней, избил ее и обрезал волосы и, еще не придя порядком в себя, вообразил, – и, я уверена, еще воображает, – что все это совершил надо мною. Если вы внимательно взглянете на его лицо, он и теперь еще наполовину пьян. Тем не менее, что бы он ни сказал про меня, я не желаю, чтобы вы приняли это иначе, как от пьяного, и так как я ему в том прощаю, простите и вы».

Услышав эти слова, мать снова стала шуметь и говорить: «Клянусь богом, дочь моя, так делать не следует, надо бы убить этого противного, неблагодарного пса, недостойного иметь супругой такую женщину, как ты. Так вот как, братец! Ведь этого было бы слишком, если бы даже ты ее из грязи поднял. Пропади он совсем, если тебе слушаться безмозглой болтовни этого купчишки из ослиных подонков, из тех, что набрались к нам из деревни, из подлого отродья, в грубых плащах по-романьольски, с шароварами, что твоя колокольня, и с пером назади; а как завелось у них три сольда, так и просят за себя дочерей дворян и родовитых женщин и сочиняют себе гербы и говорят: „Я из таких-то, мои родичи то-то сделали!“ Как бы хорошо было, если б мои сыновья последовали моему совету, ибо они имели возможность почетно и с небольшим приданым выдать тебя в семью графов Гвиди, а они пожелали отдать тебя этому сокровищу, что не постыдился о тебе, лучшей и честнейшей женщине Флоренции, сказать в полночь, что ты – блудница, точно мы тебя не знаем! Клянусь богом, если бы поступить по-моему, его надо было бы так проучить, что ему бы отозвалось». И, обратившись к сыновьям, она сказала: «Говорила я вам, сыны мои, что этому быть не следует? Слышали вы, как ваш милый зять обходится с вашей сестрой? Купчишка четырехалтынный! Если б я была на вашем месте, а он сказал бы о ней, что сказал, и сделал бы, что сделал, я не сочла бы себя спокойной и удовлетворенной, пока не выжила бы его со света; и будь я мужчина, а не женщина, я не допустила бы, чтобы кто-нибудь иной этим занялся. Господь, убей его! Жалкий пьянчужка, бесстыдник!»

Молодые люди, увидев и услышав все это, обратились к Арригуччьо и наговорили ему больших дерзостей, чем какие когда-либо доставались негодяю, а под конец сказали: «Мы прощаем тебе это дело, как пьяному человеку, но смотри, чтобы впредь мы не слыхали ничего подобного, если дорога тебе жизнь, потому, если что-нибудь дойдет до наших ушей, мы наверно расплатимся с тобою и за то и за это». Так сказав, они ушли. Арригуччьо остался точно оторопелый, сам не понимая, действительно ли было то, что он сделал, или ему приснилось, и, не говоря о том ни слова, оставил жену в покое. А она благодаря своей сметливости не только избегла неминуемой опасности, но и открыла себе возможность в будущем делать что угодно, вовсе не боясь своего мужа.

Новелла девятая

Лидия, жена Никострата, любит Пирра, который, дабы увериться в этом, требует от нее исполнения трех условий, которые она все и исполняет; кроме того, она забавляется с ним в присутствии Никострата, которого убеждает, что все, им виденное, не действительно.


Так понравилась новелла Неифилы, что дамы не могли воздержаться и не побеседовать по ее поводу, хотя король несколько раз призывал их к молчанию и уже приказал Памфило рассказать свою новеллу. Когда же все умолкли, Памфило начал так: – Не думаю, почтенные дамы, чтобы существовало нечто, хотя бы трудное и опасное, чего не осмелился бы сделать человек, пламенно влюбленный. Хотя это уже было доказано многими новеллами, я тем не менее думаю еще более уяснить этой новеллой, которую хочу вам рассказать. Вы услышите о женщине, которой в ее делах более помогала благоприятная судьба, чем догадливый ум; потому я никому не посоветовал бы отважиться идти по следам той, о которой я намерен рассказать, ибо судьба не всегда бывает приветлива, да и не все мужчины на свете одинаково ослеплены.

В Аргосе, древнейшем городе Ахайи, гораздо более славном своими древними властителями, чем обширном, жил когда-то именитый человек, по имени Никострат, которому, уже близкому к старости, судьба даровала в супруги достойную женщину, не менее отважную, чем красивую, по имени Лидию. Как человек родовитый и богатый, он держал много прислуги, собак и ловчих птиц и находил большое удовольствие в охоте; в числе других слуг был у него юноша, приятный, изящный, красивый собою и ловкий на все, что он захотел бы сделать, по имени Пирр, которого Никострат любил более всех других и на которого более всего полагался. В него-то сильно влюбилась Лидия, так что ни днем ни ночью ее мысль никуда не направлялась, как только к нему; а Пирр, потому ли, что не замечал этой любви, или не желал ее, казалось, вовсе не обращал на нее внимания. Это наполняло душу дамы невыносимой тоской, решившись во что бы то ни стало дать ему понять это, она позвала к себе свою служанку, по имени Луска, которой очень доверяла, и сказала ей так: «Луска, благодеяния, полученные тобою от меня, должны были сделать тебя послушной и верной, поэтому смотри, чтобы никто никогда не услышал того, что я скажу тебе теперь, кроме того, кому я велю тебе открыться. Как видишь, Луска, я – женщина молодая и свежая, и у меня полное изобилие всего, чего только можно желать; одним словом, я не могу пожаловаться, разве на одно, а именно на то, что годов у моего мужа слишком много, сравнительно с моими, почему я мало удовлетворена тем, в чем молодые женщины находят наиболее удовольствия, а так как я желаю того же, что и другие, я давно решилась, – если уже судьба была ко мне мало приязненной, дав мне такого старого мужа, – не быть враждебной самой себе, не сумев найти пути к своему удовольствию и благоденствию; а для того чтобы получить их вполне и в этом отношении, как в других, я задумала, чтобы наш Пирр, как более других того достойный, доставил мне их своими объятиями. Я чувствую к нему такую любовь, что мне тогда лишь и хорошо, когда я вижу его или о нем думаю, если я не сойдусь с ним немедленно, я уверена, что умру с того. Поэтому, если дорога тебе моя жизнь, объяви ему мою любовь таким способом, какой признаешь лучшим, и попроси его от моего имени прийти ко мне, когда ты за ним явишься».

Служанка ответила, что сделает это охотно, и, выбрав время и место, отведя Пирра в сторону, как лучше умела, сообщила ему поручение своей госпожи. Услышав это, Пирр сильно изумился, ибо он никогда ничего такого не замечал, и побоялся, не велела ли дама сказать ему это, дабы искусить его; поэтому он тотчас же грубо ответил: «Луска, я не могу поверить, чтобы эти речи исходили от моей госпожи, потому берегись, что ты это говоришь; если б они и от нее исходили, я не думаю, чтобы она велела тебе передать их от сердца, но если б она и велела сказать их от сердца, то мой господин чествует меня более, чем я стою, и я ни за что в жизни не нанесу ему такого оскорбления; потому смотри, никогда более не говори мне о таких делах». Луска, не смутившись его строгими речами, сказала ему: «Пирр, и об этих делах и обо всем другом, что прикажет мне моя госпожа, я буду говорить тебе сколько бы раз она ни велела, будет ли это тебе в удовольствие, или в досаду; а ты – дурак». Несколько рассерженная словами Пирра, она вернулась к даме, которая, выслушав их, готова была умереть, но через несколько дней снова заговорила с служанкой и сказала: «Луска, ты знаешь, что с первого удара дуб не падает, потому мне кажется, тебе бы еще раз вернуться к тому, кто, в ущерб мне, желает проявить столь невероятную верность; выбрав удобное время, открой ему всецело мою страсть и постарайся всячески устроить, чтобы она имела исполнение, ибо если это оставить так, я умру, а он будет думать, что над ним посмеялись, и где я искала любви, воспоследовала бы ненависть».

Служанка утешила госпожу и, отыскав Пирра, найдя его веселым и в хорошем расположении духа, сказала ему так: «Пирр, я рассказала тебе тому несколько дней, какою любовью пылает к тебе твоя и моя госпожа; теперь я заверяю тебя снова, что, если ты останешься при той жестокости, которую обнаружил третьего дня, будь уверен, что ей недолго прожить. Потому прошу тебя согласиться исполнить ее желание; если же ты пребудешь твердым в твоем упрямстве, я, считавшая тебя очень умным, сочту тебя большим глупцом. Разве тебе не честь, что такая женщина, такая красивая и благородная, любит тебя более всего? А затем, разве ты не признаешь себя обязанным счастливой судьбе, когда сообразишь, что она устроила тебе такое дело, отвечающее желаниям твоей юности, и еще такое убежище в твоих нуждах? Кого знаешь ты из своих сверстников, который в отношении к удовольствию был бы поставлен лучше тебя, если ты окажешься разумным? Кого найдешь, который мог бы быть так снабжен оружием и конями, платьем и деньгами, как будешь ты, если захочешь отдать ей свою любовь? Итак, открой душу моим словам и приди в себя: помни, что лишь однажды, не более, случается счастью обратиться к кому-нибудь с веселым челом и отверстым лоном, и кто не сумеет принять его тогда, впоследствии, узрев себя бедным и нищим, должен пенять на себя, а не на него. Кроме того, между слугами и господами нечего соблюдать такую верность, какую следует между друзьями и родными; напротив, слуги должны с ними обходиться, где могут, так же, как те обходятся с ними. Неужели ты воображаешь, что если бы у тебя была красивая жена или мать, дочь или сестра и она понравилась бы Никострату, он стал бы раздумывать о верности, которую ты хочешь сохранить к нему по отношению к его жене? Глупец ты, если так думаешь: поверь, что если б недостаточно было ласк и просьб, он употребил бы силу, как бы тебе то ни показалось. Итак, будем обходиться с ними и с тем, что им принадлежит, как они обходятся с нами и с нашим. Пользуйся благодеянием судьбы: не гони ее, а пойди ей навстречу и прими приходящую, потому что, поистине, если ты этого не сделаешь, то, не говоря уже о смерти твоей госпожи, которая, несомненно, последует, ты столько раз покаешься, что и сам пожелаешь умереть».

Пирр, несколько раз обдумавший слова, сказанные ему Луской, решился, коли она вернется к нему, дать другой ответ и всецело согласиться на желание дамы, если только он в состоянии будет увериться, что его не искушают; поэтому он отвечал: «Видишь ли, Луска, все, что ты мне говоришь, я признаю справедливым; но, с другой стороны, я знаю, что мои господин очень умен и рассудителен, и так как он сдал мне на руки все свои дела, я сильно опасаюсь, не делает ли все это Лидия по его совету и желанию, дабы испытать меня; потому, если она захочет, в удостоверение мое, сделать три вещи, которых я у нее попрошу, поистине не будет ничего, чего бы я не исполнил, коли она прикажет. А три вещи, которых я желаю, следующие: во-первых, чтобы в присутствии Никострата она убила его лучшего ястреба; затем, чтобы она послала мне клочок волос из бороды Никострата; наконец, один из его зубов, из самых здоровых».

Луске все это показалось трудным, а даме и более того; тем не менее Амур, хороший поощритель и великий податель советов, побудил ее решиться на это дело, и она послала служанку сказать ему, что то, чего он потребовал, будет ею исполнено вполне и скоро; а кроме того, сказала, что, хотя он и считает Никострата таким умным, она в его присутствии станет тешиться с Пирром, а Никострата уверит, что это неправда.

И вот Пирр начал ожидать, что станет делать благородная дама. Когда через несколько дней Никострат давал большой обед нескольким дворянам, как то часто делал, и со столов было уже убрано, она, одетая в зеленый бархат и богато украшенная, вышла из своей комнаты и, вступив в залу, где они находились, в виду Пирра и всех других направилась к жерди, на которой сидел ястреб, столь дорогой Никострату; отвязав его, точно желая взять его на руку, схватила за цепочку и, ударив об стену, убила. Когда Никострат закричал на нее: «Увы мне, жена, что это ты сделала!», она ничего ему не ответила, а, обратившись к обедавшим у него дворянам, сказала: «Господа, плохо я отомстила бы королю, если б он оскорбил меня, кабы у меня не хватило смелости отомстить ястребу! Вы должны знать, что этот ястреб долго отнимал у меня время, которое мужчины должны посвящать удовольствию женщин; ибо, как только, бывало, покажется заря, Никострат, поднявшись и сев на коня, едет в чистое поле с своим ястребом на руке, поглядеть, как он летает, а я, сами видите – какая, оставалась в постели одна, недовольная; потому у меня несколько раз являлось желание сделать то, что я теперь сделала, и не иная причина воздержала меня от того, как желание совершить это в присутствии людей, которые были бы справедливыми судьями моей жалобы, каковыми, надеюсь, окажетесь вы».

Дворяне, выслушав это и полагая, что ее любовь к Никострату была не иная, чем звучали ее слова, смеясь, обратились все к расстроенному Никострату и стали говорить: «Как хорошо поступила дама, отомстив смертью ястреба за свою обиду!» Разными шутками по этому поводу они обратили гнев Никострата в смех, между тем как дама уже вернулась в свою комнату. Когда увидел это Пирр, сказал себе: «Великий почин дала дама моей счастливой любви; дай бог ей выдержать!»

Не прошло много дней после того, как Лидия убила ястреба, когда она, будучи в своей комнате с Никостратом, лаская его, начала с ним болтать; а так как он шутки ради потянул ее несколько за волосы, она нашла в этом повод исполнить и второе условие, которое поставил ей Пирр; быстро схватив небольшую прядь его бороды, она, смеясь, так сильно дернула ее, что всю оторвала ее от подбородка. Когда Никострат стал пенять на это, она сказала: «Что такое с тобою сталось, что ты строишь такое лицо? Не оттого ли, что я вырвала у тебя из бороды каких-нибудь шесть волосиков? Ты того не чувствовал, что я, когда недавно ты дернул меня за волосы». Так, переходя от одного слова к другому и продолжая шутить с ним, дама осторожно припрятала клок бороды, который у него вырвала, и в тот же день послала его своему дорогому любовнику.

Относительно третьей вещи дама задумалась более; тем не менее, так как она была большого ума, а Амур сделал ее и еще умнее, она придумала, какого способа ей следует держаться, чтобы достигнуть цели. У Никострата было двое мальчиков, отданных ему их отцами, дабы они, будучи благородного происхождения, научились у него в доме хорошему обращению; один из них разрезал Никострату пищу, когда он был за столом, другой подносил ему пить. Велев позвать их обоих, она уверила их, что у них пахнет изо рта, и научила их, прислуживая Никострату, держать голову как можно более назад, но чтобы о том они никогда никому не говорили. Мальчики, поверив ей, стали делать так, как научила их дама. Поэтому она однажды спросила Никострата: «Заметил ли ты, что делают те мальчики, когда служат тебе?» Никострат сказал: «Разумеется, я даже хотел спросить их, зачем они так делают». – «Не делай этого, я тебе скажу, почему, я долго об этом молчала, чтобы не досадить тебе, но теперь вижу, что другие начинают замечать это, и более нечего от тебя скрывать. Происходит это не от чего другого, как от того, что у тебя страшно пахнет изо рта, и я не знаю, какая тому причина, потому что этого не бывало; а это крайне неприятно, ибо тебе приходится общаться с благородными людьми, потому следовало бы найти средство излечить это». Тогда Никострат сказал: «Что же это может быть? Нет ли у меня во рту какого испорченного зуба?» – «Может быть, что и так, – сказала Лидия и, подведя его к окну, велела ему открыть рот и, осмотрев ту и другую сторону, сказала: – О Никострат, и как мог ты так долго терпеть? У тебя есть с той стороны зуб, который, кажется мне, не только испорчен, но совсем сгнил, и если ты сохранишь его еще во рту, он, наверно, испортит тебе те, что сбоку, почему я посоветовала бы тебе выдернуть его, прежде чем это пойдет дальше». Тогда Никострат сказал: «Если тебе так кажется, то и я согласен, пусть тотчас же пошлют за зубным мастером, чтобы выдернуть его». Жена говорит ему: «Не дан бог, чтобы из-за этого приходил мастер, мне кажется, зуб так стоит, что безо всякого мастера я сама его отлично выдерну. С другой стороны, эти мастера так немилосердны в своем деле, что мое сердце никоим образом не вынесло бы – увидеть или знать тебя в руках кого-нибудь из них; потому я решительно желаю сделать это сама, по крайней мере если тебе будет слишком больно, я тотчас же оставлю, чего мастер не сделал бы». Итак, велев принести себе орудия для такого дела и выслав всех из комнаты, она оставила при себе одну Луску; запершись изнутри, она велела Никострату растянуться на столе, всунула в рот клещи и схватила один из его зубов; и хотя он сильно кричал от боли, но так как его крепко держали с одной стороны, то с другой со всей силой вытащен был зуб; спрятав его и взяв другой, совсем испорченный, который Лидия держала в руке, она показала его ему, жаловавшемуся и почти полумертвому, со словами: «Смотри, что ты так долго держал во рту!» Он поверил этому, и хотя вынес страшную муку и сильно жаловался на нее, тем не менее, когда зуб был выдернут, счел себя излеченным; его подкрепили тем и другим, и когда боль унялась, он вышел из комнаты. Взяв зуб, дама тотчас же послала его своему любовнику, который, уверенный теперь в ее любви, объявил, что готов исполнить всякое ее желание.

Но дама пожелала еще более уверить его, и так как каждый час, пока она не сошлась с ним, казался ей за тысячу и ей хотелось исполнить, что она ему обещала, она притворилась больной, и когда однажды после обеда Никострат пришел к ней, увидев, что с ним никого нет, кроме Пирра, она попросила их, для облегчения своей немочи, помочь ей дойти до сада. Потому Никострат взял ее с одной, Пирр с другой стороны, понесли в сад и опустили на одной лужайке под прекрасным грушевым деревом. Посидев там немного, дама, уже научившая Пирра, что ему следует сделать, сказала: «Пирр, у меня сильное желание достать этих груш, потому влезь и сбрось несколько». Быстро взобравшись, Пирр стал бросать вниз груши и, бросая, начал говорить: «Эй, мессере, что вы там делаете? А вы, мадонна, как не стыдитесь дозволять это в моем присутствии? Разве вы думаете, что я слеп? Вы же были только что сильно нездоровы; как это вы так скоро выздоровели, что творите такие вещи? А коли уже хотите делать, то у вас столько прекрасных комнат, почему не пойдете вы совершить это в одну из них? Это будет приличнее, чем делать такое в моем присутствии». Жена, обратившись к мужу, сказала: «Что такое говорит Пирр? Бредит он, что ли?» Тогда Пирр отвечал: «Я не брежу, мадонна; вы разве полагаете, что я не вижу?» Сильно изумился Никострат и говорит: «Пирр, я в самом деле думаю, что тебе видится во сне». Пирр отвечал ему: «Господин мой, мне ничуть не снится, да и вам также, напротив, вы так движетесь, что если бы так делало это грушевое дерево, на нем не осталось бы ни одной груши». Тогда жена сказала: «Что это могло бы быть? Может ли то быть правда, что ему действительно представляется то, о чем он говорит? Спаси господи, если б я была здорова, как прежде, я бы влезла наверх, поглядеть, что это за диковинки, которые, по его словам, ему видятся». А Пирр с верху грушевого дерева все говорил, продолжая рассказывать об этих небылицах. На это Никострат сказал: «Слезь вниз». Он слез. «Что, говоришь, ты видел?» – спросил он его. «Я полагаю, вы считаете меня рехнувшимся либо сонным, – отвечал Пирр, – я видел, что вы забавляетесь с вашей женой, если уж надо мне о том сказать, а когда слезал, увидел, что вы встали и сели здесь, где теперь сидите». – «В таком случае ты наверно был не в своем уме, – сказал Никострат, – потому что с тех пор, как ты влез на грушу, мы не сдвинулись с места, как теперь нас видишь». На это Пирр сказал: «К чему нам о том спорить? Я все-таки видел вас». Никострат с часу на час более удивлялся, так что, наконец, сказал: «Хочу я посмотреть, не зачаровано ли это грушевое дерево и точно ли тому, кто на нем, представляются диковинки».

И он влез на него; как только он был наверху, дама с Пирром начали утешаться; как увидел это Никострат, стал кричать: «Ах ты негодная женщина, что это ты делаешь? А ты, Пирр, которому я всего более доверял?» Так говоря, он начал слезать с груши. Жена и Пирр говорят: «Мы сидим»; увидев, что он слезает, они снова сели в том положении, в каком он оставил их. Когда Никострат спустился и увидел их там же, где оставил, принялся браниться. А Пирр говорит на это: «Никострат, теперь я поистине признаю, что, как вы раньше говорили, все виденное мною, когда я сидел на дереве, было обманом; и я сужу так не по чему иному, как по тому, что, как я вижу и понимаю, и вам все это представилось обманно. А что я правду говорю, то вы поймете, хотя бы сообразив и представив себе, зачем было вашей жене, честнейшей и разумнейшей изо всех, если б она желала опозорить вас таким делом, совершать его на ваших глазах? О себе я и говорить не хочу, ибо я дал бы себя скорее четвертовать, чем помыслить о том, не то что совершить это в вашем присутствии. Потому причина этого обмана глаз должна наверно исходить от грушевого дерева, ибо весь свет не мог бы разуверить меня, что вы не забавлялись здесь с вашей женой, если б я не слышал от вас, что и вам показалось, будто и я сделал то, о чем, знаю наверно, я и не думал, не только что не совершал». Тогда дама, представившись очень разгневанной, поднялась и стала говорить: «Да будет тебе лихо, коли ты считаешь меня столь неразумной, что если б я желала заниматься такими гадостями, какие, по твоим словам, ты видел, я пришла бы совершить их на твоих глазах. Будь уверен, что, явись у меня на то желание, я не пришла бы сюда, а сумела бы устроиться в одной из наших комнат, так и таким образом, что я диву бы далась, если б ты когда-либо о том узнал».

Никострат, которому казалось, что тот и другой говорят правду, то есть что они никогда не отважились бы перед ним на такой поступок, оставив эти речи и упреки подобного рода, стал говорить о невиданном случае и о чуде зрения, так изменявшегося у того, кто влезал на дерево. Но жена, представляясь, что раздражена мнением, которое выразил о ней Никострат, сказала: «Поистине, это грушевое дерево никогда более не учинит такого сраму никому, ни мне, ни другой женщине, если я смогу это сделать; потому сбегай, Пирр, пойди и принеси топор и заодно отомсти за тебя и за меня, срубив его, хотя много лучше было бы хватить им по голове Никострата, так скоро и без всякой сообразительности давшего ослепить свои умственные очи: ибо, хотя глазам, что у тебя на лице, и казалось то, о чем ты говоришь, тебе никоим образом не следовало перед судом твоего разума допускать и принимать, что так и было».

Пирр поспешно пошел за топором и срубил грушевое дерево; когда жена увидела, что оно упало, сказала, обратившись к Никострату: «Так как, я вижу, пал враг моего честного имени, и мой гнев прошел»; и она благодушно простила Никострата, просившего ее о том, приказав ему впредь никогда не подозревать в таком деле ту, которая любит его более самой себя. Так бедный обманутый муж вернулся с нею и с ее любовником в палаццо, где впоследствии Пирр часто и с большими удобствами наслаждался и тешился с Лидией, а она с ним.

Новелла десятая

Двое сиэнцев любят одну женщину, куму одного из них; кум умирает и, возвратившись к товарищу, согласно данному ему обещанию, рассказывает ему, как живется на том свете.


Осталось рассказывать одному лишь королю; увидав, что дамы, сетовавшие о срубленном, неповинном дереве, успокоились, он начал: – Хорошо известно, что всякий справедливый король должен быть первым блюстителем данных им законов, а если поступать иначе, его следует почитать за достойного наказания раба, а не за короля; в такой именно проступок и такое порицание предстоит, почти по принуждению, впасть мне, вашему королю. Я действительно постановил вчера законы для бывших ныне бесед, в намерении не пользоваться в этот день моей льготой, а, подчинившись наравне с вами тому постановлению, говорить о том, о чем все вы рассказывали; но не только рассказано было то, что я намеревался рассказать, а и говорено было об этом предмете столько другого и лучшего, что, как ни ищу я в своей памяти, не могу ничего припомнить, ни представить себе, чтобы я мог рассказать об этом сюжете что-либо идущее в сравнение с сообщенным. Вследствие этого, будучи поставлен в необходимость проступиться против закона, мною самим постановленного, я, как достойный наказания, теперь же заявляю себя готовым понести всякую пеню, которую на меня наложат, и возвращусь к моей обычной льготе. Скажу вам, что новелла, рассказанная Елизой, о куме и куме, и придурковатость сиэнцев так сильно действуют на меня, дражайшие дамы, что побуждают меня, оставив проделки, устраиваемые дуракам мужьям их умными женами, сообщить вам одну новеллу о кумовьях, которую – хоть и есть в ней многое, чему не следует верить, – тем не менее отчасти приятно будет послушать.

Итак, жили в Сиэне двое молодых людей, из простых, один по имени Тингоччьо Мини, другой Меуччьо ди Тура; жили они у ворот Салая, общались почти лишь друг с другом и, казалось, очень любили друг друга. Ходя, как то все делают, по церквам и проповедям, они часто слышали о славе или горе, уготованном на том свете, смотря по заслугам, душам умерших. Желая иметь об этом достоверные сведения и не зная, каким образом, они обещали друг другу, что тот, кто первый умрет, вернется, коли возможно, к оставшемуся в живых и сообщит ему желаемые вести; это они закрепили клятвенно.

И вот, когда они дали друг другу этот обет и продолжали общаться друг с другом, как сказано, случилось Тингоччьо стать кумом некоего Амброджио Ансельмини, жившего в Кампо Реджи, у которого от его жены, по имени монны Миты, родился сын. Тингоччьо, посещая иногда вместе с Меуччьо свою куму, красивейшую и привлекательную женщину, влюбился в нее, несмотря на кумовство, и Меуччьо также в нее влюбился, так как она ему очень нравилась, да и Тингоччьо сильно ее нахваливал. В этой любви один скрывался от другого, но не по одной и той же причине. Тингоччьо остерегался открыть это Меуччьо, потому что ему самому казалось нехорошим делом, что он любит куму, и он устыдился бы, если бы кто-либо о том узнал; Меуччьо остерегался не потому, а по той причине, что уже заметил, что она нравится Тингоччьо. И он говорил себе: «Если я откроюсь ему в этом, он ощутит ко мне ревность и, будучи в состоянии говорить с нею как кум когда угодно, насколько ему возможно, поселит в ней ненависть ко мне, так что я никогда не получу, что мне от нее желательно».

Когда оба молодых человека, как сказано, любили таким образом, вышло, что Тингоччьо, которому было более с руки открыться даме в своих желаниях, так успел все устроить словами и действиями, что получил от нее, чего добивался. Меуччьо отлично это заметил, и хотя это было ему очень неприятно, тем не менее в надежде, что и он когда-нибудь достигнет цели своих желаний, и для того чтобы у Тингоччьо не было ни повода, ни причины повредить либо помешать его делу, притворился, что ничего не замечает. Так оба товарища и любили, один более удачливо, чем другой, когда случилось, что Тингоччьо, найдя во владениях кумы податливую почву, принялся там так копать и работать, что ему приключилась с того болезнь, настолько удручившая его в несколько дней, что, не перенеся ее, он скончался. И, скончавшись, явился, по обещанию, на третий день (видно, потому, что ранее не мог) ночью в комнату Меуччьо и позвал его, крепко спавшего. Меуччьо, проснувшись, спросил: «Кто ты такой?» Тот отвечал ему: «Я – Тингоччьо, вернувшийся к тебе, согласно данному тебе обещанию, чтобы сообщить тебе вести о том свете». Меуччьо, увидев его, несколько устрашился, но, оправившись, сказал: «Добро пожаловать, брат мой». Затем спросил его, погиб ли он. На это Тингоччьо ответил: «Погибло то, чего нельзя найти, а как бы я был здесь, если бы погиб?» – «Я не о том говорю, – сказал Меуччьо, – а спрашиваю тебя, обретаешься ли ты в числе осужденных душ в неугасаемом адском огне?» Тингоччьо ответил на это: «Нет, не там, но я могу сказать тебе, что за содеянные мною грехи нахожусь в тяжких и томительных мучениях». Тогда Меуччьо стал подробно расспрашивать Тингоччьо, какие там налагаются наказания за каждый из совершенных здесь грехов, и Тингоччьо обо всех ему рассказал.

Затем Меуччьо спросил его, не желает ли он сделать чего-либо здесь в его пользу; на это Тингоччьо отвечал, что может, а именно – пусть велит служить по нем обедни, читать молитвы и подавать милостыню, ибо все это много помогает тем, кто на том свете. Меуччьо сказал, что сделает это охотно, а когда Тингоччьо собирался уже уходить, Меуччьо вспомнил о куме и, приподняв несколько голову, сказал: «Хорошо, что мне вспомнилось, Тингоччьо! За куму, с который ты спал, пока был здесь, какое положено тебе наказание?» На это Тингоччьо отвечал: «Брат мой, когда я прибыл туда, был там некто, знавший, кажется, наизусть все мои грехи, он приказал мне отправиться в место, где я в страшных страданиях оплакивал мои проступки и где встретил много товарищей, осужденных на ту же муку, что и я; находясь между ними, вспоминая, что я совершил с кумою, и ожидая за то еще большего наказания, чем какое было мне положено, я, хотя и был в великом, сильно горевшем пламени, весь дрожал от страха. Когда увидел это кто-то, бывший со мной рядом, сказал мне: „Что ты учинил большего против других, здесь обретающихся, что дрожишь, стоя в огне?“ – „О друг мой, – сказал я, – я страшно боюсь осуждения, которого ожидаю за великий, когда-то совершенный мною грех“. Тогда тот спросил меня, что это за грех; на это я отвечал: „Грех был такой, что я спал с одной своей кумой, и спал так, что уходил себя“. Тогда тот, глумясь надо мною, сказал: „Пошел, глупец, не бойся, ибо здесь кумы в расчет не берутся“. Как услышал я это, совсем успокоился».

После этих слов, когда уже рассветало, он сказал: «С богом, Меуччьо. я не могу более оставаться с тобою», – и он внезапно удалился. Услышав, что кумы не берутся в расчет, Меуччьо стал издеваться над своей глупостью, вследствие которой он уже многих из них пощадил; потому, простившись с своим невежеством, отныне стал мудрее в этом отношении. Кабы знал это брат Ринальдо, ему нечего было бы мудрствовать, когда он обращал к своим желаниям свою дорогую куму.

Уже поднялся зефир, потому что солнце пошло на закат, когда король кончил свою новеллу; так как никому более не оставалось рассказывать, он снял с головы венок и возложил его на голову Лауретты, со словами: «Мадонна, я венчаю вас, во имя ваше, королевой нашего общества; итак, распоряжайтесь отныне, как повелительница, всем, что найдете нужным для общего удовольствия и утехи». И он снова сел.

Став королевой, Лауретта, велев позвать сенешаля, приказала ему распорядиться, чтобы в прелестной долине столы были накрыты несколько ранее обыкновенного, дабы им можно было не спеша вернуться в палаццо, а затем объяснила ему, что ему надлежит делать, пока будет продолжаться ее правление. После этого, обратившись к обществу, она сказала: «Дионео пожелал вчера, чтобы сегодня рассказывали о проделках, которые строят жены мужьям, если б я не опасалась показаться из отродья лающих псов, желающих немедленной отместки, я назначила бы завтра рассказывать о проделках, которые мужья устраивают своим женам. Но, отложив это, я решаю, чтобы каждый приготовился рассказывать о тех шутках, которые ежедневно проделывают друг над другом женщина над мужчиной или мужчина над женщиной, либо мужчина над мужчиной, и я полагаю, что об этом потешных рассказов будет не менее, чем было сегодня». Так сказав и поднявшись, она распустила общество до часа ужина. Дамы и мужчины также поднялись; из них одни принялись бродить босые в прозрачной воде, другие гулять по зеленому лугу среди прекрасных, стройных деревьев. Дионео и Фьямметта долго пели вместе об Арчите и Палэмоне; так среди многих и различных потех они в величайшем удовольствии провели время до часа ужина. Когда он настал, сев за стол у озерка, под пение тысячи птиц, освежаемые мягким ветерком, веявшим с окружных пригорков, не досаждаемые ни одной мухой, они спокойно и весело поужинали. Когда убрали со столов, побродив еще несколько по прелестной долине, они, по благоусмотрению королевы, тихим шагом направились по дороге к своему обычному пристанищу, когда солнце стояло еще высоко в полувечере; шутя и болтая о тысяче вещей, как о тех, о которых рассказывали, так и о других, они дошли до великолепного палаццо уже к ночи. Когда при помощи холодных вин и печений прошла усталость от недалекого пути, они тотчас же принялись плясать вокруг прекрасного фонтана то под звуки Тиндаровой волынки, то под другую музыку. Под конец королева приказала Филомене сказать одну канцону, и она начала так:

Увы, как жизнь мне тяжела!
Придет ли день, когда могу я возвратиться
Туда, отколь в таком страдании ушла?
Не знаю ничего, таким огнем полно
Носимое в груди моей стремленье
Себя несчастную, в приюте прежних дней
Увидеть! О, мое сокровище одно,
Одна услада мне, ты, мной без разделенья
Владеющий! Ответь! Спросить других людей
Не смею и кого – не знаю. Жду твоей,
Владыка милости, – чтоб снова укрепиться,
Утешиться душа заблудшая могла.
Не выражу в словах блаженства я того,
Которое меня всю так воспламенило,
Что места не найти ни ночью мне ни днем.
Мой слух и зрение, и все до одного
Другие чувства вдруг с необычайной силой
Зажгли тайник души неведомым огнем, –
И вот я вся пылаю в нем!
И можешь только ты помочь мне исцелиться,
Освободить мой дух от пагубного зла.
Скажи же, сбудется ль, и сбудется когда,
Что снова там увижусь я с тобою,
Где целовала я сгубившие меня
Глаза твои? Скажи, придешь ли ты туда,
Мое сокровище душа моя? Покою
Хоть несколько мне дай, молчанья не храня!
Пусть краток будет срок до дня
Прибытья твоего, а пребыванье длится
Подолее! Любовь всю жизнь мою взяла.
Но если вновь тебя привлечь мне суждено, –
Надеюсь, что теперь я буду не такая,
Как прежде, глупая: уйти тебе не дам,
Не выпущу. Уж будь что будет – все равно:
Желание свое осуществить должна я,
Прильнув к твоим чарующим устам.
Об остальном пока молчу – узнаешь там…
Приди ж, приди скорей в объятье пылком слиться;
От мысли уж о том охота петь пришла.

Эта канцона заставила все общество предположить, что новая, счастливая любовь обуяла Филомену, и так как, по ее словам казалось, что она испытала ее глубже, чем путем одного лишь лицезрения, ее почли тем более счастливой, а иные и позавидовали ей. Когда кончилась ее канцона, королева вспомнила, что следующий день будет пятница, почему, любезно обратившись ко всем, сказала: «Вы знаете, благородные дамы, и вы, юноши, что завтра – день, посвященный памяти страданий господа нашего, день, который, если вы хорошенько припомните, мы провели благочестиво, когда королевой была Неифила, отменив забавные рассказы, то же мы сделали и в следующую затем субботу. Потому, желая последовать благому примеру, данному нам Неифилой, я полагаю, что нам будет приличнее завтра и на другой день воздержаться от потешных рассказов, как то мы сделали и в прошлый раз, поминая, что в эти дни совершено было во спасение наших душ». Всем понравилась благочестивая речь королевы; когда она распустила их, прошла уже добрая часть ночи, и все пошли отдохнуть.

День восьмой

Кончен седьмой день Декамерона и начинается восьмой, в котором, под председательством Лауретты, рассказывают о шутках, которые ежедневно проделывают друг над другом: женщина над мужчиной, или мужчина над женщиной, либо мужчина над мужчиной.


Уже лучи восходившего светила показались утром в воскресенье на вершинах высочайших гор, мрак рассеялся и все стало видно кругом, когда королева и ее общество, поднявшись и погуляв наперед по росистой траве, в половине третьего часа посетили небольшую соседнюю церковь, где слушали божественную службу; вернувшись домой и весело и приятно пообедав, попели и поплясали немного, а затем, с позволения королевы, кто желал, мог пойти отдохнуть. Но когда солнце уже перешло за полуденный круг, все уселись, по благоусмотрению королевы, у прекрасного фонтана для обычных рассказов, и, следуя приказу королевы, Неифила начала так.

Новелла первая

Гульфардо берет у Гаспарруоло деньги взаймы и, условившись с его женою, что он проспит с нею за такую же сумму, вручает их ей и говорит Гаспарруоло в ее присутствии, что возвратил их жене, а та подтверждает, что это правда.


Если уже так устроил господь, чтобы мне открыть этот день моей новеллой, я согласна; а так как, любезные дамы, много говорено было о проделках, устроенных мужчинам женщинами, мне желательно рассказать вам о проделке, устроенной мужчиной одной женщине, не потому, чтобы я хотела укорить ею совершенное мужчиной, либо сказать, что женщина получила не по своим заслугам, напротив того, желая похвалить мужчину и укорить женщину и показать, что и мужчины умеют провести доверяющихся им, как и их проводят те, кому они верят. Хотя, говоря по-настоящему, то, о чем я хочу рассказать, следовало бы назвать не шуткой, а должным воздаянием, ибо женщине подобает особенно быть честной, соблюдая, как жизнь, свое целомудрие и ни за что не допуская осквернить его; но так как, по нашей слабости, невозможно соблюсти это в полноте, как бы следовало, я утверждаю, что та достойна костра, кто увлекается к такому делу из-за денег, тогда как, кто доходит до того по любви, могучие силы которой нам известны, заслуживает прощения в глазах не слишком строгого судьи, как то несколько дней тому назад показал нам Филострато на примере мадонны Филиппы в Прато.

Итак, жил когда-то в Милане один немец, наемник, по имени Гульфардо, храбрый и очень верный тем, на чью службу он поступал, что редко бывает с немцами; а так как при отдаче денег, которыми его ссуживали, он был честнейший плательщик, нашлось бы много купцов, которые за малый барыш ссудили бы его любой суммой денег. Живя в Милане, он влюбился в одну очень красивую женщину, по имени Амбруоджию, жену богатого купца, по имени Гаспарруоло Кагастраччьо, хорошего своего знакомого и приятеля; любя ее очень осмотрительно, так что ни муж, ни другие того не замечали, он послал однажды попросить ее быть к нему благосклонной в своей любви, а что он с своей стороны готов сделать все, что она прикажет. После многих переговоров дама пришла к тому заключению, что она готова сделать, что желает Гульфардо, если от того воспоследует двоякое: во-первых, чтобы об этом деле он никогда не сказывал кому бы то ни было, а затем, так как для некоторой надобности ей необходимо иметь двести флоринов золотом, то она и желает, чтобы он, будучи человеком богатым, дал их ей, а она будет потом всегда к его услугам.

Услышав о такой ее жадности и негодуя на подлость той, которую он считал женщиной достойной, Гульфардо сменил горячую любовь чуть ли не в ненависть и, затеяв подшутить над нею, послал ей сказать, что он охотно исполнит это и все другое, что в состоянии сделать, а ей будет в угоду; потому пусть только пошлет ему сказать, когда она желает, чтобы он пришел к ней, он принесет ей требуемое, и никогда о том не узнает никто, кроме одного товарища, которому он очень доверяет и который всегда с ним во всех его делах. Дама, или скорее дрянная женщина, услышав это, была довольна и послала сказать ему, что ее муж Гаспарруоло через несколько дней должен отправиться по своим делам в Геную и что тогда она даст ему знать и пошлет за ним.

Выбрав время, Гульфардо пошел к Гаспарруоло и сказал ему: «У меня есть одно дело, для которого необходимо двести золотых флоринов; мне хочется, чтобы ты дал их мне взаймы с тем ростом, с каким обыкновенно ссужаешь мне и другие суммы». Гаспарруоло сказал, что охотно, и тотчас отсчитал ему деньги.

Спустя несколько дней Гаспарруоло отправился в Геную, как сказала дама, почему она уведомила Гульфардо, чтобы он явился к ней и принес двести золотых флоринов. Гульфардо, взяв с собой товарища, пошел в дом дамы, встретил ее, поджидавшую его, и первое, что он сделал, было отдать ей в руки при своем товарище те двести золотых флоринов, со словами: «Мадонна, вот деньги, отдайте их вашему мужу, когда он вернется». Дама взяла их, не догадываясь, почему так сказал Гульфардо; она полагала, что сделал он это, дабы его товарищ не заметил, что он отдал их ей в вознаграждение. Потому она сказала: «Я охотно это сделаю, но хочу посмотреть, сколько их тут», и, высыпав их на стол и найдя, что их двести, спрятала их, очень довольная, и, вернувшись к Гульфардо, повела его в свою комнату; и не только в эту ночь, но и в многие другие, пока муж не вернулся из Генуи, она доставляла ему удовлетворение своей особой.

Когда вернулся из Генуи Гаспарруоло, Гульфардо, улучив время, когда тот был вместе с женою, тотчас же отправился к нему и сказал в ее присутствии: «Гаспарруоло, деньги, то есть двести золотых флоринов, которые ты недавно дал мне взаймы, мне не понадобились, ибо я не мог сделать того дела, для которого взял их; вследствие этого я тотчас же принес их твоей жене и отдал их ей; потому уничтожь мой счет». Гаспарруоло, обратившись к жене, спросил, получила ли она их. Видя, что тут и свидетель, она не могла отречься и сказала: «Да, я их получила, но еще не надумалась сказать тебе о том». Тогда Гаспарруоло сказал: «Гульфардо, я удовлетворен; ступай с богом, а я устрою твой расчет». Гульфардо ушел, а проведенная дама отдала мужу позорную плату за свою низость. Так хитрый любовник, не расходуясь, воспользовался своей корыстолюбивой милой.

Новелла вторая

Приходский священник ив Варлунго спит с мадонной Бельколоре, оставляет у нее в залог свой плащ и, взяв у нее на время ступку, отсылает ей ее с просьбой вернуть плащ, оставленный в закладе; та отдает его с бранными словами.


И мужчины и дамы одинаково одобрили то, что учинил Гульфардо с жадной миланкой, когда королева, обратившись к Памфило с улыбкой, приказала ему продолжать. Потому Памфило начал: – Прелестные дамы, мне приходится рассказать вам новеллу, направленную против тех, которые постоянно оскорбляют нас, но не могут быть одинаково оскорблены нами, то есть против священников, которые воздвигли крестовый поход на наших жен и полагают, что, подчинив себе одну ид них, они заслужили такое же отпущение грехов и кары, как если бы привели связанным султана из Александрии в Авиньон. А бедные миряне не могут учинить им того же, хотя и срывают свой гнев, нападая на их матерей, сестер, приятельниц и дочерей с не меньшей яростью, чем те на их жен. Потому я хочу рассказать вам об одной деревенской страстишке, более смехотворной по заключению, чем богатой словами, из которой вы можете извлечь и тот урок, что не следует всегда и во всем верить священникам.

Итак, скажу, что в Варлунго, деревне, недалеко отсюда отстоящей, как всякая из вас знает, либо могла слышать, был священник» молодец и здоровенный в услужении женщинам, который, хотя и не особенно был силен в грамоте, тем не менее многими хорошими и святыми словечками наставлял своих прихожан в воскресенье под ольхой, а когда они куда-нибудь уходили, посещал их жен усерднее, чем какой-либо из бывших до него священников, принося им порой на дом образки, святой воды и огарки свеч и наделяя своим благословением.

Случилось, что в числе других его прихожанок, дотоле нравившихся ему, ему приглянулась более всех одна, по имени монна Бельколоре, жена одного крестьянина, который звался Бентивенья дель Маццо; она в самом деле была хорошенькая, свежая крестьяночка, смугленькая и плотная, более всякой другой годная на мельничное дело. Сверх того, она лучше всех умела играть на цимбалах и петь: «Вода бежит к оврагу», и, когда случалось, выступала в пляске, вела ридду и баллонкио, с красивым, тонким платком в руке, лучше любой своей соседки. Вследствие всего этого священник так сильно в нее влюбился, что был как бешеный и весь день шлялся, лишь бы увидать ее. Утром в воскресенье, когда он знал, что она в церкви, он старался показать себя столь великим мастером пения, что, казалось, кричит осел, тогда как, не видя ее, обходился без этого очень легко. При всем том он так умел устроить, что Бентивенья дель Маццо не замечал того, да и никто из его соседей. А чтобы более сблизиться с монной Бельколоре, он делал ей порою подарки: то пошлет пучок свежего чесноку, – а был он у него из лучших в деревне, – из своего сада, который он обрабатывал своими руками, то корзинку гороха в стручках, то связку майского луку или шарлоток, а иногда, улучив время, посмотрит на нее искоса и любовно огрызнется; она же, несколько дичась и притворившись, что ничего не замечает, проходила мимо с сдержанным видом, почему отец священник и не мог добиться от нее толку.

Случилось однажды, что, когда священник плутал зря по деревне в самый полдень, ему встретился Бентивенья дель Маццо, с ослом впереди, нагруженным всяким добром. Перекинувшись с ним словом, он спросил, куда он идет. На это Бентивенья отвечал: «Сказать правду, батюшка, я иду в город по одному своему делу и везу это добро господину Бонаккорри да Джинестрато, дабы он помог мне в чем-то, за чем меня велел вызвать через своего прокурора для немедленной явки уголовный судья». Священник, обрадовавшись, сказал: «Ладно, сын мой, ступай с моим благословением и возвращайся скорее, а коли доведется тебе увидеть Лапуччьо или Нальдино, не забудь сказать им, чтобы они принесли мне ремней для моих цепов». Бентивенья сказал, что будет сделано.

Пока он направлялся во Флоренцию, священнику представилось, что теперь время пойти к Бельколоре и попытать свое счастье; пойдя поспешно, он, не останавливаясь, добрался до ее дома. Войдя, он сказал: «Господи благослови, кто же тут?» Бельколоре, ушедшая на чердак, услышав его, сказала: «Добро пожаловать, батюшка, что это вы болтаетесь по такой жаре?» Священник отвечал: «Помилуй бог, я пришел побыть с тобою некоторое время, ибо встретил твоего мужа, шедшего в город». Бельколоре, спустившись, села и принялась чистить капустное семя, которое недавно перед тем смолотил ее муж. Священник начал говорить: «Что ж, Бельколоре, ты так и будешь вечно морить меня таким образом»? Бельколоре, засмеявшись, спросила: «Что же я-то вам делаю?» Священник отвечал: «Ты-то мне ничего не делаешь, но не даешь мне сделать, чего я хочу и что сам бог повелел». Говорит Бельколоре: «Убирайтесь, убирайтесь! Да разве священники такие вещи делают?» Священник отвечал: «Да, и мы делаем это лучше, чем другие мужчины, а почему бы и нет? И я даже тебе больше скажу – мы работаем лучше. А знаешь почему – потому что мелем при водяном скопе. И тебе, наверно, хорошо будет, если ты будешь молчать, а мне предоставишь делать». – «А какая такая польза может от этого быть мне, когда все вы неподатливее черта?» – спросила Бельколоре. Священник говорит: «Я не знаю, спрашивай ты: хочешь ли пару башмаков, или бант, или кусок материи, или чего желаешь». Бельколоре сказала: «Ладно, брат, все это у меня есть, но коли вы так меня любите, почему не окажете мне услуги, а я сделаю, что вы захотите». – «Говори, что хочешь, я сделаю это охотно», – отвечал священник. Тогда Бельколоре сказала; «Мне надо в субботу пойти во Флоренцию сдать спряденную мною шерсть и дать починить мою прялку, и если вы ссудите мне пять лир, – а я знаю, что они у вас есть, – я выкуплю у закладчика мое темносинее платье и праздничный пояс, который я принесла в приданое мужу, потому что, видите ли, мне нельзя показаться ни в церковь, ни в другом приличном месте, так как у меня его нет; а там я всегда стану делать все, что вы ни пожелаете». Священник отвечал: « Пошли мне господь благовременье! Нет со мной таких денег, но поверь, что еще до субботы я очень охотно так устрою, что они у тебя будут». – «Да, – говорит Бельколоре, – все вы большие сулители, а затем никому не держите слова; не думаете ли и со мной сделать, как с Бильуццою, которая так и осталась при пустых словах? Клянусь богом, этому не бывать, потому что из-за этого она и пошла по рукам; коли денег нет при вас, сходите за ними». – «Эх, – сказал священник, – не отсылай меня теперь домой, потому, видишь ли, случай теперь такой подошел, что никого нет, а когда вернусь, того гляди – кто-нибудь подвернется, кто нам помешает; а я не знаю, когда-то мне будет такая удача, как теперь». А она говорит: «Ладно; коли хотите пойти, ступайте; коли нет, погодите».

Священник, видя, что она не желает сделать приятное ему, если не на условии: «Сохрани меня (salvum me fac), тогда как ему хотелось было устроить это „Без охраны“ (sine custodia), сказал: „Вот ты не веришь мне, что я их тебе принесу; для того чтобы ты поверила мне, я оставлю тебе в залог этот синий плащ“. Бельколоре, подняв лицо, сказала: „Этот-то плащ? А что он стоит?“ – „Как что стоит? – сказал священник, – узнай, что он из двойного и почти тройного сукна, а иные из наших почитают его за четверное, и не будет еще двух недель, как он обошелся мне у тряпичника Лотто целых семь лир, и я выгадал еще пять сольдов, как сказал мне Бульетто, а ты знаешь, что он хороший знаток синих сукон“. – „Так разве? – сказала Бельколоре. – Ей-богу, я никогда бы тому не поверила; только дайте мне его наперед“.

Отец священник, у которого лук был напряжен, снял плащ и отдал ей; убрав его, она сказала: «Батюшка, пойдем в эту хату, туда никто не заходит никогда». Так и сделали. Здесь священник долго забавлялся с ней, угощая ее самыми сладкими в свете поцелуями; затем, уйдя в одном исподнем платье, точно отбывал службу на свадьбе, вернулся в церковь. Здесь он размыслил, что сколько бы огарков он ни собрал за целый год приношений, они не составили бы и половины пяти лир, и ему показалось, что он поступил дурно, и он раскаялся, что оставил плащ, и начал соображать, каким бы способом заполучить его, не тратясь. А так как он был не без хитрости, он отлично измыслил, как его снова добыть, что и удалось ему, потому что на следующий день, – а был праздник, – он послал мальчика одного из своих соседей к той монне Бельколоре попросить, не согласится ли она ссудить ему свою каменную ступку, потому что в то утро у него обедают Бингуччьо дель Поджио и Нути Бульетти и он хочет сделать подливку. Бельколоре послала ее ему. Когда настало время обеда, священник приноровил, когда обедают Бентивенья дель Маццо и Бельколоре, и, позвав своего клирика, сказал ему: «Возьми эту ступку, отнеси ее Бельколоре и скажи: „Батюшка говорит, что очень благодарен, и просит прислать ему плащ, который мальчик оставил у вас в залоге“. Клирик пошел с этой ступкой в дом Бельколоре и нашел ее вместе с Бентивенья за столом; они обедали. Здесь, поставив ступку, он передал поручение священника. Услышав, что у нее требуют плащ, Бельколоре хотела было отвечать, но Бентивенья сказал с сердитым видом: „Так ты берешь залоги у батюшки? Клянусь Христом, мне так и хочется накласть тебе под подбородок; ступай отдай его ему тотчас же, пострел тебя возьми! Да смотри, если б он чего-нибудь пожелал, говорю тебе, если б он попросил даже нашего осла, не то что чего другого, ему нет отказа“.

Бельколоре поднялась, ворча, и, отправившись к сундуку, вытащила из него плащ и, отдавая клирику, сказала: «Скажи так от меня батюшке: „Бельколоре говорит и богом клянется, что вы никогда более не будете тереть подливку в ее ступке, так хорошо вы учествовали ее с этой!“ Клирик пошел с плащом и передал поручение батюшке; на что священник сказал, смеясь: „Скажи ей, когда увидишь ее, что коли она не будет ссужать мне ступку, я не стану ссужать ее ничем другим“.

Бентивенья думал, что жена его говорит эти слова потому, что он выбранил ее, и не обратил на них внимания, но Бельколоре поссорилась с батюшкой и препиралась с ним о том до виноградного сбора, но впоследствии, когда священник пригрозил ей, что отправит ее в пасть набольшего Люцифера, она от великого страха помирилась с ним на молодом вине и горячих каштанах, и они еще часто утешались друг с другом. А в возмездие пяти лир священник велел обтянуть новой бумагой ее цимбалы и приделать к ним колокольчик, и она осталась довольна.

Новелла третья

Каландрино, Бруно и Буффальмакко идут вниз по Муньоне искать гелиотропию. Каландрино воображает, что нашел ее, и возвращается домой, нагруженный камнями; жена бранит его; разгневанный, он ее колотит, а своим товарищам рассказывает о том, что они сами лучше его знают.


Когда кончилась новелла Памфило, над которой дамы так смеялись, что смеются еще и теперь, королева велела продолжать Елизе, которая и начала, еще смеясь: – Не знаю, прелестные дамы, удастся ли мне моей новеллой, не менее правдивой, чем потешной, так рассмешить вас, как заставил Памфило своею; но я постараюсь.

В нашем городе, где всегда были в изобилии и различные обычаи и странные люди, жил еще недавно живописец, по имени Каландрино, человек недалекий и необычных нравов, водившийся большую часть времени с двумя другими живописцами, из которых одного звали Бруно, другого Буффальмакко, большими потешниками, впрочем, людьми рассудительными и умными, общавшимися с Каландрино потому, что его обычаи и придурковатость часто доставляли им великую забаву. Был также о ту пору во Флоренции молодой человек, удивительный забавник во всем, за что бы ни принялся, находчивый и приятный, по имени Мазо дель Саджио, который, прослышав кое-что о глупости Каландрино, вознамерился потешиться над ним, проделав с ним какую-либо штуку, либо уверив его в чем-нибудь небывалом. Встретив его однажды случайно в церкви Сан Джьованни и увидев, что он внимательно рассматривает живопись и резьбу на доске, которую незадолго перед тем поставили над алтарем названной церкви, он нашел место и время удобными для своей цели, предупредив одного своего товарища относительно того, что затевал сделать, и оба, подойдя к тому месту, где Каландрино сидел один, притворяясь, что не видят его, стали рассуждать о свойствах различных камней, о которых Мазо говорил так основательно, как будто он был известный и большой знаток камней. Каландрино насторожил уши на эту беседу и, встав по некотором времени, видя, что разговор не тайный, подошел к ним. Мазо, очень довольный этим, продолжал свой разговор, когда Каландрино спросил его, где находятся столь чудесные камни, Мазо ответил, что большею частью они встречаются в Берлинцоне, в стране басков, в области, называемой Живи-лакомо, где виноградные лозы подвязывают сосисками, гусь идет за копейку, да еще с гусенком впридачу; есть там гора вся из тертого пармезана, на которой живут люди и ничем другим не занимаются, как только готовят макароны и клецки, варят их в отваре из каплунов и бросают вниз; кто больше поймает, у того больше и бывает; а поблизости течет поток из Верначчьо, лучшего вина еще никто не пивал, и нет в нем ни капли воды. «О! – сказал Каландрино. – Вот так славный край! Но скажите мне, куда идут каплуны, которых те отваривают?» Мазо отвечал: «Всех съедают баски». Тогда Каландрино спросил: «Был ты там когда-нибудь?» На это Мазо ответил: «Ты говоришь, был ли я? Да, я был там раз, все одно, что тысячу». – «А сколько туда миль?» – спросил тогда Каландрино. Мазо отвечал: «Да будет тысячу и более, ночь пропеть, не долее». Говорит Каландрино: «Так, это будет подальше Абруцц?» – «Разумеется, – ответил Мазо, – и еще подальше».

Простак Каландрино, видя, что Мазо говорит это с спокойным лицом и не смеясь, поверил тому, как верят самой наглядной истине, и, считая это за действительное, сказал: «Для меня это слишком далеко, а если бы поближе было, я, наверно, побывал бы там разок с тобою, хотя бы для того, чтобы посмотреть, как варятся те макароны, и наесться всласть. Но скажи мне, – да пошлет тебе господь бог радости! – не встречается ли в наших странах какого-нибудь из этих столь чудесных камней?» На это Мазо отвечал: «Да, встречаются два рода камней удивительной силы: один – это гранитные камни Сеттиньяно и Монтиши, силой которых, когда их обратить в жернова, делается мука; почему и говорится в тех краях, что от бога милости, а из Монтиши жернова, а этих жерновов такое количество, что у нас их мало ценят, как у них изумруды, из которых там горы выше горы Морелло, и так они светятся в полночь, что, боже упаси. И знай: если бы кто обил кольцами готовые жернова, прежде чем их пробуравить, и понес их султану, получил бы от него все, что ни пожелает. Другой есть камень, который мы, знатоки, зовем гелиотропией, камень великой силы, ибо кто носит его на себе, пока он при нем, никому не бывает видим – там, где его нет». Тогда Каландрино сказал: «Великие это силы; а этот другой камень где встречается?» На это Мазо ответил, что его находят в Муньоне. Говорит Каландрино: «Какой величины этот камень? И каков он цветом?» Мазо отвечал: «Он бывает разной величины, какой больше, какой меньше, но все цветом как бы черные».

Заметив себе все это, Каландрино под предлогом, что у него есть другое дело, расстался с Мазо, намереваясь пойти за тем камнем, но решившись не делать того без ведома Бруно и Буффальмакко, которых особенно любил. И вот он пошел их разыскивать, дабы немедленно и раньше всех других отправиться на поиски; всю остальную часть утра он проходил за ними. Наконец, когда уже прошел девятый час, он вспомнил, что они работают в монастыре фаэнтинских монахинь, и, хотя жар был сильный, бросив все другие свои дела, направился к ним почти бегом. Кликнув их, он сказал так: «Товарищи, если вы захотите поверить мне, мы с вами можем сделаться богатейшими во Флоренции людьми, ибо я слышал от одного человека, достойного веры, что в Муньоне встречается камень: кто носит его при себе, тот никому не видим; потому, я полагаю, нам следовало бы немедленно пойти поискать его, прежде чем пойдет туда кто-нибудь другой. Мы, наверно, найдем его, потому что я его знаю, а как найдем его, что нам иного и делать, как, положив его в карман, отправиться к столам менял, всегда, как вы знаете, нагруженным грошами и флоринами, и захватить, сколько нам будет угодно. Никто нас не увидит; так мы можем внезапно разбогатеть, не будучи принуждены день-деньской расписывать стены каракулями, точно улитки».

Когда Бруно и Буффальмакко услышали его, засмеялись про себя и, переглянувшись друг с другом, представляясь крайне удивленными, похвалили совет Каландрино, а Буффальмакко спросил, как зовется этот камень. У Каландрино, человека топорной выделки, название уже успело выйти из памяти, потому он и ответил: «Что нам до названия, когда мы знаем его свойства? Мне кажется, нам бы теперь пойти, не засиживаясь». – «Ну хорошо, – сказал Бруно, – а каков он с виду?» Каландрино сказал: «Есть всякого вида, но все почти черного цвета; потому, думается мне, нам следует собирать все черные камни, какие увидим, пока не попадем на тот; потому не будем терять время, пойдем». На это Бруно заметил: «Погоди еще, – и, обратившись к Буффальмакко, сказал: – Мне кажется, Каландрино дело говорит, но я полагаю, что теперь не время, потому что солнце высоко, светит прямо на Муньоне и осушило все камни, вследствие чего иные из находящихся там камней кажутся теперь белыми, а утром, прежде чем солнце их высушит, черными; к тому же сегодня на Муньоне много народу по разному делу, так как сегодня день рабочий; увидя нас, они могут догадаться, что это мы делаем, и, того гляди, сделают то же; камень может попасть к ним в руки, а мы променяем прыть на езду шагом. Мне думается, если только вы того же мнения, что такое дело надо сделать утром, когда легче различать черные камни от белых, и в праздничный день, когда там не будет никого, кто бы нас увидел». Буффальмакко одобрил совет Бруно, Каландрино согласился с ним, и они решили в следующее воскресенье утром всем троим пойти поискать этого камня; а Каландрино просил их паче всего никому в свете о том не рассказывать, потому что и ему сообщили это втайне. Рассказав об этом, он передал им еще, что слышал о стране Живи-лакомо, и клятвенно утверждал, что это так.

Когда Каландрино ушел от них, они условились между собою, что им в этом случае надлежало делать. Полный желания, Каландрино ожидал утра воскресенья; когда оно настало, он поднялся с рассветом, позвал товарищей, и, выйдя из ворот Сан Галло и спустившись к Муньоне, они принялись бродить туда и сюда, ища камня. Каландрино, как наиболее охочий, шел впереди, быстро перескакивая с одного места на другое, и где ни увидит черный камень, бросится поднимать его и кладет за пазуху. Товарищи шли сзади, иногда подбирая тот или другой. Недалеко прошел Каландрино, как у него пазуха была вся полна; потому, приподняв полы платья, сшитого не на геннегауский манер, он устроил из них широкий мешок, хорошенько заткнув их со всех сторон за ременной кушак, вскоре наполнил и его, а по некотором времени сделал мешок и из плаща, который также насыпал камнями.

Когда Буффальмакко и Бруно увидели, что Каландрино нагружен и что пришло время закусить, Бруно и говорит, как было между ними условлено, Буффальмакко: «А где Каландрино?» Буффальмакко, который видел его недалеко от себя, обернулся и, поглядев там и здесь, ответил: «Не знаю, недавно он был впереди от нас». Бруно сказал: «Хотя он был тут и недавно, я почти уверен, что он теперь дома обедает, а нас оставил здесь дурачиться в поисках за черными камнями вниз по Муньоне». – «Ловко он сделал, – сказал тут Буффальмакко, – что поглумился над нами, оставил нас здесь, а мы-то, дураки, и поверили ему! Послушай, кто, кроме нас, был бы настолько глуп, что поверил бы, будто в Муньоне встречается камень такой чудесной силы?» Слушая эти речи, Каландрино вообразил, что тот камень попал ему в руки и что благодаря его свойству они и не видят его, присутствовавшего. Чрезвычайно довольный этой удачей, он, не говоря им ни слова, замыслил вернуться домой и, направив шаги назад, принялся идти. Увидев это, Буффальмакко сказал Бруно: «А мы что станем делать? Почему и нам не уйти?» На это Бруно отвечал: «Пойдем, но, клянусь богом, Каландрино никогда более не проведет меня; будь я вблизи его, как был все утро, я так бы угодил этим булыжником ему в пятки, что он месяц, поди, поминал бы эту шутку». Сказать это, размахнуться и ударить Каландрино по ноге было делом мгновения. Каландрино, ощутив боль, высоко поднял ногу, стал отдуваться, но промолчал и пошел дальше. А Буффальмакко, схватив один из собранных им камешков, сказал Бруно: «Ишь какой красивый камешек, угодить бы им в спину Каландрино», – и, пустив его, сильно ударил им в его спину.

Одним словом, приговаривая таким образом то одно, то другое, они кидали в него камнями вдоль по Муньоне до ворот Сан Галло. Затем, побросав собранные камни, остановились немного поговорить с таможенными, которые, предупрежденные ими и притворившись, будто ничего не видят, дали Каландрино пройти, смеясь напропалую. А тот, не останавливаясь, добрался до своего дома, который находился у Канто алла Мачина, и так способствовала судьба этой шутке, что, пока Каландрино шел по реке, а далее и по городу, никто не заговорил с ним, хотя и повстречал-то он немногих, ибо почти все были за обедом.

Так, нагруженный, он и вступил в свой дом. Случилось, что жена его, по имени монна Тесса, красивая и достойная женщина, была на верху лестницы; несколько рассерженная его долгим отсутствием, она, видя, что он идет, стала бранить его: «Ну, братец, наконец-то черт принес тебя! Все люди пообедали, а ты только возвращаешься к обеду!» Когда Каландрино услышал это и догадался, что его увидали, исполнившись досады и печали, принялся говорить: «Ах ты негодная женщина, зачем ты здесь! Ты меня погубила, но, клянусь богом, я расплачусь с тобой за это». Войдя в небольшой покой и свалив множество принесенных им камней, он с остервенением подбежал к жене, схватил ее за косы и, повалив ее себе под ноги, насколько хватило рук и ног, принялся угощать ее кулаками и пинками, так что у ней не осталось не тронутым ни волоса на голове, ни кости во всем теле, как ни молила она его о пощаде, скрестив руки.

Буффальмакко и Бруно, похохотав немного со сторожами у ворот, тихим шагом последовали издали за Каландрино. Подойдя к порогу его дома, они услышали страшную потасовку, которую он задавал своей жене, и, прикинувшись, что они только что пришли, окликнули его. Каланлрино подошел к окну весь в поту, красный и запыхавшийся, и попросил их взойти наверх. Притворяясь, что они делают это неохотно, они взошли, увидели комнату, полную камней, в одном углу горько плачет растрепанная, растерзанная жена, с синим побитым лицом, а с другой стороны сидит Каландрино, распоясанный и задыхаясь, как бы от усталости. Посмотрев на это некоторое время, они сказали: «Что это, Каландрино? Ты строиться, что ли, хочешь, что у тебя здесь столько камней? – А к этому прибавили: – А что такое с монной Тессой? Ты, кажется, побил ее? Что это за новости?» Каландрино, измученный от тяжести камней, от ярости, с которой бил свою жену, и от горя по счастью, которое, казалось ему, он утратил, не мог собраться с духом, чтобы связать целое слово в ответ. Потому, обождав, Буффальмакко снова начал: «Каландрино, если у тебя был другой повод к гневу, тебе не следовало бы мучить нас, как ты это сделал, потому что, поведя нас искать вместе с тобою драгоценный камень, ты, не сказав нам ни „с богом!“, ни „к черту!“, оставил нас, словно двух баранов, на Муньоне и ушел, что нам крайне обидно; но поистине это будет в последний раз, что ты нас провел!»

При этих словах Каландрино принатужился и сказал: «Товарищи, не сердитесь, дело было не так, как вы думаете. Несчастный я! Я ведь нашел камень – хотите послушать, правду ли я говорю? Когда, во-первых, вы стали спрашивать обо мне один у другого, я был от вас менее, чем в десяти локтях; видя, что вы идете и меня не видите, я обогнал вас и все время шел немного впереди». Так, начав с одного конца, он рассказал до другого, все, что они делали и говорили, показав им спину и пятки, как их отделали камни, а затем продолжал: «Скажу вам, когда я входил в ворота со всеми этими камнями за пазухой, какие здесь видите, мне не сказали ни слова, а вы знаете, как неприятны и надоедливы эти сторожа, желающие все досмотреть; далее я встретил по пути многих моих кумов и приятелей, которые всегда заговаривают со мной и приглашают на выпивку, и не было никого, кто бы сказал мне слово или полслова, потому что они меня не видели. Когда, наконец, я прибыл домой, эта чертовка, проклятая женщина, вышла мне навстречу и увидела меня, ибо, вы знаете, женщины заставляют всякую вещь утрачивать свою силу. Так-то я, который мог почесть себя счастливейшим человеком во Флоренции, остался самым несчастным, потому я и побил ее, насколько хватило рук, и я не знаю, что меня удерживает пустить ей кровь. Проклят да будет час, когда я впервые увидел ее и когда она вступила в этот дом!» И, вновь воспламенившись гневом, он хотел подняться и снова приняться бить ее. Услышав это, Буффальмакко и Бруно представились очень удивленными и часто поддакивали тому, что говорил Каландрино, а самих разбирал такой смех, что чуть не лопались; но когда они увидели, что он, разъярившись, поднимается, чтобы вторично поколотить жену, подступили к нему и удержали, говоря, что во всем этом виновата не жена, а он, знавший, что женщины заставляют все предметы утрачивать свою силу, и не сказавший ей, чтобы она остереглась показываться ему в тот день; эту предусмотрительность господь и отнял у него либо потому, что то была не его доля, либо потому, что он намеревался обмануть своих товарищей, которым, как только заметил, что нашел камень, он обязан был объявить о том. После многих пререканий они с большим трудом помирили с ним огорченную жену и удалились, оставив его сетовать в доме, полном камней.

Новелла четвертая

Настоятель Фьезоле любит одну вдову, которая его не любит; воображая, что он с нею, он спит с ее служанкой, а братья дамы дают ему попасться в руки епископа.


Уж Елиза кончила свою новеллу, которую рассказала не без великого интереса всего общества, когда, обратившись к Емилии, королева изъявила ей желание, чтобы после Елизы она рассказала свою, и она тотчас же начала таким образом: – Почтенные дамы, насколько священники, монахи и вообще духовные являются искусителями наших сердец, это, помнится мне, показано было во многих сообщенные до сих пор новеллах; но так как об этом невозможно так наговориться, чтобы не оставалось еще более, я хочу, вдобавок к тем, рассказать вам новеллу об одном настоятеле, который, наперекор всему свету, хотел склонить одну достойную даму к любви, с ее согласия или без него; а она, будучи очень разумной, обошлась с ним, как ему подобало.

Как всякой из вас известно, Фьезоле, гору которого мы можем отсюда видеть, был когда-то древнейшим и значительным городом, и хотя он теперь весь разрушен, тем не менее там всегда был епископ, есть и теперь. Там, по соседству с главной церковью, у одной родовитой вдовы, по имени монны Пикарды, было прежде поместье с небольшим домом; будучи не из богатых женщин сего мира, она проводила здесь большую часть года, а с ней двое братьев, юношей очень хороших и обходительных. Так как она часто ходила в главную церковь и была еще очень молода, красива и привлекательна, то и случилось, что настоятель той церкви так сильно в нее влюбился, что не знал, как быть, ни туда ни сюда. По некотором времени он дошел до такой смелости, что сам объявил даме о своем желании и попросил ее внять его любви и полюбить его, как он ее любит. Был тот настоятель уже старик, но духом юный, предприимчивый и надменный, много о себе воображавший, с такими жеманными и неприятными приемами и обращением и такой надоедливый и противный, что не было человека, который благоволил бы к нему; а если кто и благоволил хотя немного, то дама не только не терпела его, но и ненавидела более, чем головную боль. Потому, как женщина умная, она ему ответила: «Мессере, что вы меня любите, может быть мне только приятно, и я обязана любить вас, и охотно стану любить, но в моей любви и в вашей не должно быть ничего нечестного. Вы – мой духовный отец и священник и уже значительно приблизились к старости, а это должно сделать вас почтенным и целомудренным; с другой стороны, и я – не девушка, к которой еще шло бы такое ухаживание, а вдова, а вы знаете, какой честности требуют от вдов, потому извините мне, ибо той любовью, о которой вы просите, я никогда не полюблю вас, да и не желаю быть вами любима таким образом».

Настоятель, которому не удалось на этот раз ничего от нее добиться, не упал духом, как сраженный при первом ударе, а пустил в ход свою надменную назойливость, стал часто приставать к ней с письмами и засылками, и даже лично, когда видел, что она в церкви. Так как это приставание было очень неприятно и докучливо даме, она замыслила отделаться от него таким способом, какого он заслуживал, если уже не могла каким-нибудь другим; но она ничего не пожелала предпринимать, не поговорив наперед с братьями. Сказав им, как обращается с нею настоятель и что она сама намерена сделать, и получив на то их полное согласие, она несколько дней спустя отправилась, по обычаю, в церковь. Как увидел ее настоятель, тотчас направился к ней, как то делал обыкновенно, и стал с ней беседовать по-родственному. Дама, увидев, что он идет, взглянула на него приветливо и, отойдя с ним в сторону, когда настоятель много наговорил ей обычных слов, сказала, испустив глубокий вздох: «Мессере, я часто слышала, что нет столь твердого замка, который, будучи подвержен ежедневным нападениям, не был бы, наконец, взят, как то, я вижу ясно, случилось и со мною. Вы так осаждали меня то сладкими словами, то одной любезностью, то другою, что заставили нарушить мое намерение, и я решилась, если уж я так понравилась вам, быть вашей». Настоятель, крайне обрадовавшись, сказал: «Мадонна, большое вам спасибо; сказать вам правду, я сильно дивился, что вы так долго держались, когда подумаю, что такого случая у меня еще не было ни с одной; напротив, я порой говорил: если бы женщины были из серебра, не годились бы на монету, потому что ни одна не выдержала бы молота. Но оставим это пока: когда и где мы можем сойтись вместе?» На это дама отвечала: «Милый господин мой, когда? – может быть в какой час вам будет угодно, ибо у меня нет мужа, которому я обязана была бы давать отчет в ночах; но где? – я не знаю, что и придумать». Настоятель сказал: «Как же не знаете? А в вашем доме?» Дама отвечала: «Мессере, вам известно, что у меня два брата, молодые люди, которые днем и ночью являются в дом с своим обществом, а у меня дом не очень-то велик, и потому там нельзя было бы сойтись, разве кто согласился бы быть там как немой, не испуская ни слова, ни звука, и в темноте, словно слепой; если захотеть так устроить, то это возможно, ибо до моей комнаты им дела нет; только их комната так близко от моей, что нельзя сказать слова столь тихо, чтобы не было слышно». Тогда настоятель сказал: «Мадонна, из-за этого дело не станет, на ночь или две, пока я размыслю, где бы в другом месте нам быть с большим удобством». – «Это уж ваше дело, мессере, – говорит дама, – я только прошу вас об одном: чтобы это осталось в тайне и об этом никогда не узнали ни слова». Тогда настоятель сказал: «Мадонна, об этом не беспокойтесь и, если возможно, устройте, чтобы нам сегодня же вечером быть вместе». Дама ответила: «Я согласна», – и, сказав ему, как и когда он должен прийти к ней, рассталась с ним и вернулась домой.

У этой дамы была служанка, не очень-то молодая, но с таким некрасивым, уродливым лицом, какое когда-либо видели, ибо нос у ней был сильно приплюснут, рот кривой, губы толстые, губы врозь и большие; она косила немного, и глаза у ней постоянно болели, цвет лица зеленый и желтый, так что, казалось, она провела лето не в Фьезоле, а в Синигалье. Ко всему тому она еще хромала, и правая нога была короче; звали ее Чута; а так как лицо у нее было такое зелено-желтое, все звали ее Чутацца. Но хотя уродливая собой, она была не без некоторой хитрости.

Позвав ее к себе, дама сказала ей: «Чутацца, если ты окажешь мне услугу в эту ночь, я подарю тебе хорошую новую сорочку». Услышав, что поминают о сорочке, Чутацца отвечала: «Мадонна, если вы подарите мне сорочку, я в огонь брошусь, не то что другое». – «Хорошо, – сказала дама, – я желаю, чтобы эту ночь ты проспала в моей постели с мужчиной и обласкала его, но только смотри, не говори ни слова, так чтобы мои братья тебя не слышали, ведь ты знаешь, что они спят рядом; а потом я подарю тебе сорочку». Чутацца говорит: «Я просплю с шестерыми, не то что с одним, коли нужно».

И вот, когда настал вечер, настоятель явился, как ему было наказано, а оба молодые люди, по условию с дамой, были у себя в комнате и давали о себе знать; потому настоятель, тихонько и в темноте войдя в комнату дамы, направился, как сказали ему, к постели, а Чутацца, хорошо наученная дамой, что ей делать, направилась с другой стороны. Полагая, что с ним рядом его дама, отец настоятель обнял Чутаццу и принялся целовать ее, не говоря ни слова, а Чутацца – его; и начал настоятель забавляться с нею, вступая во владение издавна желанными благами.

Когда дама устроила это, приказала братьям сделать остальное из того, что было условлено. Тихо выйдя из комнаты, они направились на площадь, и судьба поблагоприятствовала им о том, что они затевали, более, чем они сами ожидали, ибо жар стоял сильный, и епископ осведомился об этих двух юношах, чтобы прогуляться до их дома и выпить у них. Увидев, что они идут, он выразил им свое желание и отправился с ними по пути; войдя с ними на их прохладный дворик, где зажжено было много свечей, он с большим удовольствием отведал их хорошего вина. Когда он выпил, молодые люди сказали: «Мессере, так как вы оказали нам такую милость, что удостоили посетить наш малый домик, куда мы шли пригласить вас, нам желательно, чтобы вы удостоили взглянуть на одну вещицу, которую мы хотим вам показать». Епископ отвечал, что сделает это охотно; поэтому один из юношей, взяв в руку зажженный факел и идя вперед, тогда как за ним следовал епископ и все другие, направился к комнате, где отец настоятель лежал с Чутаццой. Тот, чтобы скорей добраться, поспешил ездою и, прежде чем они туда пришли, проехал более трех миль; потому, немного устав, отдыхал, держа Чутаццу в объятиях, несмотря на жару.

Когда молодой человек вошел с факелом в комнату, а за ним епископ и все другие, ему показали настоятеля с Чутаццой в объятиях. Между тем проснулся и отец настоятель и, увидев свет и много народа вокруг себя, от сильного стыда и страха уткнул голову под простыню. Епископ страшно выбранил его, велел ему вытащить голову и поглядеть, с кем он спал. Узнав обман дамы, настоятель как по этой причине, так и от позора, который от того ему произошел, так вдруг опечалился, как никто другой; по приказанию епископа он оделся и был под хорошей стражей отправлен домой, чтобы выдержать великое покаяние за совершенный грех. Тогда епископ пожелал узнать, как случилось, что он явился сюда спать с Чутаццой. Молодые люди все ему рассказали по ряду. Когда епископ то услышал, очень похвалил даму, а также и юношей за то, что, не желая марать рук в крови священника, с ним обошлись, как ему подобало. За этот грех епископ велел ему плакаться сорок дней, но любовь я негодование заставили его плакать более сорока девяти, не говоря уже о том, что долгое время спустя он никогда не мог пройти по дороге, чтобы ребятишки не показывали на него пальцем, говоря: «Смотрите, вот – тот, кто спал с Чутаццой!» Это так сильно его досадовало, что он едва не сошел с ума.

Таким-то образом почтенная дама свалила с плеч надоедливого и бесстыдного настоятеля, а Чутацца добыла себе сорочку.

Новелла пятая

Трое молодых людей во Флоренции стаскивают штаны с одного судьи из Марки, пока, сидя на судейской скамье, он творит суд.


Емилия кончила свой рассказ, и вдова нашла общее одобрение, когда, взглянув на Филострато, королева сказала: «Теперь за тобою обязанность рассказывать». Поэтому тот ответил тотчас же, что готов, и начал: – Милые дамы, молодой человек, которого недавно назвала Елиза, то есть Мазо дель Саджио, побуждает меня оставить в стороне новеллу, которую я намеревался рассказать, чтобы сообщить вам другую о нем и некоторых его товарищах; хотя она и не неприлична, в ней есть слова, которые вы стыдитесь употреблять; несмотря на это, она так смешна, что я все-таки расскажу ее вам.

Как то вы часто могли слышать, в город наш очень часто являются ректора из Марки, обыкновенно люди низкого духа и такого скаредного и нищего образа жизни, что все, что они ни делают, кажется убожеством; согласно с этой прирожденной им скупостью и скряжничеством, они приводят с собой судей и нотариусов, которые кажутся скорее людьми, взятыми из-за плуга и от сапожного дела, чем из школы прав. И вот, когда явился некий подеста, в числе многих других судей привел с собою одного, называвшего себя мессер Никкола да Сан Лепидио, похожего с виду скорее на слесаря, чем на кого другого; и был он поставлен в числе других судей ведать уголовные дела. И как то часто бывает, что хотя гражданам ровно нечего делать в суде, они тем не менее порой туда заходят, случилось однажды утром, что пошел туда, разыскивая приятеля, Мазо дель Саджио; когда ему попался на глаза сидевший там мессер Никкола, он показался ему такой невиданной птицей, что он стал внимательно разглядывать его. И хотя он увидел на нем меховую шапку, совсем закоптелую чернильницу у пояса, жилет длиннее кафтана и многое другое, необычное у человека порядочного и благовоспитанного, одно, между прочим, показалось ему замечательнее всего остального: это была пара штанов, зад которых представился ему спускавшимся до икр сидевшего, так как его платье, будучи слишком узко, расходилось напереди. Потому, не разглядывая их далее и оставив то, чего пришел искать, он пустился на новые поиски и нашел двух своих товарищей, из которых одному было имя Риби, другому – Маттеуццо, не меньших потешников, чем Мазо, и сказал им: «Если вы мне приятели, пойдите со мной в суд, я хочу показать вам самого странного урода, какого вы когда-либо видели». Отправившись с ним в суд, он показал им этого судью и его штаны. Те еще издали принялись смеяться над этим явлением и, подойдя ближе к скамьям, где сидел господин судья, увидели, что под эти скамьи легко можно пролезть, да, кроме того, заметили, что доска, на которую опирались судейские ноги, была подломана, так что с большим удобством можно было просунуть пясть и руку. Тогда Мазо сказал товарищам: «Хочется мне совсем стащить с него эти штаны, уж очень это легко!» Каждый из товарищей догадался, как это устроить; вследствие этого, условившись, что им делать и говорить, они вернулись туда на следующее утро. Суд был полон народа, когда Маттеуццо, никем не замеченный, пролез под скамью и попал как раз под то место, где у судьи были ноги. Подойдя с одной стороны к господину судье, Мазо взял его за полу кафтана; Риби, приблизившись с другой, сделал то же, и Мазо начал говорить: «Господин, эй, господин! Умоляю вас богом, чтобы, прежде чем уйдет этот воришка, что рядом с вами, прикажите ему отдать мне пару сапог, которые он украл у меня, а он отнекивается, хотя я видел, не прошло еще месяца, как он отдавал поставить на них подметки». С другой стороны сильно голосил Риби: «Не верьте ему, господин, это – негодяй; знает, что я пришел стребовать с него украденный им чемодан, он тотчас же и явился и говорит о сапогах, которыми я давно уже обзавелся; коли не верите мне, я могу привесть вам в свидетели Трекку, мою соседку, и Грассу, торговку рубцами, и человека, что собирает сор у Санта Марии а Верзая, который видел его, возвращаясь с хутора». С своей стороны, Мазо не давал Риби сказать ни слова, напротив того, кричал, а Риби и пуще того. В то время как судья встал, чтоб быть к ним поближе и лучше их выслушать, Маттеуццо, улучив время, пропустил руку сквозь дыру доски, схватился за зад судейских штанов и крепко потянул книзу. Штаны тотчас же спустились, ибо судья был тощ и без боков; когда он почувствовал это и, еще не зная, что такое, хотел было запахнуть спереди платье, чтобы прикрыться, и сесть, Мазо с одной стороны, Риби с другой уцепились за него, сильно голося: «Господин, ведь это не хорошо, что вы не хотите рассудить меня, не желаете выслушать, собираетесь уйти; из-за такой мелочи, как эта, у нас здесь не затевают переписки». Так говоря, они долго продержали его за платье, пока все, что были в суде, не заметили, что с него стащили штаны. А Маттеуццо, придержав их некоторое время и потом отпустив, вышел и удалился незамеченный. Когда Риби показалось, что сделанного им довольно, он сказал: «Клянусь богом, я обжалую это в синдикат». Мазо с другой стороны выпустил его платье и говорит «Нет, я так стану ходить сюда, пока не найду вас не столь занятым, каким, казалось, вы были сегодня утром». Кто туда, кто сюда, так они и ушли, как могли скорее. Господин судья в присутствии всех натянул штаны, точно встал со сна; лишь теперь догадавшись, в чем дело, он спросил, куда девались те, что спорили о сапогах и чемодане; не разыскав тех людей, он стал божиться, что он-таки узнает и убедится, существует ли во Флоренции обычай снимать штаны с судей, когда они сидят на судейской скамье. С другой стороны, и подеста, прослышав о том, поднял страшный переполох, но его приятели сказали ему, что сделано это было с судьей лишь с целью показать, что флорентийцы понимают, почему вместо судей он привел с собою баранов, ибо они обошлись ему дешевле. Потому он счел за лучшее смолчать, и на этот раз дело не пошло дальше.

Новелла шестая

Бруно и Буффальмакко, украв у Каландрино свинью, побуждают его сделать опыт найти ее при помощи имбирных пилюль и вина верначчьи, а ему дают одну за другой пилюли из сабура, смешанного с алоэ. Выходит так, что похититель – он сам, и они заставляют его откупиться, если не желает, чтобы они рассказали о том жене.


Только что кончилась новелла Филострато, над которой много смеялись, как королева приказала Филомене продолжить рассказы, и она начала: – Прелестные дамы, как имя Мазо побудило Филострато рассказать новеллу, которую вы слышали, так и меня не что иное, как имя Каландрино и его товарищей, побуждает рассказать вам о них другую, которая, полагаю, вам понравится.

Кто такие были Каландрино, Бруно и Буффальмакко – о том мне нечего вам рассказывать, потому что о них вы уже много наслышались прежде. Потому я пойду далее и скажу, что у Каландрино было не особенно далеко от Флоренции именьице, полученное в приданое за женою, из которого в числе других доходов он ежегодно получал свинью; и было у него обыкновение в сентябре всегда отправляться с женою в деревню, колоть свинью и там же ее солить.

Случилось, между прочим, однажды, что жена была не совсем здорова, а Каландрино один отправился колоть свинью; когда Бруно и Буффальмакко прослышали о том и узнали, что жена туда не поедет, отправились к одному священнику, большому своему приятелю, в соседстве с Каландрино, чтобы провести с ним несколько дней. В то утро, когда они прибыли, Каландрино заколол свинью и, увидев их с священником, окликнул их, сказав: «Добро пожаловать; хочется мне, чтобы вы посмотрели, каков я хозяин», – и, поведя их в свой дом, он показал им ту свинью. Они увидели, что свинья – чудеснейшая, и узнали, что Каландрино хочет посолить ее для домашнего обихода. На это Бруно и говорит: «Эх, как же ты глуп! Продай ее, деньги мы прокутим, а жене твоей скажи, что ее у тебя украли». – «Нет, она этому не поверит и выгонит меня из дому, – отвечал Каландрино, – не хлопочите, я ни за что этого не сделаю». Разговоров было много, но они ни к чему не привели. Каландрино пригласил их поужинать, чем бог послал, но те ужинать у него не захотели и расстались с ним. Бруно и говорит Буффальмакко: «Не украсть ли нам у него ночью ту свинью?» – «Как же это нам сделать?» – спросил Буффальмакко. Бруно сказал: «Как, это я уже наметил, лишь бы он не перенес ее с того места, где она теперь». – «Коли так, сделаем это, – ответил Буффальмакко, – почему бы нам того и не сделать? А затем мы полакомимся ею здесь вместе с батюшкой». Священник сказал, что это ему будет очень приятно. Тогда Бруно и говорит: «Тут надо пустить в ход некое художество; ты знаешь, Буффальмакко, как скуп Каландрино и как он охотно выпивает, когда платит другой; пойдем, поведем его в таверну, а там пусть священник прикинется, что платит за все, чтобы учествовать нас, и ему не даст платить; он охмелеет, а затем нам легко будет все сделать, ибо дома он один».

Как Бруно сказал, так и сделал. Каландрино, увидев, что священник не позволяет расплачиваться, принялся пить, и хотя ему немного и нужно было, нагрузился порядком; было уже поздно ночью, когда он ушел из таверны, не желая ужинать; вошел в дом и, воображая, что запер дверь, оставил ее открытой и лег спать. Буффальмакко и Бруно пошли ужинать с священником; поужинав, захватив кое-какие орудия, чтобы проникнуть в дом Каландрино в месте, которое наметил себе Бруно, они тихо отправились туда, но, найдя дверь открытой, вошли, сняли свинью, отнесли в дом священника, припрятали и улеглись спать.

Каландрино, у которого винные пары вышли из головы, встал утром и, лишь только спустился вниз, посмотрел и увидел, что его свиньи нет, а дверь открыта; потому, расспросив того и другого, не знают ли, кто взял свинью, и не находя ее, он поднял страшный шум, что у него, бедного, у него, несчастного, украли свинью. Бруно и Буффальмакко, поднявшись, пошли к Каландрино послушать, что он станет говорить о свинье. Как увидел он их, окликнул, чуть не плача, и сказал: «Увы мне, товарищи мои, украли у меня мою свинью!» Подойдя к нему, Бруно шепнул ему тихонько: «Вот так чудо, хоть один раз ты был умен!» – «Увы, – твердит Каландрино, – я ведь правду говорю». – «Так и говори, – продолжает Бруно, – кричи так, чтобы в самом деле показалось, что так и было». Тогда Каландрино закричал еще сильнее: «Клянусь, я правду говорю, что ее у меня украли»; а Бруно подсказывает: «Отлично ты говоришь, отлично; так и надо, кричи сильнее, пусть тебя хорошенько услышат, чтобы показалось, что это так». Каландрино сказал: «Ты в состоянии заставить меня продать душу нечистому! Я говорю, а ты мне не веришь; пусть меня повесят, если ее не украли у меня». – «Как же может это быть? – спросил тогда Бруно. – Я еще вчера видел ее здесь. Не хочешь ли ты уверить меня, что она украдена?» Каландрино отвечал: «Как я тебе говорю, так и есть». – «Может ли это быть?» – спросил Бруно. «Поистине так, – говорит Каландрино, – оттого я, несчастный человек, не знаю, как и домой вернусь, жена моя мне не поверит, а если и поверит, то у меня весь год не будет с нею лада». Тогда Бруно сказал: «Господи упаси, скверно это дело, коли так! Но знаешь ли что, Каландрино, я еще вчера научил тебя так причитать, и я не желал бы, чтобы ты заодно наглумился и над своей женой и над нами». Каландрино принялся кричать и причитать: «Зачем заставляете вы меня выходить из себя, хулить бога и святых, и все что ни на есть? Говорю вам, что свинью у меня украли сегодня ночью». Тогда Буффальмакко сказал: «Если так, то надо найти, какое сумеем, средство, чтобы достать ее». – «А какое средство нам найти?» – спрашивает Каландрино. Тогда Буффальмакко отвечал: «Разумеется, не из Индии же пришел кто-нибудь стянуть у тебя свинью, должно быть, кто-нибудь из твоих соседей; если бы тебе удалось созвать всех, я умею испытывать на хлебе и сыре, и мы наверно тотчас бы увидели, кто ее похитил». – «Ну, – говорит Бруно, – много ты поделаешь хлебом и сыром с некоторыми молодчиками из соседей, ибо, я уверен, кто-нибудь из них стащил ее; они догадались бы, в чем дело, и не захотели бы явиться». – «Как же быть?» – спросил Буффальмакко. Бруно отвечал: «Следовало бы это сделать пилюлями из имбиря и хорошей верначчьей и пригласить их выпить; они не догадались бы и пришли, а имбирные пилюли можно так же освятить, как хлеб и сыр». – «Поистине, ты прав, – говорит Буффальмакко, – а ты что скажешь, Каландрино? Сделать это, что ли?» Каландрино отвечал: «Разумеется, я и прошу вас о том, ради бога; мне бы только узнать, кто ее украл, я был бы наполовину утешен». – «Коли так, – говорит Бруно, – для тебя я готов отправиться во Флоренцию за этими снадобьями, если ты дашь мне денег».

У Каландрино было сольдов до сорока, которые он ему и отдал. Отправившись во Флоренцию к одному аптекарю, своему приятелю, Бруно купил у него фунт хороших имбирных пилюль и велел изготовить еще две из сабура, сваренного с свежим алоэ; затем приказал покрыть их сахаром, как и другие, а чтобы не смешать их или не перепутать, сделать на них известный значок, по которому он мог легко их отличить; купив бутыль хорошей верначчьи, он вернулся в деревню к Каландрино и сказал ему: «Завтра утром позаботься пригласить к себе выпить тех, кого ты подозреваешь; день праздничный, всякий придет охотно, а ночью я с Буффальмакко произнесу над пилюлями заклинание и завтра принесу их тебе на дом; по дружбе к тебе я сам буду их раздавать и стану делать и говорить, что следует говорить и делать».

Каландрино так и поступил. Когда на следующее утро под ольхой перед церковью собралась порядочная толпа, частью молодых флорентийцев, бывших в деревне, частью крестьян, Бруно и Буффальмакко явились с коробкой пилюль и бутылью вина; поместив всех кругом, Бруно сказал: «Господа, мне надо объяснить вам причину, почему вы здесь, дабы, если бы случилось что-нибудь вам неприятное, вы не жаловались на меня. У Каландрино, который здесь налицо, вчера ночью похитили чудесную свинью, и он не может разыскать, у кого она, а так как никто не мог украсть ее у него, кроме кого-нибудь из нас, здесь присутствующих, он с целью узнать, кто ее стянул, предлагает вам съесть по одной пилюле на человека и выпить. Знайте теперь же, что у кого окажется свинья, тот не в состоянии будет проглотить пилюлю, напротив, она покажется ему горше яда, и он ее выплюнет; потому, прежде чем такой срам учинен будет кому-либо в присутствии такого множества народа, лучше будет, если похититель покается в том батюшке; а я это дело оставлю».

Все там бывшие сказали, что готовы съесть; потому, разместив их, и между ними и Каландрино, Бруно, начав с одного конца, принялся давать каждому по пилюле; когда он был против Каландрино, взяв одну из горьких пилюль, сунул ему в руку, Каландрино тотчас же положил ее в рот и стал жевать, но лишь только его язык ощутил алоэ, он, не будучи в состоянии вынести горечи, выплюнул пилюлю. Каждый смотрел другому в лицо, чтобы увидеть, кто выплюнет свою; не успел еще Бруно все раздать, притворяясь, будто ничего не замечает, услышал, как кто-то сказал сзади: «Э! Каландрино, что это значит?» Потому, быстро обернувшись и увидев, что Каландрино выплюнул свою пилюлю, он сказал: «Подожди, быть может, что другое заставило его выплюнуть, возьми-ка другую»; и, взяв вторую, положил ему в рот, а сам кончил раздавать другие, какие еще оставались.

Если первая пилюля показалась Каландркно горькой, то вторая горчайшей; несмотря на то, он, стыдясь выплюнуть ее, некоторое время держал ее во рту, разжевывая, и, пока держал, стал испускать слезы, точно орехи, такие крупные; под конец, не вытерпев, выплюнул и ее, как сделал с первой. Буффальмакко и Бруно поили всех; увидев это вместе с другими, все сказали, что, наверно, сам Каландрино стащил свинью; были и такие, которые жестоко его выбранили.

Когда они ушли и Бруно и Буффальмакко остались с Каландрино, Буффальмакко стал ему говорить: «Я всегда был уверен, что ты сам ее присвоил, а нас хотел уверить, что у тебя ее украли, чтобы не дать нам выпить на деньги, которые взял за нее». Каландрино, еще не успевший выплюнуть горечь алоэ, начал божиться, что свиньи у него нет. Буффальмакко говорит: «А что тебе дали за нее, братец, по правде? Флоринов шесть?» Услышав это, Каландрино готов был выйти из себя. Тогда Бруно сказал: «Послушай толком, Каландрнио, один из тех, что с нами ели и пили, сказал мне, что у тебя здесь девочка, которую ты держишь про себя и которой даешь, что можешь скопить; он уверен, что ей ты и послал эту свинью. Ты научился издевкам: раз ты повел нас всех по Муньоне собирать черные камни и, оставив нас на судне без сухарей, покинул нас, а потом хотел нас же убедить, что нашел тот камень; так и теперь ты точно так же хочешь клятвенно уверить нас, что свинью, которую ты подарил либо продал, у тебя украли. Мы к твоим проделкам привычны и знаем их, больше тебе нас не провести; но так как мы положили много труда на то художество, мы и порешили, что ты дашь нам двух каплунов, иначе мы обо всем расскажем монне Тессе». Увидев, что ему не верят, полагая, что у него достаточно горя и без того, и не желая, чтоб еще и жена погорячилась, Каландрино дал им пару каплунов. А они, посолив свинью, повезли ее во Флоренцию, оставив Каландрино при уроне и осмеянным.

Новелла седьмая

Школяр любит вдову; влюбленная в другого, она заставляет его в зимнюю ночь пробыть на снегу в ожидании ее, впоследствии, по его совету, она в половине июля принуждена простоять целый день ни башне, обнаженная, предоставленная мухам, слепням и солнечным лучам.


Много смеялись дамы над бедняком Каландрино и посмеялись бы и более, если бы им не жаль было, что те же, которые отняли у него свинью, отобрали у него еще и каплунов. Когда кончилась новелла, королева приказала Пампинее сказать свою. Она тотчас же начала: – Дражайшие дамы, часто бывает, что хитрость побеждается хитростью, почему и неразумно забавляться, глумясь над другими. При многих бывших рассказах мы много смеялись над учиненными проделками, но еще не рассказано было ни об одной отместке за таковую. И вот я хочу возбудить в вас некоторое сожаление к достойному возмездию, полученному одной нашей согражданкой, которой ее проделка, возвращенная ей, пала на голову, чуть не причинив смерти. Послушать это будет вам не бесполезно, ибо вы тем более остережетесь глумиться над другими и поступите разумно.

Не много еще прошло лет, как во Флоренции жила молодая женщина, красивая собою, гордая духом, очень хорошего рода, довольно богатая благами мира сего, по имени Елена; оставшись вдовой по смерти мужа, она не желала более выходить замуж, ибо была влюблена, по своему выбору, в одного красивого и милого юношу и, оставив в стороне всякую иную заботу, при помощи своей служанки, которой очень доверяла, нередко проводила с ним время в великой утехе. Случилось в ту пору, что один молодой человек, по имени Риньери, из родовитых людей нашего города, долго учившийся в Париже, не для того чтобы продавать потом свою науку по мелочам, как то делают многие, но дабы знать основания и причины сущего, что очень пристало благородному человеку, – вернулся из Парижа во Флоренцию, где и устроился на житье, будучи очень уважаем как за свое благородство, так и за свои знания. Но, как часто бывает, что в ком более разумения глубоких вещей, того скорее обуздывает любовь, так было и с этим Риньери. Когда однажды он отправился повеселиться на одно празднество, его глазам предстала эта Елена, одетая в черное, как одеваются наши вдовы, исполненная, по его мнению, такой красоты и прелести, каких, казалось ему, он никогда не видел в другой женщине; и он решил, что тот может назвать себя счастливым, кто сподобится держать ее в объятиях. Раз и два он осторожно окинул ее взглядом, а так как он понимал, что ничто великое и дорогое не может быть приобретено без труда, он решил положить всякое старание и заботу, чтобы понравиться ей, дабы, понравившись, приобресть ее любовь, а с нею и возможность обладать ею. Молодая женщина, у которой глаза вовсе не были потуплены в преисподнюю, которая, напротив, зная себе цену и ценя себя даже более, чем следовало, искусно водила ими вокруг, быстро догадываясь, кто смотрит на нее с удовольствием, заметила Риньери и сказала про себя, смеясь: «Сегодня я недаром сюда пришла, ибо, коли не ошибаюсь, поймала простака за нос». И она начала иной раз поглядывать на него искоса, стараясь по возможности показать ему, что она им занята; с другой стороны, она полагала, что, чем более она подманит и поймает мужчин, суля им удовольствие, в тем большей цене будет ее красота, особливо в глазах того, кому она отдала ее вместе с своею любовью.

Ученый школяр, оставив в стороне всякие философские мысли, отдался ей всею душою и, надеясь ей понравиться, узнал, в каком доме она живет, и стал ходить мимо, прикрывая свои прогулки разными предлогами. Дама, тщеславясь этим по сказанной причине, представлялась, что видеть его ей очень приятно, вследствие чего школяр, найдя случаи, стакнулся с ее служанкой, открыл ей свою любовь и попросил так подействовать на свою госпожу, чтобы он мог войти к ней в милость. Служанка была щедра на обещания и все рассказала своей госпоже, которая, выслушав это с величайшим в свете смехом, сказала: «Посмотри-ка, куда явился этот человек, чтоб растерять мудрость, вывезенную из Парижа? Хорошо же, мы дадим ему, чего он добивается. Скажи ему, если он еще раз заговорит с тобою, что я люблю его гораздо более, чем он меня, но что мне надлежит беречь мое честное имя, дабы мне можно было являться, высоко держа голову, наряду с другими женщинами; если он так мудр, как говорят, он должен тем более ценить меня». Бедняжка, бедняжка! Не знала она, мои милые, что значит связаться с школярами. Когда служанка встретила его, поступила, как приказано было ее госпожою. Обрадованный школяр перешел к более горячим просьбам, стал писать письма и посылать подарки; все принималось, но обратных ответов не было, кроме общих; таким образом, она долго питала его надеждами. Наконец, когда она все открыла своему любовнику и тот иной раз ссорился с нею из-за того и проявил некую ревность, она, дабы показать ему, что он подозревает ее напрасно, послала к школяру, сильно к ней пристававшему, свою служанку, которая сказала ему от ее имени, что, с тех пор как она уверилась в его любви, она никак не могла найти времени сделать ему что-либо приятное, но что на святках, которые уже близко, надеется сойтись с ним; потому, коли ему угодно, пусть явится вечером, под ночь на другой день праздника, к ней во двор, куда она придет к нему при первой возможности.

Обрадованный более всех на свете, школяр отправился в указанное ему время к дому своей милой и, когда служанка пустила его на двор и заперла там, стал поджидать даму. Она же в тот вечер призвала своего любовника и, весело с ним поужинав, объяснила ему, что намерена сделать в ту ночь, прибавив: «Увидишь, какую и сколь сильную любовь я питала и питаю к тому человеку, к которому ты так глупо возревновал». Любовник выслушал эти слова с великим веселием духа, горя желанием увидеть на деле то, что дама дала ему понять на словах.

Случилось, что накануне выпал сильный снег и все было им покрыто, вследствие чего, недолго пробыв на дворе, школяр стал ощущать больший холод, чем было ему желательно; тем не менее в надежде на воздаяние он переносил это терпеливо. По некотором времени дама говорит своему любовнику: «Пойдем в комнату и посмотрим в окошко, что поделывает тот, к которому ты приревновал, и что он ответит служанке, которую я отправила поговорить с ним». И вот, подойдя к одному оконцу и видя все, будучи невидимы сами, они услышали, как из другого окна служанка говорила с школяром и сказала ему: «Риньери, моя госпожа опечалена, как ни одна женщина, потому что сегодня вечером к ней явился один из ее братьев, долго беседовал с нею, затем пожелал с нею поужинать и теперь еще не ушел; но, я думаю, он скоро удалится; вот почему она и не могла прийти к тебе, но теперь скоро придет. Она просит тебя не сетовать, что ты ждешь». Уверенный, что все это правда, школяр отвечал: «Скажи моей даме, чтоб она обо мне не беспокоилась, пока ей неудобно будет прийти ко мне; лишь бы она сделала это, как только будет возможность». Служанка вернулась и пошла спать. Тогда дама сказала своему любовнику: «Ну, что ты скажешь? Полагаешь ли ты, что если б я питала к нему расположение, чего ты опасаешься, я допустила бы его стоять и мерзнуть там внизу?» Так сказав, она и ее любовник, уже отчасти успокоенный, легли в постель и пробыли там долгое время в веселии и удовольствии, смеясь и шутя над бедным школяром.

Школяр, шагая по двору, делал движения, чтобы отогреться, ему негде было сесть и некуда укрыться от холодного воздуха; он проклинал долгое мешканье брата у дамы, и, что ни слышалось ему, все ему казалось, что это она ему отворяет; но надежды были напрасны. Наконец, позабавившись со своим любовником до полуночи, она сказала ему: «Как тебе нравится, душа моя, наш школяр? Что кажется тебе больше, его ли рассудительность, или любовь, которую я к нему питаю? Стужа, которую я заставила его переносить, не изгонит ли из твоего сердца то, что в нем недавно возбудили мои шутки?» Любовник отвечал: «Сердце ты мое, теперь я знаю, что как ты – мое благо, мой покой и мое утешение и вся моя надежда, так я – твой». – «Так поцелуй же меня тысячу раз, чтобы мне увидать, правду ли ты говоришь», – сказала дама. Поэтому, обняв ее крепко, любовник поцеловал ее не то что тысячу, но сто тысяч раз.

Проведя некоторое время в такой беседе, дама сказала: «Встанем-ка немного, пойдем посмотрим, не погас ли огонь, в котором день-деньской горел этот мой новый любовник, как он сам писал мне о том». Встав и направившись к тому же окну и выглянув на двор, они увидели, что школяр плясал и прыгал по снегу, пощелкивая зубами, и пляска под влиянием сильного холода была столь быстрая и частая, что такой они никогда не видали. Дама говорит: «Что скажешь ты на это, желанный мой? Кажется, я умею заставлять мужчин плясать и не под звуки трубы и волынки». На это любовник отвечал, смеясь: «Вижу, радость ты моя великая». Тогда дама сказала: «Хочется мне спуститься к входной двери: ты будешь молчать, а я стану говорить; посмотрим, что он нам скажет; может быть, мы не менее тем позабавимся, чем теперь его видом».

Отворив комнату, они тихо спустились к двери; не открывая ее, дама шепотом окликнула его через скважину. Услыхав, что его зовут, школяр восхвалил бога, полагая, что теперь-то он войдет, и, приблизившись к двери, сказал: «Я здесь, мадонна, ради бога отворите, я умираю от холода». Дама ответила: «Так ты уже и окоченел! Видно, и холод очень силен, что выпало немного снега» а я знаю, что в Париже снега бывают большие. Не могу я еще отворить тебе, потому что этот проклятый мой братец пришел вчера вечером поужинать со мной и все еще не уходит; но он скоро удалится, и я тотчас же приду отворить тебе. И теперь я с трудом увернулась от него и пришла тебя утешить, чтобы ты не сетовал на проволочку». – «Увы, мадонна, – сказал школяр, – умоляю вас, бога ради, отворите мне, чтобы мне постоять внутри в закрытом месте, потому что недавно снег стал падать такой сильный, как никогда, и все еще идет, а я подожду вас сколько будет вам угодно». Дама ответила: «Сокровище мое, не могу я этого сделать, ибо дверь так скрипит, когда ее отворяют, что мой брат легко мог бы услышать, если б я отперла тебе; но я пойду попрошу его убраться, чтобы мне можно было вернуться и отворить тебе». Говорит школяр: «Идите же скорее и велите, пожалуйста, развести хороший огонь, чтобы я мог отогреться, когда войду, потому что я так окоченел, что едва чувствую себя». Дама ответила. «Этого быть не может, если правда то, что ты не раз писал ко мне, то есть, что ты весь горишь ко мне любовью; я уверена, ты смеешься надо мной. А теперь я пойду, жди и крепись».

Любовник, все это слышавший и очень довольный, вернулся с ней в постель, но в эту ночь они мало спали и почти всю провели в своих утехах, подсмеиваясь над школяром. А бедный школяр, почти обратившийся в цаплю (так сильно он щелкал зубами), убедившись, что над ним глумятся, несколько раз пытался, коли возможно, отворить дверь, оглядывался, нельзя ли ему выйти другим путем, и, не видя, как это сделать, описывал круги, как лев, проклиная и погоду, и коварство женщины, и продолжительность ночи, а заодно и свою простоту; сильно негодуя на даму, он внезапно обратил долгую и горячую любовь, которую питал к ней, в страшную, жестокую ненависть и обдумывал разные вещи, чтобы найти способ к мести, которой он желал теперь гораздо более, чем прежде свидания со своей дамой.

После многого и долгого ожидания ночь стала сменяться на день и показался рассвет, потому служанка, наученная своей госпожой, спустилась вниз, отворила ворота и, притворяясь, что жалеет его, сказала: «Пропади пропадом тот, что пришел вчера вечером; всю ночь он продержал нас в беспокойстве, а тебя заставил мерзнуть. Но знаешь ли что? примирись с этим, ибо то, что не удалось в эту ночь, удастся в другой раз. Одно только я знаю, что ничего не могло быть столь неприятным моей госпоже, как это».

Школяр был полон негодования, но, как человек умный, понимал, что угрозы не что иное, как оружие угрожаемого, затаил в своей груди, что неумеренное желание пыталось было выразить, и тихим голосом, представляясь вовсе не разгневанным, сказал: «Правду сказать, такой дурной ночи я никогда еще не проводил, но я отлично понял, что в этом дама вовсе не виновата, потому что сама она, соболезнуя обо мне, сошла сюда вниз извиниться и утешить меня; и, как ты сама говоришь, то, что не совершилось этой ночью, наступит в другой раз; поклонись ей от меня и ступай с богом».

Весь сведенный от холода, он, как мог, вернулся домой. Здесь, усталый, страдая от бессонной ночи, он бросился выспаться на постель, где проснулся почти без рук и без ног; поэтому, послав за врачом и рассказав ему, какого холода он натерпелся, он попросил его озаботиться о своем здоровье. Врачи стали лечить его сильными и скорыми средствами, и лишь через некоторое время им удалось уврачевать его жилы настолько, чтобы они могли растягиваться, и не будь он молод и не наступи тепло, ему пришлось бы много помучиться. Став снова здоровым и бодрым и затаив свою ненависть, он пуще прежнего притворился влюбленным в свою вдову.

Случилось по некотором времени, что судьба уготовила ему повод удовлетворить свое желание, потому что молодой человек, которого любила вдова, не обращая никакого внимания на ее любовь, увлекся другой женщиной, и так как у него не было ни много, ни мало охоты говорить или делать что-либо ей приятное, она томилась в слезах и горе. Ее служанка, очень ее жалевшая, не находя способа избавить свою госпожу от печали по утраченном любовнике и видя, что школяр, по обыкновению, проходит по улице, возымела глупую мысль, а именно такую, чтобы каким-нибудь некромантическим действом побудить любовника своей госпожи полюбить ее как прежде, и что школяр должен быть великий на это мастер, о чем она и сказала своей госпоже. Та, будучи недалека, не подумав о том, что если бы школяр понимал в некромантии, то употребил бы ее в свою пользу, вняла словам своей служанки и тотчас же приказала ей разузнать, согласится ли он на то, обещая ему положительно, что в награду она сделает угодное ему. Служанка хорошо и точно исполнила поручение. Как услышал о том школяр, весьма обрадовавшись, сказал себе: «Хвала тебе, боже, пришло время, что я с твоей помощью заставлю негодную женщину понести наказание за позор, учиненный мне в возмездие за великую любовь, которую я к ней питал». И он отвечал служанке «Скажи моей даме, чтобы об этом она не беспокоилась, что если б ее любовник был в Индии, я велю ему явиться тотчас же и попросить прощение за все, что он учинил ей неприятного. Способ, которого она при этом должна держаться, я готов сообщить ей, когда и где ей будет угодно; так и скажи ей и успокой ее от моего имени».

Служанка передала ответ, и они условились сойтись вместе в Санта Лучия дель Прато. Когда явились туда дама и школяр и стали одни беседовать, она, забыв, что довела его чуть не до смерти, откровенно рассказала ему все свое дело и чего она желает, и попросила его спасти ее. На это школяр отвечал: «Мадонна, сказать по правде, в Париже я научился, между прочим, некромантии, и я знаю, в чем ее суть; но так как она очень противна господу, я поклялся никогда не прибегать к ней ни для себя, ни для других. Правда, любовь, которую я к вам питаю, так сильна, что я не знаю, как мне отказать вам в чем-либо вами желаемом: потому, если бы даже за это одно я угодил к дьяволу, я готов сделать так, как это вам угодно. Но я напоминаю вам, что сделать это гораздо труднее, чем вы, быть может, предполагаете, особливо, когда женщина желает побудить мужчину полюбить себя либо мужчина женщину, потому что этого нельзя сотворить иначе, как при посредстве прикосновенного лица, и надо тому, кто это делает, быть твердым духом, ибо совершить все следует ночью, в уединенных местах, без общества; а я не знаю, насколько вы на то готовы». Дама, более влюбленная, чем рассудительная, ответила: «Так побуждает меня любовь, что нет ничего, чего бы я не предприняла, лишь бы вернуть того, кто покинул меня без моей вины; тем не менее, скажи мне, пожалуйста, в чем мне следует мужаться». Школяр, у которого было злое на уме, сказал: «Мадонна, мне надо будет сделать оловянное изображение во имя того, кого вы желаете залучить. Когда я доставлю вам его, вам следует одной на исходе луны, в пору первого сна, голой семь раз окунуться вместе с ним в текучей воде, а затем, как есть голой, влезть на дерево или на какой-нибудь необитаемый дом и, обратясь к северу с изображением в руке, семь раз произнесть некоторые слова, которые я напишу вам; когда вы их скажете, к вам явятся две девушки, такие красивые, каких вы никогда не видали, они поздороваются с вами и любезно спросят, что вы желаете, чтобы сделалось. Им вы ясно и подробно изложите ваши желания, но смотрите, как бы не случилось вам назвать одного вместо другого; когда скажете, они удалятся, вы можете спуститься к месту, где оставили ваши одежды, одеться и вернуться домой. И поистине, не пройдет половины следующей ночи, как ваш милый со слезами придет просить у вас прощения и сострадания; и знайте, что с этого часа и впредь он никогда не покинет вас для другой».

Когда дама выслушала это и ко всему отнеслась с полной верой, ей представилось, что ее любовник уже вернулся в ее объятия, и, наполовину обрадованная, она сказала: «Не бойся, все это я отлично исполню, у меня на это лучшая в мире возможность; есть у меня в сторону верхнего Вальдарно поместье, очень недалеко от берега реки, а теперь июнь, и выкупаться будет приятно. Помню я еще, есть там, не очень далеко от реки, необитаемая башенка; порой пастухи взбираются туда, по лесенке из каштанового дерева, на площадку, там находящуюся, чтобы высмотреть заблудившийся скот; место это очень уединенное, в стороне, туда я заберусь и надеюсь наилучшим в свете образом совершить там все, что ты мне накажешь». Школяр, отлично знавший и поместье дамы и башенку, довольный тем, что уверился в ее решении, сказал: «Мадонна, я никогда не бывал в тех краях, потому и не знаю ни поместья, ни башенки, но если все так, как вы говорите, не может быть ничего лучшего на свете. Потому, как юлько будет время, я пришлю вам и образок и заговор; но прошу вас очень, когда ваше желание будет исполнено и вы убедитесь, что я хорошо услужил вам, не забыть обо мне и исполнить ваше обещание». На это дама ответила, что сделает это без всякого сомнения, и, распростившись с ним, вернулась домой.

Обрадованный тем, что его замысел, казалось, исполнится, школяр сделал образок с каракулями на нем и написал какую-то небылицу в виде заговора и, выбрав время, послал их даме, велев ей сказать, чтобы в следующую ночь она, не откладывая, сделала то, что он приказал, а затем потихоньку отправился вместе со своим слугою в дом одного своего приятеля, жившего очень недалеко от башенки, с целью привести в исполнение свою затею. С другой стороны, дама пустилась в путь с своей служанкой, направляясь в свое поместье; когда настала ночь, она притворилась, будто идет в постель, а служанку послала спать; в час первого сна она тихо вышла из дома и отправилась к башенке на берегу Анро; долго осмотревшись кругом и не видя и не слыша никого, она разделась, спрятала свое платье под кустом, семь раз окунулась с образком в руках и затем, держа образ, голая пошла к башне. Школяр, который под вечер притаился с своим слугою возле башни среди ив и других деревьев и все это видел, разглядев ее, проходившую мимо, голую, побеждавшую мрак ночи белизной своего тела, а затем рассмотрев ее грудь и другие части тела я убедившись в их красоте, задумался над тем, во что они в скором времени обратятся, и ощутил к ней некую жалость; с другой стороны, вожделение овладело им внезапно и побуждало выйти из засады, пойти схватить ее и учинить с ней желаемое; и он был поочередно увлекаем то одним, то другим. Но когда ему вспомнилось, кто он и какую обиду он получил и зачем и от кого, его негодование снова возгорелось, и, отогнав от себя жалость и плотское желание, он утвердился в своем намерении и дал ей уйти.

Взобравшись на башню и обратившись на север, дама стала произносить слова, сообщенные ей школяром; а он вскоре после того, тихо прокравшись туда, тайно убрал лестницу, по которой взбирались на площадку, где была дама, а затем стал смотреть, что она будет говорить и делать. Сказав семь раз свой заговор, она стала поджидать двух девушек, я ожидание было столь долгое (не говоря уже о том, что ей было холоднее, чем желательно), что она увидела, как занялась заря. Поэтому, опечаленная тем, что не совершилось ничего из того, о чем говорил ей школяр, она сказала себе: «Боюсь я, не устроил ли и он мне такой же ночи, как я ему: если так, то плохо же сумел он отомстить мне, потому что эта ночь была на треть короче его ночи, да и холод был иной». А для того, чтобы день не застал ее там, она хотела сойти с башни, но увидала, что лестницы нет. Тогда точно земля опустилась у ней под ногами, у ней душа упала и, сраженная, она свалилась на площадку башни. Когда к ней вернулись силы, она стала жалобно плакать и сетовать и, отлично поняв, что то было дело школяра, стала упрекать себя, что оскорбила человека, а затем, что слишком доверилась тому, кого не без причины должна была бы считать врагом. Так пробыла она долгое время. Затем, осмотревшись, нет ли какой возможности спуститься, и не найдя ее, снова принялась плакать и, грустно настроившись, стала говорить про себя: «О, несчастная, что скажут твои братья, родные и соседи и вообще все флорентийцы, когда узнают, что тебя нашли обнаженной? Твое честное имя, бывшее столь известным, будет признано обманным, а если бы ты и пожелала найти для всего этого лживые объяснения, что легко, то проклятый школяр, знающий все твоя дела, и не даст тебе солгать. Бедная ты, в одно и то же время утратила и неудачно любимого юношу и свою честь!» После того она дошла до такой скорби, что едва не бросилась с башни. Но поднялось солнце, и она, приблизившись несколько к одной стороне башенной стены, стала глядеть, не пойдет ли со стадом какой-нибудь мальчик, которого она могла бы послать за своей служанкой, когда школяр, вздремнувший под кустом, увидел ее, а она его. «Доброго утра, мадонна! Что, приходили девушки?» – спросил школяр. Увидев и услышав его, дама снова принялась сильно плакать, прося его войти в башню, дабы она могла поговорить с ним. В этом отношении школяр оказался очень уступчивым. Дама, легшая ничком на площадку, высунула лишь свою голову в отверстие, в ней бывшее, и сказала плача: «Поистине, Риньери, если я уготовила тебе дурную ночь, ты хорошо отомстил мне, потому что, хотя теперь и июнь, я, будучи голой, уверена была, что замерзну ночью; а кроме того, я так оплакала и обман, который тебе учинила, и мою глупость, заставившую меня поверить тебе, что удивительно, как еще остались у меня глаза на лице; поэтому прошу тебя, не из любви ко мне, которую ты не можешь любить, а из уважения к себе, как человеку благородному, ограничиться в отместку за оскорбление, мною тебе нанесенное, тем, что до сих пор ты мне учинил; вели принести мне мое платье, дабы я могла сойти отсюда, и не отнимай у меня того, чего впоследствии, желая, ты не мог бы мне вернуть, то есть моего честного имени, потому что, если я лишила тебя возможности быть со мной в ту ночь, я всегда, когда тебе угодно, буду в состоянии отдать тебе многие за ту одну. Итак, ограничься этим и, как человек порядочный, удовлетворись тем, что ты сумел отомстить за себя и дал мне то уразуметь; не пытай своих сил против женщины: нет никакой славы орлу в победе над голубем. Итак, из любви к богу и ради твоей чести сжалься надо мной».

Школяр, размышляя в ожесточенном сердце о нанесенном оскорблении и видя ее плачущей и умоляющей, в одно и то же время ощущал в душе и удовольствие и жалость, удовольствие мести, которой он желал более всего другого, тогда как его человечность побуждала его соболезновать несчастной. Но так как человечность не могла пересилить в нем жестокого желания, он ответил: «Мадонна Елена, если б мои мольбы (которые, поистине, я не сумел ни увлажить слезами, ни подсластить, как то ты делаешь теперь со своими) достигли того, чтобы в ту ночь, когда у тебя на дворе, полном снега, я умирал от холода, ты впустила меня хоть на некоторое время укрыться, мне легко было бы внять в настоящее время и твоим просьбам; но если теперь более, чем прежде, ты печешься о твоей чести и тебе неприятно оставаться здесь голой, обрати свои мольбы к тому, в чьих объятиях тебе не зазорно было голой пребывать в ту ночь, тебе памятную, тогда как ты слышала, что я ходил по двору, щелкая зубами и топая по снегу; пусть он тебе поможет, пусть принесет тебе твое платье, пусть поставит лестницу, чтобы тебе сойти; постарайся внушить ему заботливость о твоей чести, которую ты из-за него и теперь и в тысяче других случаев не задумывалась подвергать опасности. Почему не позовешь ты его себе на помощь? Кому более подобает это сделать, как не ему? Ты ему принадлежишь, что ему беречь и чему помогать, если он не бережет тебя и не помогает тебе? Позови его, глупая, и посмотри, может ли любовь, которую ты к нему питаешь, и твой ум вместе с его умом избавить тебя от моей глупости; ведь ты, забавляясь с ним, спрашивала его, что ему кажется большим, моя ли глупость или твоя к нему любовь? И не предлагай мне теперь того, чего я не желаю, в чем ты не могла бы мне отказать, если б я захотел. Сбереги твои ночи для твоего любовника, если тебе удастся выйти отсюда живой; пусть эти ночи будут твоими и его ночами, мне достаточно было одной, и довольно, что надо мной наглумились однажды. Теперь, пуская в ход свою хитрость в речах, ты стараешься, хваля меня, приобресть мое расположение, зовешь меня человеком благородным и достойным, пытаешься втихомолку устроить, чтоб я, как человек великодушный, отстал от мысли наказать тебя за твое злорадство; но твои заискивания не затемнят теперь мои духовные очи, как затемнили твои предательские обещания. Я себя знаю и сам себя не настолько познал, пока был в Париже, сколько ты меня тому научила в одну из твоих ночей. Но положим, я был бы великодушен, – ты не из тех, для которых подобает проявлять великодушие: для диких зверей, какова ты, концом покаяния, а также и мести должна быть смерть, тогда как для людей достаточно и того, что ты сказала. Потому что, хотя я и не орел, я знаю, что и ты не голубка, а ядовитая змея, и я намерен преследовать тебя, как древнего врага, со всей силой и ненавистью; хотя то, что я с тобой делаю, нельзя собственно и назвать местью, а скорее наказанием, ибо месть должна превышать оскорбления, а это его не достигнет, ибо если б я захотел отомстить, то, принимая во внимание, что ты наделала с моей душой, твоей жизни было бы мне мало, если б я отнял ее у тебя, да и жизни ста других тебе подобных, потому что я все же убил бы низкую, дрянную и преступную бабу, а на кой черт и чем ты лучше (если забыть твое смазливое лицо, которое немногие годы испортят, покрыв его морщинами), чем любая бедная служанка? А из-за тебя едва не умер порядочный человек, как ты недавно прозвала меня, чья жизнь может в один день принести свету более пользы, чем жизнь ста тысяч тебе подобных, пока будет стоять мир! Итак, я научу тебя той неприятностью, которую ты испытываешь, что значит издеваться над людьми, у которых есть какое-либо понимание, что значит издеваться над учеными, и дам тебе повод никогда более не проделывать такого безумства, если ты останешься в живых. Но если у тебя столь сильно желание сойти, почему не броситься тебе вниз? Сломав себе шею, ты в одно и то же время освободишься от муки, в которой, как тебе кажется, ты обретаешься, и меня сделаешь самым счастливым человеком на свете. Теперь я более ничего тебе не скажу. Я сумел так устроить, что заставил тебя взобраться сюда; сумей теперь устроить так, чтобы сойти, как сумела поглумиться надо мной».

Пока школяр говорил, бедная женщина все плакала, а время шло, и солнце поднималось все выше. Когда она заметила, что он замолк, она сказала: «О жестокий человек, если так тяжела была тебе та проклятая ночь и мой проступок показался тебе столь великим, что тебя не могут побудить к жалости ни моя юная красота, ни горькие слезы, ни униженные мольбы, то да побудит тебя, по крайней мере умалив твою непоколебимую суровость, уже то одно, что я снова доверилась тебе, открыв тебе все мои тайны, чем удовлетворила твоему желанию привести меня к сознанию моего проступка, ибо если б я тебе не доверилась, у тебя не было бы никакого средства отомстить мне за себя, чего, видно, ты так страстно желал. Оставь свой гнев и прости мне, наконец. Если ты захочешь простить и дать мне сойти отсюда, я готова совсем оставить моего неверного юношу, тебя одного иметь любовником и властителем, хотя ты и сильно порицаешь мою красоту, говоря, что она кратковременна и не ценна. Какова бы она ни была, как и красота других женщин, тем не менее я знаю, что если не ценить ее за что другое, то хоть за то, что она доставляет приятность, удовольствие и утеху молодым мужчинам, а ты ведь не стар, и хотя ты обходишься со мной жестоко, я не могу поверить, чтобы ты пожелал увидеть меня погибающей столь недостойной смертью, как если бы я в отчаянии бросилась отсюда на твоих глазах, которым, если ты не был лжецом, каким стал, я так, бывало, нравилась. Пожалей меня, ради бога и из сострадания. Солнце начинает сильно печь, и как излишний холод измучил меня нынче ночью, так жар начинает мне сильно досаждать».

На это школяр, которому любо было заставлять ее говорить, ответил: «Мадонна, ты доверилась теперь моим рукам не из любви, которую ко мне ощущаешь, а чтобы вернуть то, что потеряла; потому все это заслуживает еще большего наказания, и ты неразумно думаешь, коли представляешь себе, что вообще это был единственный удобный для меня путь достигнуть желанной мести. У меня была тысяча других путей: показывая, что я люблю тебя, я расставил у твоих ног тысячу западней, и если б этого не случилось, немного прошло бы времени, и ты по необходимости попалась бы в одну из них; и не было такой, попав в которую ты не обрела бы большего мучения и стыда, чем на этот раз; а этот путь я избрал не для того, чтобы дать тебе льготу, а чтоб скорее повеселить себя. Если б у меня не было ни одного пути, у меня все-таки оставалось бы перо, которым я написал бы о тебе такое и так, что если б ты узнала о том, – а ты узнала бы наверное, – тысячу раз в день пожелала бы не родиться на свет. Могущество пера гораздо сильнее, чем полагают те, которые не познали его на опыте. Клянусь богом (да увеселит он меня до конца местью, которую я творю над тобой, как обрадовал меня ее началом!), я написал бы о тебе такое, что, устыдившись не только других, но и себя самой, ты, лишь бы не видеть себя, вырвала бы себе глаза, потому не упрекай море, что небольшой ручеек умножил его воды. До твоей любви и до того, чтобы ты стала моею, мне, как я уже сказал, нет дела. Принадлежи, коли можешь, тому, кому принадлежала, а его как я прежде ненавидел, так теперь люблю, соображая, как он поступил теперь с тобою. Вы занимаетесь тем, что влюбляетесь в молодых людей и желаете их любви, ибо видите, что при более цветущем лице и более черной бороде они выступают самодовольно, пляшут и бьются на турнирах; все это проделывали и люди несколько более зрелые, знающие и то, чему тем еще надо поучиться. Кроме того, вы полагаете, что они лучшие наездники и в один день делают более миль, чем те, что постарше. Действительно, я признаю, что они с большей силой выколачивают мех, но люди более зрелые, как опытные, лучше знают, где водятся блохи; гораздо предпочтительнее избрать себе немногое и сочное, чем многое и безвкусное; сильная скачка надрывает и утомляет, тогда как тихая прогулка, хотя и несколько позже, доставляет на ночлег, приводит туда по крайней мере спокойно. Вы, неразумные животные, и не догадываетесь, сколько зла скрывается под незначащей личиной красоты. Юноши не довольствуются одной, но сколько ни увидят, стольких и вожделеют, считая себя достойными всех, потому любовь их не может быть постоянной, и ты можешь ныне по опыту свидетельствовать о том. Им представляется, что их милые обязаны и уважать их и миловать, и нет у них большей похвальбы, как хвастаться теми женщинами, которых они имели; вот причина, почему уже многие отдались в руки монахов, которые о том не болтают. Хотя ты и говоришь, что о твоих амурах не знал никто, кроме твоей служанки и меня, ты ошибаешься и напрасно в это веришь, если веришь. На его улице и на твоей почти ни о чем другом не говорят, но в большинстве случаев последний, до кого доходят эти слухи, тот, кого они касаются. К тому же те вас грабят, тогда как зрелые люди дарят, и так как твой выбор плох, то и принадлежи тому, кому отдалась, а меня, над которым ты наглумилась, предоставь другой, ибо я нашел женщину, гораздо более достойную тебя, которая лучше меня поняла. А для того чтобы ты могла унести на тот свет большее доверие к вожделению моих глаз, чем ты показываешь в этом к моим словам, бросься же скорее, и душа твоя, уже теперь обретающаяся, по моему мнению, в когтях у дьявола, увидит, смутятся или нет мои глаза при твоем страшном падении. Но, так как я уверен, что ты меня этим не порадуешь, скажу тебе: если солнце начинает жечь тебя, вспомни, какой холод ты заставила меня претерпеть, и смешав этот холод с теплом, ты, несомненно, почувствуешь, что солнце греет умеренно».

Неутешная дама, поняв, что речи школяра сводятся к жестокой цели, снова принялась плакать и сказала: «Если ничто не склоняет тебя смиловаться надо мною, да побудит тебя любовь к той женщине, которая, по твоим словам, оказалась более разумной и любит тебя, как ты говоришь, и из любви к ней прости мне, принеси мне мое платье, чтобы мне можно было одеться, и помоги мне сойти отсюда». Тогда школяр принялся смеяться и, видя, что время уже далеко перешло за три часа, ответил: «Ладно, теперь я не в состоянии отказать тебе, ибо ты просила меня во имя столь достойной женщины. Укажи мне, где платье, я пойду за ним и помогу тебе сойти оттуда». Поверив этому, дама несколько утешилась и указала ему место, где сложила одежды. Выйдя из башни, школяр приказал слуге не удаляться от нее, напротив, держаться вблизи и по возможности смотреть, как бы кто-нибудь не вошел туда, пока он не вернется; так сказав, он отправился в дом своего приятеля, здесь спокойно пообедал, а затем, когда ему показалось удобным, лег спать. Дама, оставшись на башне, хотя несколько и утешенная безрассудной надеждой, тем не менее чрезвычайно печальная, села, прислонившись к той части стены, где было немного тени, и среди горьких дум стала ждать. То размышляя, то надеясь, то отчаиваясь в возвращении школяра с платьем и перескакивая с одной мысли на другую, она, скошенная горем и нисколько не спавшая ночью, заснула. Солнце, сильно палившее, уже стало на полудни, и его лучи открыто и прямо падали на нежное и холеное ее тело и на ничем не покрытую голову с такой силой, что не только обожгли все тело, какое было обнажено, но и все по частям порастрескали, и таково было жжение, что оно заставило ее, крепко спавшую, проснуться. Чувствуя, что ее жжет, она сделала несколько движений, и ей показалось, когда она двинулась, будто у нее раскроилась и разлезлась вся опаленная кожа, как то, мы видим, бывает с сожженным пергаментом, если кто его потянет. К тому же у нее так сильно болела голова, что казалось, она разломится, что было не диво. А площадка башни была столь горяча, что на ней ни ногам и ничему другому не было места, потому, не застаиваясь, она, плача, переходила с одного места на другое. Кроме того, так как вовсе не было ветра, там собралось громадное количество мух и слепней, которые, садясь на ее голое тело, так страшно ее жалили, что каждое укушение казалось ей уколом копья, вследствие чего она не переставала махать руками, поминутно проклиная себя, свою жизнь, своего любовника и школяра. Таким образом, удрученная, измученная, израненная невообразимым жаром, солнцем, мухами и слепнями, а также голодом и еще более жаждой и вдобавок тысячью печальных мыслей, она, поднявшись, стала глядеть, не увидит или не услышит ли поблизости кого-нибудь, окончательно решившись, что бы из того ни вышло, позвать его и попросить помощи. Но и этого лишила ее неприязненная судьба. Все крестьяне ушли с поля по случаю жары, так что никто не пошел работать поблизости, и все молотили свое жито у своих домов, поэтому она слышала только одних цикад да видела Арно, который видом своих вод возбуждал в ней желание, не утоляя, а увеличивая жажду. Видела она еще во многих местах рощи, и тень, и дома, также томившие ее желание. Что сказать более о несчастной женщине? Солнце сверху, жар от площадки снизу, уколы мух и слепней по бокам так отделали ее всю, что она, которая в прошлую ночь побеждала, казалось, мрак, теперь, раскрасневшись, как гнев, вся обрызганная кровью, показалась бы всякому, кто бы увидал ее, противнейшим созданием в мире.

Так она оставалась без всякого совета и надежды, более уповая на смерть, чем на другое; прошла уже половина девятого часа, когда проснулся школяр и, вспомнив о своей даме, вернулся к башне посмотреть, что с ней сталось, а своего слугу, еще голодного, послать поесть. Когда дама услышала, что он тут, обессиленная и измученная сильной болью, подошла к отверстию и, усевшись, стала говорить с плачем: «Риньери, ты отомстил мне через меру, потому что если я заставила тебя мерзнуть ночью на моем дворе, ты заставил меня днем на этой башне жариться, скорее гореть, и к тому же умирать от голода и жажды; потому прошу тебя ради самого бога, войди сюда и, так как у меня не хватает мужества убить себя, то убей меня ты, ибо я желаю этого более всего другого, – таково и столь велико испытываемое мною мучение. Если ты не хочешь оказать мне этой милости, вели по крайней мере подать мне стакан воды, дабы я могла увлажить свой рот, на что не хватает моих слез, – таковы сухость и жжение, которые я внутри ощущаю».

Школяр отлично понял по голосу, как она ослабела, увидев отчасти и ее тело, все сожженное солнцем, вследствие чего, тронутый и ее униженными молениями, ощутил к ней некую жалость; тем не менее он ответил: «Дрянная женщина, от моих рук ты, наверно, не умрешь, умрешь от своих, коли будет охота, и от меня ты столько же получишь воды для утоления твоего жара, сколько огня я получил от тебя для ограждения от стужи. Одно меня сильно печалит, что недуг от простуды мне пришлось лечить теплом вонючего навоза, тогда как твой недуг от жара будет излечен холодом пахучей розовей воды; и тогда как я чуть не лишился жил и жизни, ты, лишаясь кожи от жары, останешься прекрасной, как змея, сменившая шкуру». – «Несчастная я, – сказала дама, – эти прелести, так приобретенные, да подаст господь тем, кто желает мне зла; но ты, более жестокий, чем любой дикий зверь, как тебя хватает на то, чтобы мучить меня таким образом? Что следовало бы мне ожидать от тебя или от кого-нибудь другого, если б я в страшных мучениях извела весь твой род? Поистине, я не знаю, какую большую жестокость можно было бы проявить против изменника, предавшего на избиение целый город, чем та, которую ты употребил против меня, заставив меня изжариться на солнце и предоставив на съедение мухам! А кроме того, ты не захотел подать мне даже стакана воды, тогда как даже убийцам, осужденным судом, дают несколько раз испить вина, когда они идут на казнь, лишь бы они о том попросили. И так как, я вижу, ты тверд в твоей неумолимой жестокости и тебя ничуть не трогают мои мучения, я терпеливо приготовлюсь принять смерть, дабы господь смиловался над душой моей. Его я молю, чтобы он праведными очами воззрел на совершаемое тобою». Сказав эти слова, она придвинулась с страшным трудом к середине площадки, отчаиваясь спасти себя от столь палящего жара, и не один, а много раз ей казалось, что она обомрет от жажды, не говоря уже о других болях, и она продолжала сильно плакать, сетуя на свое несчастье.

Когда наступил уже вечер и школяру показалось, что сделанного им довольно, он велел взять ее платье и, завернув его в плащ слуги, отправился к дому несчастной женщины, где нашел ее служанку, сидевшую на пороге, печальную и не знавшую, что начать; он спросил: «Милая, что сталось с твоей госпожою?» На это служанка ответила: «Мессере, не знаю, я рассчитывала сегодня утром найти ее в постели, куда вчера вечером она, казалось мне, легла, но я не нашла ее ни здесь, ни там, не знаю, что с ней случилось, и вот я в величайшей печали. А вы, мессере, не можете ли сказать мне о ней что-либо?» На это школяр отвечал: «Хорошо было бы, если б и ты попалась мне там вместе с нею, дабы и тебя наказать за твою вину, как наказал я ее за ее проступок! Но ты, наверно, не избежишь моих рук, и я еще отплачу тебе за дела твои, дабы ты никогда более не глумилась ни над одним мужчиной, не вспомнив обо мне». Так сказав, он обратился к своему слуге: «Отдай ей это платье и скажи, чтобы она пошла за ней, если хочет». Слуга исполнил его приказ; взяв платье, и признав его, и услышав, что ей сказали, служанка очень убоялась, не убили ли ее, и едва воздержалась от крика; вдруг расплакавшись, она по уходе школяра опрометью отправилась с платьем к башне.

На беду один работник той дамы потерял в тот день двух свиней и, отыскивая их, дошел до башни вскоре по уходе школяра; пока он ходил и смотрел, не увидит ли своих свиней, он услышал жалобный плач несчастной женщины; почему, взобравшись, он насколько было сил, крикнул: «Кто там плачет наверху?» Дама узнала голос своего работника и, назвав его по имени, сказала: «Сходи, пожалуйста, за моей служанкой и устрой так, чтобы она пришла ко мне сюда». Работник, признав ее, сказал: «Ахти мне, мадонна, кто это занес вас сюда? Ваша служанка весь день ходила, разыскивая вас, но кто бы мог подумать, чтобы вы могли быть здесь?» И взяв продольные жерди лестницы, он принялся прилаживать их стоймя, как следовало, и привязывать ветками поперечные ступеньки. В это время подоспела и ее служанка, которая, войдя в башню, не будучи в состоянии удержать далее голоса, всплеснув руками, принялась голосить: «Увы мне, милая моя госпожа, где вы?» Услышав ее, дама закричала, как могла громче: «Я здесь наверху, сестрица моя! Не плачь, а подай мне поскорее мое платье». Когда служанка услышала ее, почти утешившись, взобралась по лестнице, уже почти сложенной работником, и с его помощью достигла площадки; увидев, что ее госпожа, похожая не на человеческое тело, а скорее на обгорелый пень, совсем изнеможенная, искаженная, голая лежит на полу, принялась над ней плакать, царапая себе лицо, словно та скончалась. Но дама упросила ее замолчать и помочь ей одеться; узнав, что никто не ведает, где она была, кроме тех, кто принес платье, да бывшего там работника, она, несколько успокоенная, попросила их, бога ради, никогда никому о том не сказывать.

После многих разговоров работник взвалил на плечи даму, которая не в состоянии была идти, и благополучно вынес ее из башни. У бедной служанки, оставшейся позади и спускавшейся не особенно осторожно, поскользнулась нога, она, упав с лестницы наземь, переломила себе бедро и от боли, которую ощутила, заревела точно лев. Положив даму на лужайке, работник пошел посмотреть, что делается со служанкой; увидев, что у ней переломлено бедро, он и ее отнес на лужайку и положил возле дамы. Когда та увидела, что к ее остальным бедам присоединилась еще и эта и сломано бедро у той, от кого она чаяла большей помощи, чем от других, она, безмерно опечаленная, снова принялась так жалобно плакать, что работник не только не мог успокоить ее, но и сам заплакал. Солнце было уже низко, и чтобы ночь не застала их тут, он, по желанию неутешной дамы, отправился к себе, позвав с собою других своих братьев и жену, он вернулся туда с доской, уложили на нее служанку и отнесли домой; подбодрив немного даму холодной водой и ласковыми словами, работник взвалил ее на плечи и отнес в ее комнату. Жена работника дала ей поесть тюри из поджаренного хлеба и, раздев, уложила в постель, и они распорядились, чтобы ночью она и служанка были доставлены во Флоренцию, что и было сделано.

Дама, знавшая множество уверток, сложила басню, совершенно не похожую на то, что было, о себе и своей служанке и уверила своих братьев и сестер и всех других, что все это дело приключилось с ними по ухищрениям дьявольским. Позваны были врачи и не без великой боли и неприятности для дамы, несколько раз сдиравшей кожу постельным бельем, излечили ее от сильной лихорадки и других напастей, а также и служанку от перелома бедра. Вследствие этого дама, забыв о своем любовнике, с тех пор благоразумно остерегалась и шуток и любви, а школяр, услыхав, что у служанки сломано бедро, рассудил, что месть у него полная; удовольствовавшись этим, он более о том не говорил и тем и обошелся.

Вот что досталось за ее шутки неразумной молодой женщине, думавшей подшутить над школяром, как над всяким другим, и не знавшей, что они, хотя не все, но большею частью знают, где у черта хвост. Потому, мои дамы, остерегайтесь шуток, особливо над школярами.

Новелла восьмая

Двое живут в дружбе; один из них сходится с женой другого; тот, заметив это, устраивается с его женой таким образом, что его приятель заперт в сундуке, а сам он забавляется на нем с его женой, пока тот сидит внутри.


Тяжело и грустно было дамам слушать о приключениях Елены, но так как они случились с нею, в известной мере, по заслугам, они отнеслись к ней с более умеренным сожалением, тогда как школяра сочли излишне и непоколебимо суровым, даже жестоким. Когда Пампинея дошла до конца, королева приказала продолжать Фьямметте. Готовая повиноваться, она сказала: – Милые дамы, так как, мне кажется, вас несколько поразила суровость обиженного школяра, я полагаю приличным чем-нибудь более приятным смягчить ваши раздраженные души, а потому и хочу рассказать вам небольшую новеллу об одном молодом человеке, который благодушнее принял оскорбление и с большею умеренностью отомстил за него. Из нее вы поймете, что совершенно достаточно того, что насколько осел лягнет в стену, настолько бы ему и отозвалось, и что не подобает человеку, имеющему в виду отомстить за полученное оскорбление, оскорблять, превышая месть более, чем следует.

Итак, вы должны знать, что в Сиэне, как я когда-то слыхала, жило двое молодых людей, очень состоятельных, из хороших городских семей; одному было имя Спинеллоччьо Танена, а другому Цеппа ди Мино; и жили они оба по соседству друг с другом в Камоллии. Эти двое юношей всегда водились друг с другом и, повидимому, так любили друг друга, как будто они были братья, если не более. У каждого из них было по жене, очень красивой. Случилось, что Спинеллоччьо, часто хаживавший в дом Цеппы, был ли тот дома, или нет, настолько сблизился с его женой, что сошелся с ней; так они жили долгое время, прежде чем кто-либо о том догадался. Тем не менее, спустя долгое время, когда однажды Цеппа был у себя, о чем его жена не знала, явился Спинеллоччьо, чтобы позвать его; жена сказала, что его нет дома; тогда Спинеллоччьо тотчас же взошел наверх и, встретив даму в зале, видя, что никого нет, обнял ее и принялся целовать, а она его. Цеппа, видевший это, не сказал ни слова, а притаился, чтобы посмотреть, к чему сведется эта игра; в скором времени он заметил, что его жена и Спинеллоччьо, обнявшись таким образом, вошли в комнату и там заперлись, что сильно его разгневало, но рассчитав, что ни от шума и ни от чего другого его обида не уменьшится, напротив, увеличится стыд, он стал размышлять, какую бы ему найти месть, о которой кругом его не узнали бы, а сам бы он успокоился душой. После долгого раздумья ему показалось, что способ им найден, и он остался в засаде, пока Спинеллоччьо был с его женой. Когда тот удалился, он вошел в комнату и, увидя жену, еще не успевшую поправить на голове фату, которую, балуясь с нею, Спинеллоччьо сорвал, спросил ее: «Что это ты делаешь, жена?» На это она ответила: «Разве не видишь?» Говорит Цеппа: «Вижу-то я вижу, видел и другое, чего бы видеть не хотел…» Он стал браниться с нею, а она в величайшем страхе, после многих отговорок, призналась ему в своей близости с Спинеллоччьо, от которой не могла, по справедливости, отречься, и принялась с плачем просить у него прощения. На это Цеппа сказал: «Видишь ли, жена, ты поступила худо, но коли хочешь, чтоб я простил тебе, ты должна исполнить в точности то, что я прикажу. Дело в том: я желаю, чтобы ты сказала Спинеллоччьо, чтобы завтра около третьего часа он нашел какой-нибудь повод уйти от меня и явиться к тебе сюда. Когда это сделается, я вернусь. Лишь только ты услышишь мои шаги, тотчас же заставь его влезть в этот сундук и запри; когда ты это сделаешь, я скажу, как тебе далее поступить. Не бойся ничего, ибо обещаю тебе не чинить ему никакого зла».

Жена, чтобы ублажить его, все обещала и так и поступила. Когда настал следующий день и около третьего часа Цеппа и Спинеллоччьо были вместе, последний, обещавший даме явиться к ней именно в этот час, сказал Цеппе: «Сегодня я должен обедать с одним приятелем, и мне не хотелось бы заставить его прождать меня; потому с богом!» – «Еще долго до обеда», – говорит Цеппа. Спинеллоччьо отвечал: «Не в этом дело, а мне надо еще поговорить с ним об одном своем деле, так надо забраться туда пораньше». И вот, уйдя от Цеппы и сделав обход, Спинеллоччьо явился в дом к его жене, и не успели они войти в комнату, как вернулся Цеппа. Лишь только услышала жена, что он пришел, обнаружила сильный страх, велела Спинеллоччьо спрятаться в сундук, указанный мужем, заперла его там и вышла из комнаты. Войдя наверх, Цеппа сказал: «А что, жена, не пора ли обедать?» – «Да и впрямь», – отвечала она. Тогда Цеппа говорит: «Спинеллоччьо пошел сегодня обедать к своему приятелю, а жену оставил одну, выгляни-ка в окошко, позови ее и скажи, чтобы она шла обедать к нам». Жена, боявшаяся за себя и потому ставшая очень послушной, сделала, как приказал муж.

Жена Спинеллоччьо, уступая настоятельным просьбам жены Цеппы, явилась, узнав, что муж дома не обедает. Когда она пришла, Цеппа, много обласкав ее и взяв ее по-приятельски за руку, тихо сказал жене, чтоб она шла на кухню, а ее повел в комнату, и, когда вошел, то, обернувшись, запер ее изнутри. Как увидела она, что комнату запирают, сказала: «Что это, Цеппа, что это значит? Так вот для чего ты велел прийти мне, такова твоя любовь к Спинеллоччьо и верная с ним дружба!» На это Цеппа отвечал, подойдя к сундуку, где был заперт ее муж, и продолжая крепко держать ее: «Прежде чем печалиться, послушай, что я тебе скажу: я любил и люблю Спинеллоччьо, как брата, а вчера я открыл, хотя он того и не знает, что доверие, которое я питал к нему, дошло до того, что он сошелся с моей женой, как сходится со своей. И вот, любя его, я не желаю иной мести, как сходной с обидой. Он обладал моей женой, я хочу обладать тобой. Если ты на это не согласна, мне все же следует отплатить ему, а так как я не намерен оставить эту обиду без наказания, я ведь могу устроить ему такое, что ни ты, ни он никогда не будете тому рады».

Услышав это и поверив Цеппе после многих удостоверений, жена сказала: «Мой Цеппа, так как мщение должно пасть на меня, я согласна, только устрой, чтобы то, что нам предстоит совершить, оставило меня в мире с твоей женой, как и я намерена оставаться с нею, несмотря на то, что она со мной натворила». На это Цеппа отвечал: «Это я улажу непременно, а кроме того, подарю тебе такую дорогую и красивую вещицу, какой у тебя нет». Так сказав, обняв ее и принявшись целовать, он положил ее на сундук, где был заперт муж, и здесь утешился с ней, сколько ему было угодно, а она с ним.

Сидя в сундуке, Спинеллоччьо слышал все речи Цеппы и ответ своей жены, а затем и тревизскую пляску, совершавшуюся над его головою, и ощутил на первых порах такую скорбь, что ему казалось, он умрет, и не будь страха перед Цеппой, он, хотя и запертый, жестоко бы выбранил жену. Затем вспомнив, что оскорбление было вчинено им и что Цеппа имел основание делать то, что делал, и обращался с ним по-человечески и как с товарищем, сказал себе, что, коли того захочет Цеппа, он будет ему еще большим другом, чем прежде. Пробыв с дамой, сколько ему было угодно, Цеппа слез с сундука, и когда она попросила обещанной им драгоценной вещи, он, отворив комнату, вывел оттуда свою жену, которая сказала ей лишь следующее: «Мадонна, вы отдали мне хлебом за лепешку». Сказала она это смеясь. На это Цеппа говорит: «Отопри-ка этот сундук». Когда та это сделала, Цеппа показал Спинеллоччьо его жене.

Долго было бы рассказывать, кто из них более устыдился, Спинеллоччьо ли, увидев Цеппу и понимая, что ему известно содеянное им, или жена, увидев своего мужа и зная, что он и слышал и чувствовал все учиненное ею над его головой. Цеппа и говорит ей: «Вот драгоценность, которую я вам дарю». Вылезя из сундука и не пускаясь в распрю, Спинеллоччьо сказал: «Цеппа, мы теперь в расчете, потому как ты перед тем говорил моей жене, нам лучше всего стать друзьями, какими были раньше, и так как у нас обоих нет ничего отдельного, кроме жен, пусть и они будут общие». Цеппа согласился и в наилучшем в свете согласии все вчетвером сели за обед. С тех пор и впредь у каждой из двух жен было по два мужа, и у каждого из них по две жены, и никогда не было у них из-за этого ни спора, ни распри.

Новелла девятая

Врача маэстро Симоне, желавшего вступить в корсарское общество, Бруно и Буффальмакко заставляют ночью пойти в известное место, а Буффальмакко сбрасывает его в помойную яму, где и оставляет.


Когда дамы несколько поболтали об общности жен, устроенной обоими сиэнцами, королева, за которой только и оставался рассказ, не нарушая прав Дионео, начала так: – Любезные дамы, Спинеллоччьо вполне заслужил издевку, которую устроил ему Цеппа, потому мне и кажется, что (как то недавно хотела доказать Пампннея) не следует строго порицать того, кто глумится над человеком, вызывающим глумление, либо его заслужившим. Спинеллоччьо заслужил его, а я намерена рассказать вам о человеке, который на него напросился, и полагаю, что те, которые учинили его над ним, заслуживают не порицания, а поощрения. Человек, с которым это сталось, был врач, вернувшийся во Флоренцию из Болоньи в мантии из беличьего меха, хотя сам был и бараном.

Как мы то видим ежедневно, наши граждане возвращаются к нам из Болоньи кто судьей, кто врачом, кто нотариусом, в длинных и просторных платьях, в пурпуре и беличьих мехах и в другой великолепной видимости, а как отвечает тому дело, это мы наблюдаем каждый день. Из их числа был некий маэстро Симоне да Вилла, более богатый отцовским достоянием, чем наукой; одетый в пурпур и с большим капюшоном, доктор медицины, как он сам о себе говорил, он недавно вернулся к нам и поселился в улице, которую мы теперь зовем Виа дель Кокомеро. У этого маэстро Симоне, вернувшегося, как сказано, недавно, был в числе его других достойных внимания привычек обычай спрашивать у всякого, бывшего с ним, о всех проходящих, кого бы ни увидел, и точно из движении людей ему надлежало составлять лекарства для своих больных, он на всех обращал внимание и все в них замечал. В числе прочих особенно привлекших его взгляды были два живописца, о которых сегодня дважды была речь, Бруно и Буффальмакко, всегда бывавшие вместе, его соседи. Так как ему казалось, что они жили беззаботнее всех на свете и проводили время весело, что и было на самом деле, он расспрашивал о них у многих. Слыша от всех, что они люди бедные и живописцы, он вообразил, что не может того быть, чтобы они жили столь весело от своей бедности, а так как о них говорили, как о людях остроумных, он и представил себе, что они извлекают великую выгоду из чего-нибудь другого, о чем никто не знает, и у него явилось желание сблизиться, по возможности, с обоими или по крайней мере с одним из них; ему удалось сойтись с Бруно. Побыв с ним несколько раз, Бруно понял, что врач – дурак, и начал потешаться над ним, сделав его предметом своих диковинных выходок, а врач с своей стороны стал находить удовольствие в его обществе. Несколько раз, пригласив его к обеду и полагая вследствие этого, что он может поговорить с ним по-приятельски, он выразил ему удивление, которое внушали ему он и Буффальмакко, что, будучи людьми бедными, они так весело живут, и он попросил его объяснить ему, как они устраиваются. Услышав эти речи врача, Бруно убедился, что этот вопрос из числа его глупых и бессмысленных, и, рассмеявшись, задумал ответить ему соответственно его юродству. «Маэстро, – отвечал он, – я немногим бы рассказал, как мы это делаем, но не воздержусь поведать это вам, так как вы мне приятель и я знаю, что вы этого другим не передадите. Правда, я и товарищ, мой живем так хорошо и весело, как вам это и кажется, даже более; от нашего ремесла и с доходов, которые мы извлекаем из кое-каких имений, нам нечем было бы заплатить даже за воду; но я не желал бы, чтобы вы подумали вследствие этого, что мы ходим воровать, а мы ходим на корсарство и таким образом добываем, без всякого ущерба другим, все, что нам служит в удовольствие и на потребу; оттуда, как видите, и наше веселое житье».

Услышав это и еще не поняв, в чем дело, всему поверив, врач сильно изумился, у него внезапно явилось страстное желание узнать, что означает ходить на корсарство, и он очень настоятельно стал просить, чтобы тот рассказал ему о том, уверяя, что, поистине, он никому того не передаст. «Увы мне, маэстро, – сказал Бруно, – чего вы у меня просите! Вы хотите узнать большую тайну, и если бы кто доведался о том, этого было бы достаточно, чтобы погубить меня, выжить со света или мне самому угодить в пасть Люцифера, что в Сан Галло; потому я не скажу вам о том никогда». Врач говорит: «Поверь, Бруно, что бы ты ни открыл мне, о том никто никогда не будет знать, кроме тебя да меня». Тогда после долгих разговоров Бруно сказал: «Так и быть, маэстро, столь велика любовь, которую я питаю к вашему патентованному дубинообразию из Леньяи, и таково мое доверие к вам, что я не могу отказать вам ни в чем, чего бы вы ни пожелали, и потому я поведаю вам это под условием, если вы поклянетесь мне крестом, что в Монтезоне, никогда и никому не говорить о том, как вы и обещали». Маэстро подтвердил, что никогда не скажет.

«Итак, знайте, сладчайший мой маэстро, – сказал Бруно, – что еще недавно был в нашем городе великий мастер некромантии, по имени Микеле Скотто, ибо он был из Шотландии; именитые люди, из которых лишь немногие остались теперь в живых, оказывали ему великие почести; желая уехать отсюда, он, по их настоятельным просьбам, оставил нам двух знающих своих учеников, которым приказал всегда с готовностью исполнять всякое желание благородных людей, его почтивших, и они охотно служили сказанным благородным людям в кое-каких любовных и других их делах. Впоследствии, когда и город и нравы жителей пришлись им по сердцу, они решились навсегда здесь остаться и вошли в великую и тесную дружбу с некоторыми из них, не обращая внимания на то, кто они, именитые или худородные, богатые или бедные, лишь бы те люди соответствовали их нравам. В угодность таковым своим друзьям они устроили общество человек из двадцати пяти, которым следовало собираться по крайней мере раз в месяц в показанном ими месте; явившись туда, каждый выражал им свое желание, и они тотчас же исполняли его на ту ночь. Сойдясь с теми двумя в особой дружбе и близости, я и Буффальмакко были приняты в то общество, где и состоим. И скажу вам: когда нам случается собраться, чудно бывает посмотреть на ковры по стенам залы, где мы пируем, на столы, убранные по-царски, на множество благородных и прекрасных слуг, мужчин и женщин, в угождение всякому состоящему в этом обществе; на лохани, кувшины, бутылки, кубки и другую золотую и серебряную посуду, из которой мы едим и пьем, и, кроме того, на множество различных яств, какие кто пожелает, которые подносят нам, всякое в свое время. Я никогда не был бы в состоянии рассказать вам, какие слышатся там сладкие звуки от бесчисленных инструментов, какое полное мелодии пение, не мог бы сказать, сколько восковых свечей сгорает за теми ужинами, сколько потребляется сластей и какие драгоценные вина там пьют. Я не желал бы, умная моя голова, чтобы вы вообразили себе, что мы обретаемся там в этом самом платье и убранстве, в каком вы нас видите: нет там ни одного, самого плохонького, который не показался бы вам императором, так мы красуемся в дорогих платьях и вещах. Но выше всех других утех, какие там есть, – красивые женщины, тотчас же, лишь бы кто захотел, переносимые туда со всего света. Там вы увидели бы властительницу Барбаникков, царицу Басков, жену султана, императрицу Осбек, Чянчяферу из Норньеки, Семистанте ди Берлинноне и Скальпедру ди Нарсия. Но к чему это я их вам перечисляю? Там все царицы мира, говорю, включительно до самой Скинкимурры попа Ивана. Теперь смотрите, что дальше. Когда все попьют и полакомятся, проделав один или два танца, всякая из них отправляется в комнату того, по чьей просьбе она явилась. И знайте, что те комнаты на вид райские, так они красивы, и не менее благоуханны, чем ящики с пряностями в вашей аптеке, когда вы велите толочь тмин, и есть в них постели, кажущиеся прекраснее кровати венецианского дожа; на них они и отдыхают. Как орудуют там ткачихи, работая подножками и вытягивая к себе набилку, чтобы ткань вышла прочнее, это я предоставляю вам вообразить себе. В числе прочих лучше всего живется, по моему мнению, Буффальмакко и мне, ибо Буффальмакко большей частью велит приводить себе французскую королеву, а я для себя английскую, а они наибольшие в свете красавицы; и мы так сумели устроить, что они не могут на нас наглядеться. Итак, сами вы можете себе представить, почему мы можем, да нам и следует жить и гулять в большем веселье, чем другим людям, коли вспомните, что мы владеем любовью двух таких королев; не говоря уже о том, что стоит нам пожелать тысячи или двух тысяч флоринов, чтобы нам их – не дождаться. Вот это-то мы и называем попросту „ходить на корсарство“, потому что как корсары грабят всякого, так и мы, с тем лишь отличием от них, что те никогда не возвращают имущества, мы же, воспользовавшись, возвращаем его. Теперь вы знаете, маэстро, мой простак, что мы называем ходить на корсарство; насколько это должно остаться в тайне, вы сами можете видеть, потому более я ничего вам не скажу, и не просите».

Маэстро, наука которого не шла, вероятно, далее уменья лечить ребят от шелудей, настолько поверил словам Бруно, насколько следовало бы поверить любой истине, и так возгорелся желанием вступить в это общество, как только можно было воспылать к чему-либо желаемому. Потому он ответил Бруно, что действительно нечего удивляться, что они так веселы, и с большим трудом воздержался от просьбы устроить его принятие туда, предоставляя себе сделать это, когда, учествовав его еще более, он будет иметь возможность с большею уверенностью предъявить ему свои желания. Итак, в расчете на это, он продолжал поддерживать с ним общение, зазывая его вечером и утром к своему столу и обнаруживая безмерную к нему любовь, и столь велико и постоянно было это их общение, что, казалось, без Бруно маэстро не мог и не умел существовать. Бруно чувствовал себя отлично и, дабы не показаться неблагодарным за такие почести, оказанные ему врачом, написал ему в зале изображение Поста, у входа в комнату – Agnus dei, у двери на улицу ночной горшок, дабы те, которые являлись к нему за советом, сумели отличить его от других, а под небольшим навесом написал битву мышей с кошками, казавшуюся врачу очень красивой вещью. Кроме того, он иной раз говорил ему, когда ему случалось у него не ужинать: «Сегодня я был в обществе, и так как английская королева мне несколько надоела, я велел привести себе Гумедру великого Тарсийского хана». Тогда маэстро спрашивал: «Что такое Гумедра? Я этих имен не понимаю». – «О мой маэстро, – отвечал Бруно, – я этому не удивляюсь, ибо я слышал, что ни Поркограссо, ни Ванначена об ней не упоминают». – «Ты хочешь сказать Иппократ и Авиценна?» – говорил маэстро. «Право, не знаю, – отвечал Бруно, – в ваших именах я так же мало смыслю, как и вы в моих, а Гумедра на языке великого хана означает то же, что на нашем императрица. О да, она показалась бы вам прелестной бабой и, уверяю вас, заставила бы вас забыть лекарства, и снадобья, и всякие пластыри».

Так говаривал он с ним порой, чтобы еще более его разжечь, когда однажды вечером маэстро засиделся, присвечивая Бруно, пока тот расписывал баталию мышей и кошек, и, вообразив, что он закупил его своим вниманием, решился открыть ему свою душу. Они были одни, и он сказал: «Бруно, бог тому свидетель, нет ныне человека, для которого я все бы сделал с такою готовностью, как для тебя; да вот если б ты приказал мне отправиться отсюда в Перетолу, я, наверно бы, пошел; потому не удивись, если я попрошу у тебя кое о чем по-приятельски и по доверию. Как тебе известно, ты еще недавно рассказал мне об обычаях вашего веселого общества, и у меня явилось столь великое желание участвовать в нем, какого никто так сильно не ощущал. И это не без причины, как ты увидишь, если мне удастся попасть в него, ибо отныне же позволю тебе насмеяться надо мною, если я не выпишу туда самую красивую девушку, какой ты давно не видал, а я видел ее в прошлом году в Какавинчильи и очень люблю ее. Клянусь телом Христовым, я хотел дать ей десять болонских грошей, если б она согласилась со мною, да она не захотела. Потому прошу тебя, насколько возможно, наставить меня, что мне сделать, чтобы попасть туда, да и ты сделай все и постарайся, чтобы я вступил в него, а во мне вы найдете хорошего и верного товарища. Ты видишь, во-первых, что я красив из себя, что мои ноги хорошо прилажены к туловищу и лицо мое словно розан, а к тому же я доктор медицины, какого среди вас, вероятно, нет, и я знаю много хороших вещей, красивых песенок; дай я спою тебе одну». И он внезапно принялся петь.

У Бруно явилось столь сильное желание расхохотаться, что он был вне себя, но все же удержался. Когда песнь была спета, маэстро спросил: «Как тебе это понравилось?» Бруно ответил: «Разумеется, маисовые дудочки не могут сравниться с вами, так артистически вы горланите». Говорит маэстро: «Я уверен, что ты никогда не поверил бы тому, если б сам меня не услыхал». – «Правду вы говорите», – отвечал Бруно. «Я знаю еще и другие песни, – возразил маэстро, – но пока оставим это. Ты видишь, каков я. Мой отец был благородный, хотя жил в деревне, а я по матери из рода Валеккио, и как ты мог убедиться, у меня лучшие книги и более красивые платья, чем у всех других флорентийских медиков. Есть у меня вещи, которые, ей-богу, если все сосчитать, стоили мне лет десять назад и более чуть не сто лир мелочью; потому прошу тебя, устрой меня, пожалуйста, в том обществе, а я, клянусь богом, обещаю тебе, коли ты это сделаешь, не брать с тебя ни одной копейки за мое ремесло; болей, сколько знаешь».

Пока Бруно слушал его, он показался ему таким же простофилей, каким казался нередко и прежде, и он сказал: «Маэстро, посветите мне немного в эту сторону и потерпите немного, пока я напишу хвосты этим мышам, а там я вам отвечу». Когда хвосты были окончены, Бруно притворился, будто просьба ему очень неприятна, и говорит: «Маэстро, вы в состоянии были бы сделать для меня многое, это я сознаю, тем не менее то, о чем вы меня просите, хотя и незначительно для вашего великого ума, для меня является очень значительным. Я не знаю, для кого на свете я это сделал бы, если бы мог, коли не для вас, потому что я люблю вас, как подобает, да и ваши слова так уснащены разумом, что они заставили бы и постницу плясать на босу ногу, а меня и подавно отвлекли бы от моего намерения, ибо чем более я бываю с вами, тем более вы мне представляетесь мудрым. Скажу вам еще, что если бы ничто другое не побуждало меня благожелать вам, то побудило бы уже то одно, что вы влюблены в такую красавицу, как говорили. Одно я должен сказать вам: в этих делах я ничего не могу, как вы то полагаете, и потому и не в состоянии устроить для вас, что бы следовало; но если вы обещаете мне вашим великим нерушимым словом сохранить это в тайне, я укажу способ, которого вам следует держаться, и мне сдается, что вам, наверно, это удастся, так как у вас есть и прекрасные книги и все другое, о чем вы мне раньше говорили». На это маэстро сказал: «Говори же, не бойся, вижу я, ты плохо меня знаешь и еще не знаешь, как я умею хранить тайны. Немного было таких дел, которые производил мессер Гаспарруоло из Саличето, когда был судьей подесты в Форлимпополи, которые он не велел бы сообщать мне, потому что считал меня хорошим блюстителем тайны. Хочешь ли увериться, что я говорю правду? Он первому мне сказал, что хочет жениться на Бергамине; видишь, как?» – «Хорошо, – говорит Бруно, – коли тот доверялся вам, могу довериться и я. Способ, которого вам следует держаться, следующий: у нашего общества всегда есть начальник с двумя советниками, сменяющимися каждые шесть месяцев; нет сомнения, что к новому году начальником будет Буффальмакко, я – советником; так решено. А начальник может ввести и заставить ввести кого ему угодно; потому, мне кажется, вам следовало бы, по возможности, сблизиться с Буффальмакко и учествовать его. Это такой человек, что если он познает вашу мудрость, тотчас же влюбится в вас, и когда вы привлечете его немного своим умом и теми хорошими вещами, которые у вас водятся, вы можете попросить его; он не сумеет сказать вам: нет. Я говорил с ним о вас, и он очень к вам расположен; вы сделайте это, а мне предоставьте сделаться с ним». Тогда маэстро сказал: «Уж очень мне нравится то, что ты говоришь, и если он человек, чтущий мудрых мужей, и хоть немного побеседует со мною, я так устрою, что он всегда будет за мною ходить, потому что ума у меня столько, что я мог бы снабдить им целый город, оставаясь умнейшим».

Устроив это, Бруно обо всем подробно рассказал Буффальмакко. а тому показалось за тысячу лет время, пока ему удастся сделать то, чего добивался маэстро-дуралей. Врач, безмерно желавший попасть в корсары, не мешкая долго, подружился с Буффальмакко, что удалось ему легко. Начал он ему задавать лучшие в свете ужины и обеды, а вместе с ним и Бруно; они же кормили его обещаниями, как люди, чуявшие хорошие вина, жирных каплунов и другие лакомые вещи, постоянно посещали его, бывая у него без особых приглашений и все время говоря, что для другого они того бы не сделали. Между тем когда маэстро показалось, что пора, он обратился с просьбой к Буффальмакко, как то сделал и с Бруно. Буффальмакко притворился, что очень этим разгневан, и сильно накричал на Бруно, говоря: «Клянусь великим богом в Пазиньяно, я едва удерживаюсь, чтобы не дать тебе в голову такого тумака, что у тебя нос свалится в пятки, предатель ты этакий! Кто другой мог поведать о том маэстро, как не ты?» Тот усердно извинял его, говоря и клянясь, что узнал это со стороны, и после многих мудрых речей все-таки его успокоил. Обратясь к маэстро, Буффальмакко сказал: «Маэстро, оно и видно, что вы были в Болонье и принесли в наш город уменье держать язык за зубами; еще скажу вам, что вы учились азбуке не на яблоке, как то желают делать иные глупцы, а научились ей на тыкве, а известно, что она длинная, и я не ошибусь, сказав, что вас крестили в воскресенье. И хотя Бруно говорил мне, что вы там изучали медицину, мне кажется, вы обучились там искусству обворожать людей, что благодаря вашему уму и выдумкам вы делаете лучше, чем кто-либо другой из виденных мною». Врач оборвал его на средине речи и, обратившись к Бруно, сказал: «Что значит говорить и обращаться с людьми умными! Кто бы так скоро понял все особенности моего ума, как то сделал этот достойный человек! Ты вот не догадался так скоро, как он, чего я стою; расскажи по крайней мере, что я тебе заметил, когда ты рассказал мне о любви Буффальмакко к мудрым людям. Разве я того не говорил?» – «Говорил, и лучше», – ответил Бруно. Тогда маэстро сказал Буффальмакко: «Другое бы ты заговорил, если бы повидал меня в Болонье, где не было ни большого, ни малого, ни доктора, ни школяра, который не любил бы меня более всего на свете, – так я сумел всех ублажить своей беседой и своим умом. Скажу тебе более: я там не произнес ни слова, чтобы не заставить всех смеяться, так я всем нравился, а когда я оттуда уезжал, все подняли страшный плач, желая, чтобы я остался, и дело дошло до того, что решили, лишь бы я остался, предоставить мне одному читать медицину всем школярам, какие там были; но я не захотел, ибо решил приехать сюда за большим наследством, в которое теперь вступил и которое всегда было в моем роде; так я и сделал». Тогда Бруно сказал Буффальмакко: «Как тебе это нравится? А ты не верил мне, когда я тебе о том говорил. Клянусь евангелием, в нашем городе нет врача, который сравнялся бы с ним в распознавании ослиной мочи, и, наверное, ты подобного не найдешь отсюда и до парижских ворот. Поди-ка попробуй не сделать того, чего он хочет». – «Правду говорит Бруно, – заметил медик, – но меня здесь не знают, вы здесь народ грубый, а повидали бы вы меня среди докторов, какой у меня вид!» Тогда Буффальмакко сказал: «Поистине, маэстро, вы знаете гораздо больше, чем я когда-либо мог предположить, потому, говоря с вами непутно, как следует говорить с подобными вам мудрыми людьми, скажу вам, что я непременно устрою, чтобы вы поступили в наше общество».

После этого обещания чествования их врачом умножились, они, потешаясь этим, заставляли его плясать под дудку величайших глупостей на свете, обещая дать ему в жены графиню Отхожих, самое прелестное существо, какое только можно найти на задах человеческого рода. Врач спросил, кто такая эта графиня. Буффальмакко ответил: «Ах ты тыква моя семенная, это очень знатная дама, и мало на свете домов, где бы она не творила суд и расправу, и даже минориты отдают ей дань при звуке литавров. И скажу тебе, что, когда она ходит, кругом ее хорошо слышно, хотя она большею частью сидит запершись; тем не менее еще недавно она прошла ночью мимо вашей входной двери, направляясь к Арно, чтобы вымыть себе ноги и подышать воздухом; но ее постоянное времяпребывание в Отхожей области. Потому-то ее служители часто бродят вокруг и все носят в доказательство ее главенства скипетр – веник и ядро. Вельмож ее везде можно видеть, каковы: Подворотник, дон Куча, Коротыш, Жижа и другие; думаю, что все они вам знакомы, но вы их не помните. В сладкие объятия этой-то знатной дамы, оставив красавицу из Какавинчильи, мы и направим вас, если надежда нас не обманет». Врач, рожденный и выросший в Болонье, не понимал их выражений, почему и остался доволен обещанной дамой.

Немного времени спустя художники принесли ему весть, что он принят. Когда настал день, накануне ночи, когда им надлежало собраться, маэстро позвал их обоих к обеду и после обеда спросил, что ему предпринять, чтобы явиться в общество. На это Буффальмакко сказал: «Видите ли, маэстро, вам следует быть очень мужественным, потому что, если вы не будете таковым, у вас явятся препятствия, а нам вы учините большой вред; причину, почему вам необходимо большое мужество, вы сейчас узнаете. Вы должны устроить так, чтобы сегодня вечером, в пору первого сна, быть на одной из тех высоких гробниц, что недавно устроены позади Санта Мария Новелла; будьте в лучшем из ваших платьев, чтобы на первый раз явиться в приличном виде перед обществом, и потому еще (так нам сказали, ибо после того мы там не были), что графиня желает вас как человека хорошего рода поставить рыцарем, искупав на свой собственный счет. Там дождитесь, пока не придет посланный нами. А для того чтобы осведомить вас обо всем, знайте, что явится черный, рогатый зверь небольшого роста и будет сильно пыхтеть и скакать на площади перед вами, дабы устрашить вас, но увидев, что вы не пугаетесь, тихо подойдет к вам, а как подойдет, вы безо всякого страха спускайтесь с могилы и, не поминая бога и его святых, оседлайте его; когда сядете, сложите на груди руки крест-накрест, не касаясь более зверя. Тогда он тихо двинется и доставит вас к нам; но говорю вам теперь же, если вы упомянете бога и святых, либо ощутите страх, он может вас сбросить и свалить в место не особенно благовонное; потому, если вы полагаете, что мужества у вас не хватит, не ходите, ибо вы сделаете вред себе без всякой пользы нам».

Тогда врач ответил: «Вы меня еще не знаете. Вы глядите на то, что я ношу перчатки и на мне платье длинное; если б вы знали, что я по ночам делал в Болонье, когда хаживал с товарищами к женщинам, вы диву бы дались. Клянусь богом, раз ночью случилось так, что одна из них не захотела пойти с нами (дрянненькая она была, хуже того, ростом с кулак), я прежде всего поколотил ее хорошенько, а затем, схватив ее на отвес, понес ее на расстояние, пожалуй, полета стрелы и добился-таки того, что пришлось ей пойти с нами. Помню в другой раз, со мной не было никого, кроме моего слуги, вскоре после Ave Maria я проходил там мимо кладбища миноритов, где в тот день похоронили одну женщину, и не ощутил никакого страха. Поэтому не смущайтесь этим, потому что смел и храбр я очень. И скажу вам еще: чтобы явиться туда прилично, я надену мое пурпурное платье, в котором меня поставили в доктора; погляжу я, как-то обрадуется общество, увидев меня, а там со временем меня сделают и начальником. Увидите, как пойдет дело, лишь бы мне попасть туда, ибо, еще не видав меня, графиня так в меня влюбилась, что хочет уготовить мне рыцарскую баню; может быть, рыцарство мне не пристанет и я плохо буду блюсти его, а может быть и хорошо; дайте только мне все устроить». – «Вы очень хорошо говорите, – сказал Буффальмакко, – но смотрите, не подшутите над нами, – вы, пожалуй, не придете или вас не найдут, когда мы пошлем за вами; говорю это, потому что теперь холод, а вы, господа врачи, больно его бережетесь». – «Не попусти того господь! – отвечал врач. – Я не из ознобышей, холод мне нипочем; редко случается мне, чтобы, поднявшись ночью за телесной нуждой, как то приходится порой делать, я надевал поверх куртки что-либо кроме шубы. Потому я буду там наверно».

Когда те удалились и наступила ночь, маэстро придумал для жены кое-какие предлоги, стащил у нее тайком свое торжественное платье, надел его, и когда ему показалось, что пора, отправился на одну из указанных гробниц; скорчившись на одном из мраморных памятников, ибо холод был сильный, он стал поджидать зверя. Буффальмакко, высокий и здоровый, добыл одну из тех личин, которые употреблялись в известных играх, ныне уже не совершающихся, и, напялив на себя черный мех наизнанку, так уладился в нем, что походил на медведя, только у маски была дьявольская харя и была она рогатая. Так наряженный, он вместе с Бруно, шедшим за ним посмотреть, как будет дело, отправился на новую площадь у Санта Мария Новелла. Лишь только он завидел, что маэстро там, начал скакать и страшно метаться по площади, пыхтя, рыча и крича, точно исступленный. Как услышал это и увидел маэстро, волосы у него стали дыбом, он принялся дрожать, потому что был боязливее женщины, и было мгновение, когда он предпочел бы скорее быть дома, чем здесь. Тем не менее, раз отправившись туда, он сделал усилие, чтобы ободриться, так велико было в нем желание увидеть чудеса, о которых те ему наговорили.

Побесновавшись перед ним некоторое время, как было сказано, Буффальмакко сделал вид, будто присмирел, подошел к гробнице, на которой находился маэстро, и остановился. Тот, весь дрожа от страха, не знал, что ему делать, сойти или остаться. Наконец, убоявшись, как бы зверь не учинил чего худого, если он не вскочит на него, вторым страхом изгнал первый; спустясь с гробницы и тихо говоря спаси господи, он взобрался на него, крепко уселся и, все еще дрожа, сложил руки крестом на груди, как было ему сказано. Тогда Буффальмакко тихо направился к Санта Мария делла Скалла и на четвереньках довез его до монахинь Риполи. Были тогда в той стране ямы, куда тамошние крестьяне опрастывали графиню Отхожую для унаваживания своих полей. Когда Буффальмакко приблизился к ним, подойдя к краю одной и улучив время, подставил руку под ногу врача и, сдернув его со спины, сбросил прямо вниз головою; страшно ворча, скача и беснуясь, он направился вдоль Санта Мария делла Скала к лугу Оньисанти, где нашел Бруно, убежавшего, ибо он не в силах был удержаться от смеха. Сильно потешаясь, они издали принялись наблюдать, что будет делать испачканный врач.

Господин врач, увидев себя в том поганом месте, силился подняться, пытаясь вылезть, и снова падая туда и сюда; весь замаравшись с головы до ног, опечаленный и жалкий, проглотил несколько драхм грязи, но все-таки выкарабкался, покинув там плащ. Отершись, насколько было возможно, руками, не зная, что иное ему предпринять, он вернулся домой и стал стучаться, пока ему не отперли.

Когда он вошел весь провонялый, не успели затворить за ним двери, как явились Бруно и Буффальмакко, чтобы узнать, как примет маэстро его жена. Навострив уши, они услышали, что жена осыпала его большею бранью, чем какая доставалась какому-либо негодяю, говоря: «Поделом тебе! Ты ходил к какой-нибудь другой женщине и желал явиться красивым в своем пурпурном платье. Меня тебе не было достаточно? Меня бы, братец, хватило на целый полк, не то что на тебя. Желала бы я, чтобы они утопили тебя, а не то что бросили, куда тебя и следовало бросить. Вот так почтенный медик, у него своя жена, а он ночью за чужими бегает!» Такими и многими другими речами жена не переставала мучить его до полуночи, пока врача, по его желанию, всего омывали.

На следующее утро Бруно и Буффальмакко, расписав себе под платьем все тело в синий цвет, как бывает от побоев, явились к врачу, которого нашли уже вставшим. Войдя к нему, они почувствовали, что от всего воняет, потому что не все еще было так вычищено, чтоб не несло. Когда врач услышал об их приходе, вышел к ним навстречу и пожелал им во имя божие доброго дня. На это Бруно и Буффальмакко по уговору ответили ему с гневным видом: «Ну, этого мы вам не пожелаем, напротив, молим господа послать вам всего худого, умереть бы вам злою смертью, как человеку неверному и наибольшему предателю из всех живущих, ибо не за вами стало, чтобы мы, старавшиеся доставить вам честь и удовольствие, не были убиты, как псы. Из-за вашего обмана нам перепало в эту ночь столько ударов, что при меньшем количестве осел дошел бы до Рима, не говоря уже о том, что мы были в опасности быть изгнанными из общества, куда намеревались провести вас. Если вы нам не верите, поглядите на наше тело, на что оно похоже». И, распахнув перед ним в полусвете одежды, они показали ему свои намалеванные груди и тотчас же закрылись. Врач хотел было извиниться и рассказать о своих бедствиях, как и куда его бросили. На это Буффальмакко сказал: «Я желал бы, чтобы он вас бросил с моста в Арно. Зачем поминали вы бога и святых? Разве мы вам о том наперед не говорили?» Врач отвечал: «Ей-богу, не поминал». – «Как не поминали? – говорит Буффальмакко. – Поминали и очень; наш посланный сказал нам, что вы дрожали, как ветка, и не понимали, где вы находитесь. Хорошо вы с нами поступили, более никто с нами того не учинит, а вам мы воздадим ту честь, какая вам подобает».

Врач стал просить прощения и молить, ради бога, не позорить его, стараясь умиротворить их словами, какие только приходили ему на ум. Из боязни, чтобы они не объявили ему позора, он, если прежде их чествовал, то теперь зачествовал и заухаживал еще более, угощая их обедами и всем другим.

Таким-то образом, как вы слышали, наставляют уму-разуму тех, кто не вынес его из Болоньи.

Новелла десятая

Некая сицилианка ловко похищает у одного купца все, привезенное им в Палермо; притворившись, что вернулся еще с большим, чем прежде, товаром, и заняв у ней денег, он оставляет ей воду и вычески.


Какой смех вызывала порою у дам новелла королевы, нечего и спрашивать: не было ни одной, у которой от чрезмерного смеха раз до двенадцати не являлись бы слезы на глазах. Но когда новелла кончилась, Дионео, знавший, что очередь за ним, сказал: – Прелестные дамы, известно, что проделка тем более нравится, чем над более тонким искусником ловко подшутили. Потому, хотя все мы говорили здесь много прекрасного, я намерен рассказать новеллу, которая тем более понравится вам в сравнении с другими рассказанными, чем более та, над которой подшутили, превосходила всех и каждого из обманутых, о которых шла речь, в искусстве проводить других.

Существовал прежде, а может быть, и теперь еще существует такой обычай в приморских городах, где есть порт, что все купцы, являющиеся туда с товарами, выгрузив их, складывают их в один магазин, кое-где называющийся доганой, который содержит коммуна или владетель города. Здесь, сдав тем, кто над этим поставлен, весь товар по расписке с показанием его цены, купец получает от них склад, куда и помещает свой товар, заперев его на ключ, а доганьеры вписывают его в книгу доганы за счет купца, заставляя его впоследствии платить себе пошлину за весь товар или за часть его, которую он выберет из доганы. Из этой книги доганы маклера часто узнают о качестве и количестве находящихся там товаров, а также каких он купцов, с которыми они впоследствии, когда им понадобится, толкуют о мене и размене, продаже и другом сбыте.

Обычай этот существовал как во многих других местах, так и в Палермо в Сицилии, где также водилось и еще водится много женщин, красивых собой, но живших не в ладах с честью; те же, которые их не знают, приняли бы их за знатных и достойных дам. Всецело преданные тому, чтобы не то что брить мужчин, а сдирать с них кожу, они, едва увидят приезжего купца, тотчас же справляются в книге доганы, что у него там есть и насколько он состоятелен, а затем своим приветливым и любовным обращением и милыми речами стараются подманить и завлечь таких купцов в свои любовные сети; многих они увлекли этим путем, выманив у них из рук большую часть товара, а у многих и весь; были и такие, которые оставили там товар и судно, тело и кости, – так нежно поводила бритвой цирюльница.

И вот случилось недавно, что прибыл туда посланный своими хозяевами молодой человек, наш флорентинец, по имени Никколо да Чиньяно, хотя прозывали его Салабаэтто; прибыл с таким количеством шерстяного товара, оставшегося у него от ярмарки в Салерно, что стоимость его доходила до пятисот флоринов золотом; уплатив за него доганьерам пошлину, он поместил его в склад и, не обнаруживая большого спеха сбыть его, стал развлекаться по городу. Был он белолицый, белокурый, очень красивый и стройный; и вот случилось, что одна из тех цирюльниц, которая называла себя мадонной Янкофьоре, прослышав кое-что о его состоянии, стала бросать на него взгляды. Заметив это и полагая, что это знатная дама, он вообразил, что нравится ей своею красотой, и решил, что в этой любви необходима осторожность; не говоря о том никому ни слова, он стал прохаживаться мимо дома той женщины. Та заметила это и в течение нескольких дней, воспламенив его своими взглядами и показывая, что сама к нему пылает, тайно послала к нему одну женщину, превосходно знавшую искусство сводничества. Наболтав ему многое, она чуть не со слезами на глазах сказала ему, что он своей красотой и привлекательностью так пленил ее госпожу, что она не находит себе места ни днем ни ночью; потому она ничего так не желает, как сойтись с ним тайно, если это ему угодно, в одной бане. Сказав это, она вынула из кошелька перстень и подала ему от имени своей госпожи. Услышав это, Салабаэтто обрадовался более, чем кто-либо, и, взяв перстень, поведя им по глазам и поцеловав его, надел на палец, а посланной отвечал, что если мадонна Янкофьоре его любит, то и он отвечает ей взаимностью, потому что любит ее более собственной жизни и готов отправиться, куда она ни пожелает и во всякий час.

Когда посланная вернулась с этим ответом к своей барыне, Салабаэтто было дано знать вскоре за тем, в какой бане ему следует на другой день после вечерни поджидать ее. Не говоря о том никому, он поспешно отправился туда в указанный ему час я узнал, что баня была наперед заказана дамой. Прошло немного времени, как явились две рабыни с ношей: одна несла на голове большой хороший матрац из хлопка, другая большую корзину со всяким добром; положив матрац на кровать в одном из банных покоев, они постлали на нем пару тончайших простынь с шелковыми полосами, а затем одеяло из белой киприйской ткани и две подушки, искусно расшитые. Затем, раздевшись и войдя в баню, они начисто вымыли и вымели ее. Немного времени спустя пришла в баню дама, а за нею две другие рабыни. Лишь только представилась возможность, она радостно приветствовала Салабаэтто и после многих глубоких вздохов, крепко обняв и поцеловав его, сказала: «Не знаю, кто бы другой мог довести меня до этого, кроме тебя. Ты зажег мне душу, гадкий ты тосканец». Затем, по ее желанию, они, оба обнажившись, вошли в баню, а вместе с ними и две рабыни. Здесь, не дав никому прикоснуться к нему, она сама мускусным и гвоздичным мылом вымыла всего Салабаэтто, а затем велела рабыням вымыть и растирать самое себя. Сделав это, рабыни принесли две белоснежные тонкие простыни, от которых так пахло розами, что все вокруг благоухало ими. Одна обернула в простыню Салабаэтто, другая в другую – даму, взвалили их себе на плечи и положили их в приготовленную постель. Здесь, когда пот у них прошел, рабыни сняли с них одни простыни, и они остались лежать голые в других. Вынув из корзины прекраснейшие серебряные флаконы, наполненные один розовой водой, другой померанцевой и еще один с жасминной и другими душистыми водами, опрыскали их, после чего, достав ящик с сластями и дорогими винами, они сами несколько подкрепили себя. Салабаэтто казалось, что он в раю, и он тысячу раз заглядывался на даму, в самом деле красивую, и веком показался ему каждый час, пока не ушли рабыни и он не очутился в ее объятиях. Когда, по приказанию своей госпожи, они вышли, оставив в комнате зажженный факел, она обняла Салабаэтто, он – ее, и к великому удовольствию Салабаэтто, которому казалось, что она вся тает от любви к нему, они долгое время пробыли вместе.

Когда даме показалось, что пора встать, позвав рабынь, они оделись, снова несколько подкрепили себя напитками и сластями, а лицо и руки омыли теми ароматическими водами. Расставаясь, дама сказала Салабаэтто: «Мне было бы очень приятно, если б ты пожелал сегодня вечером прийти поужинать и переночевать у меня». Салабаэтто, уже увлеченный ее красотой и хитрой приветливостью и твердо убежденный, что она любит его пуще глаза, отвечал: «Мадонна, всякое ваше желание мне в высшей степени приятно, потому и сегодня вечером и всегда я намерен делать все, что вам угодно и что будет вами приказано». Вернувшись домой, дама приказала хорошенько убрать свою комнату утварью и вещами и, заказав роскошный ужин, стала поджидать Салабаэтто. Когда немного смерклось, он отправился туда и, радостно встреченный, весело поужинал, и ему прекрасно прислуживали. Войдя затем в ее комнату, он ощутил чудесный запах алойного дерева, увидел постель, богато вышитую киприйскими птичками, а на вешалках много красивых платьев. Все это взятое вместе и каждое в особенности заставило его предположить, что она знатная и богатая дама. Хотя об ее жизни, слышал он, сказывали иное, он ни за что на свете не хотел тому верить и если и допускал, что она кое-кого провела, никоим образом не предполагал, чтобы то же могло случиться и с ним. Он пробыл с ней ночь в величайшем удовольствии, воспаляясь к ней все более и более. Когда настало утро, она надела на него красивый и изящный серебряный поясок с прекрасным кошельком и сказала ему: «Милый мой Салабаэтто, не забывай меня, и как сама я в твоем распоряжении, так и все, что тут есть и что я могу сделать, все к твоим услугам». Салабаэтто весело обнял ее и поцеловал и, выйдя из дома, отправился туда, где собирались купцы.

Так он бывал у нее раз и два, ничего не затрачивая и с каждым часом все более увязая в западне. Случилось, что он распродал свои сукна на чистые деньги и порядочно на них заработал, о чем дама тотчас же узнала не от него, а через других. Когда однажды вечером Салабаэтто к ней отправился, она принялась болтать с ним и шутить, целуя и обнимая его и представляясь столь в него влюбленной, что, казалось, она изноет от любви в его объятиях; она пожелала подарить ему еще два прекрасных серебряных кубка, которые у нее были, но Салабаэтто не захотел брать их, потому что получил от нее раз и другой вещи стоимостью флоринов в тридцать золотом, а никогда не мог добиться того, чтобы она приняла от него что-либо, что стоило грош. Наконец, когда она хорошенько его воспламенила, притворяясь влюбленной и щедрой, одна из ее рабынь, по уговору с нею, позвала ее, вследствие чего, выйдя из комнаты и помешкав некоторое время, она вернулась назад плача и, бросившись ничком на кровать, стала так жалобно стонать, как ни одна женщина. Изумленный Салабаэтто обнял ее и принялся сам с ней плакать, говоря: «Увы мне! сердце вы мое, что с вами вдруг сталось, что за причина такой печали? Скажите мне это, душа моя». Заставив себя долго упрашивать, она сказала: «Увы мне, милый мой повелитель, я не знаю, что мне начать и что мне сказать. Я только что получила письмо из Мессины, пишет мне мой брат, чтобы, если б даже мне пришлось продать и заложить все, что у меня есть, я непременно прислала ему через неделю тысячу флоринов золотом, иначе ему отрубят голову. Я не знаю, что мне сделать, чтобы достать их так скоро: будь у меня две недели впереди, я нашла бы способ раздобыть их из одного места, где мне следует получить гораздо более, или продала бы какое-нибудь из своих поместий; но я не в состоянии этого сделать и готова была бы скорее умереть, чем получить столь дурную весть». Так сказав, притворяясь сильно опечаленной, она не переставала плакать.

Салабаэтто, у которого любовное пламя отняло большую часть необходимой рассудительности, поверив, что то действительные слезы, а слова еще более правдивы, сказал: «Мадонна, я не могу услужить вам тысячью флоринами, но могу пятьюстами, если вы уверены, что вернете их мне через две недели; то ваше счастье, что именно вчера мне удалось продать мои сукна, – не будь этого, я не мог бы ссудить вам и гроша». – «Увы мне, – сказала дама, – так у тебя был недостаток в деньгах, почему же не попросил ты их у меня? Хотя у меня тысячи не было, но я могла бы дать тебе сто и даже двести флоринов. Этим ты отнял у меня решимость принять от тебя предлагаемую услугу». Подкупленный этими словами, Салабаэтто сказал: «Мадонна, мне не хотелось бы, чтобы вы отказали по этой причине, потому что, если бы у меня была такая же нужда, как у вас, я попросил бы вас о том». – «Я признаю в этом, мой Салабаэтто, твою действительную, истинную ко мне любовь, что, не дожидаясь просьбы, ты готов добровольно помочь мне в нужде такой суммой денег. Я и без того была твоею, тем более стану после этого и никогда не забуду, что тебе я обязана жизнью брата. Господь то ведает, я беру их неохотно, потому что знаю, что ты купец, а купцы делают все свои дела деньгами; но так как я поставлена в необходимость и у меня твердая надежда скоро вернуть их тебе, я их возьму, а чтоб добыть остальное, если не найду более скорого способа, заложу все мои вещи. Так сказав, она с плачем прильнула к лицу Салабаэтто. Тот стал ее утешать и, пробыв с нею ночь, дабы оказаться щедрым ее слугою, не ожидая ее просьбы, принес ей пятьсот золотых флоринов чистоганом, которые она приняла внутренне смеясь, со слезами на глазах, тогда как Салабаэтто удовлетворился одним ее обещанием.

Когда дама получила деньги, тотчас же счет пошел по другому индикту, и тогда как прежде доступ к ней был свободен, когда того желал Салабаатто, теперь стали являться причины, вследствие которых ему из семи раз ни один не удавалось войти, и ему не оказывали ни того привета, ни тех ласк, какие бывали прежде. Не только что настал срок, когда ему следовало получить деньги, но прошел и месяц и два, и когда он просил денег, ему платили словами. Потому, убедившись в коварстве негодной женщины и в своей безрассудности и сознавая, что ничего не получит от нее, кроме того, что ей заблагорассудится, ибо у него не было ни записей, ни свидетеля, стыдясь пожаловаться на то кому-либо, потому что его о том предупреждали, и он ожидал, что над его глупостью поделом насмеются, чрезвычайно опечаленный, он наедине с собою оплакивал свое неразумие. А так как от своих хозяев он получил письма, чтоб он разменял те деньги и отправил им, он, опасаясь, как бы за неисполнением проступок его не был открыт, решился уехать и, сев на корабль, отправился не в Пизу, как следовало, а в Неаполь.

Был там в то время наш согражданин Пьетро делло Каниджьяно, казначей константинопольской императрицы, человек большого и находчивого ума, хороший приятель Салабаэтто и его родных; ему-то как человеку разумнейшему пожаловался через несколько дней Салабаатто, рассказав, что он сделал и что с ним, по несчастью, приключилось, и попросил его помощи и совета, чтобы ему можно было здесь просуществовать, ибо он утверждал, что намерен никогда более не возвращаться во Флоренцию. Опечаленный этими вестями, Каниджьяно сказал: «Худо ты поступил, дурно вел себя, плохо слушался своих хозяев, много денег потратил зараз на лакомую жизнь, но что делать? Дело сделано, надо поискать другого способа». И, как человек рассудительный, он тотчас же надумал, что предпринять, о чем и сказал Салабаэтто. Тому это поправилось, и он решил попытаться последовать совету, а так как у него были кое-какие деньги, да и Каниджьяно ссудил ему немного, он сделал несколько тюков, хорошо связанных и упакованных, и, купив около двадцати бочек из-под олея, наполнив их и все навьючив, вернулся в Палермо. Дав доганьерам расписание тюков и показав ценность бочек и велев все занести на свой счет, он сложил все в склады, говоря, что пока не явится другой товар, им ожидаемый, он этого трогать не желает.

Узнав об этом и услышав, что товар, им теперь привезенный, стоит по крайней мере две тысячи флоринов золотом или и более, не считая ожидаемого, стоящего более трех тысяч, Янкофьоре вообразила, что мало стянула с него, и, решившись вернуть ему пятьсот флоринов, чтобы заполучить большую часть пяти тысяч, послала за ним Салабаэтто, искусившийся в хитрости, пошел. Притворившись не знающей, что он с собой привез, она радостно его встретила и сказала: «Ты не сердишься ли на меня за то, что я не отдала тебе к сроку твоих денег?» Салабаэтто засмеялся и сказал: «Мадонна, мне в самом деле это было несколько неприятно, ибо, что касается до меня, я был бы в состоянии вырвать у себя сердце, если б думал, что этим угожу вам; но послушайте, как я на вас гневаюсь такова и столь сильна любовь, которую я к вам питаю, что я велел продать большую часть моих имений и теперь привез сюда товару более чем на две тысячи флоринов да еще ожидаю с запада столько, что будет более чем на три тысячи, хочу основать здесь лавку и поселиться, чтобы быть всегда вблизи вас, ибо, мне сдается, я счастливее вашей любовью, чем, думаю я, кто-либо иной влюбленный – своею».

На это дама сказала: «Видишь ли, Салабаэтто, всякая твоя удача веселит меня, как удача человека, которого я люблю более жизни, и мне очень приятно, что ты вернулся с намерением остаться здесь, ибо надеюсь еще часто миловаться с тобой, но я хотела бы извиниться перед тобою за то, что, в то время когда ты отсюда уезжал, ты желал порою прийти ко мне и не мог, иной раз приходил и не был принят так любовно, как бывало; да кроме того, извиниться в том, что в обещанное время не вернула тебе твоих денег. Ты должен знать, что я была тогда в величайшей печали и в большом горе, а кто находится в таком расположении духа, хотя бы и сильно любил другого, не может быть так приветлив и внимателен, как тот бы желал, затем ты должен знать, что женщине очень трудно найти тысячу флоринов золотом, день-деньской нам лгут, а не исполняют того, что обещано, почему и нам приходится лгать другим; по этой-то, а не по другой неправедной причине и вышло, что я не вернула тебе твоих денег; но я получила их вскоре после твоего отъезда, и если бы знала, куда послать их тебе, будь уверен, послала бы, но так как это не было мне известно, я приберегла их для тебя». И велев принести кошель, где были те самые флорины, которые он сам принес ей, она положила его ему в руки и сказала: «Сосчитай, все ли тут пятьсот». Никогда еще Салабаэтто не был так доволен; пересчитав их все пятьсот и припрятав, он отвечал: «Мадонна, я знаю, что вы говорите правду и что вы достаточно для меня сделали; скажу вам, что как по этой причине, так и ради любви, которую я к вам питаю, нет той суммы, которой вы пожелали бы для вашей надобности, которую я не ссудил бы вам по мере сил; когда я устроюсь, вы убедитесь в этом на деле».

Таким-то образом обновив с ней любовь на словах, Салабаэтто снова начал жить с ней весело, и она принялась оказывать ему величайшие в свете удовольствия и внимание, обнаруживая к нему сильную любовь. Но Салабаэтто хотел наказать обманом за ее обман, и когда однажды она пригласила его прийти к себе на ужин и ночлег, явился туда такой печальный и грустный, что, казалось, он умрет. Янкофьоре, обнимая и целуя его, принялась его расспрашивать, откуда у него такая печаль. Долго заставив себя упрашивать, он сказал: «Я разорен, потому что судно с товаром, который я поджидал, взято корсарами Монако и откупилось за десять тысяч флоринов золотом, из которых мне следует уплатить тысячу, а у меня нет ни копейки, потому что те пятьсот, которые ты мне вернула, я тотчас же отослал в Неаполь на покупку полотна, чтобы доставить сюда, если бы я захотел теперь продать товар, что со мной, едва ли взял бы за него полцены, потому что теперь не время, а меня здесь не так еще знают, чтобы нашелся кто-нибудь, кто бы помог мне в этом деле; потому я и не знаю, что мне делать и что сказать; если я тотчас же не вышлю денег, товар повезут в Монако и я никогда ничего не получу».

Дама была очень этим опечалена, ибо ей казалось, что для нее все потеряно, раздумывая, каким бы способом ей устроить, чтобы товар не ушел в Монако, она сказала: «Бог ведает, как мне тебя жаль ради моей к тебе любви; но зачем же так печалиться? Если б у меня были такие деньги, я, ей-богу, тотчас же ссудила бы их тебе, но у меня их нет. Правда, есть тут человек, одолживший меня на днях пятьюстами флоринами, которых у меня не хватало, только за большой рост: он желает не менее тридцати со ста; если б ты захотел достать их у этого человека, надо было бы обеспечить его хорошим залогом, и я готова заложить для тебя все это имущество и самое себя за то, что он тебе ссудит, лишь бы услужить тебе; а за остальное чем ты его обеспечишь?»

Салабаэтто понял причину, побудившую ее к такой услуге, и догадался, что она сама сулила свои же деньги; довольный этим, он, во-первых, поблагодарил ее, а затем сказал, что большой процент его не остановит, ибо он в нужде; далее он продолжал, что обеспечит это товаром, что у него в догане, распорядившись записать его на имя того, что ссудит ему деньги, но что он желает сохранить ключи от складов, как для того, чтобы иметь возможность показать свой товар, если его потребуют, так и затем, чтобы у него ничего не тронули, не подмешали и не подменили. Дама отвечала, что это – дело и обеспечение хорошее. Потому, когда настал день, она послала за маклером, которому вполне доверялась, и, поговорив с ним об этом деле, дала ему тысячу флоринов золотом, которые он тотчас же ссудил Салабаэтто, велев перевести на свое имя все, что у него было в догане; дав друг другу записи и расписки и согласившись относительно всего, они оба пошли по своим делам.

Салабаэтто при первой возможности сел на судно с тысячью пятьюстами золотых флоринов в кармане, вернулся в Неаполь к Пьетро делло Каниджьяно и отсюда послал верный и полный отчет во Флоренцию своим хозяевам, отправившим его с сукнами; расплатившись с Пьетро и со всеми другими, которым был должен, он несколько дней провел весело с Каниджьяно на счет обманутой сицилианки. Затем, не желая более быть купцом, поехал в Феррару.

Не находя Салабаэтто в Палермо, Янкофьоре стала удивляться и возымела подозрения; прождав его месяца два и видя, что он ни является, она велела маклеру взломать склады. Осмотрев, во-первых, бочки, которые считали наполненные олеем, нашли их с морской водой, а в каждой бочке было, может быть с бочонок олея, доходившего до втулки. Затем, развязав тюки, нашли, что за исключением двух с сукнами все остальные с оческами; одним словом, все, что там было, стоило не более двухсот флоринов. Увидев себя обманутой, Янкофьоре долго оплакивала возвращенные ею пятьсот флоринов и еще более тысячу, данных взаймы, часто приговаривая: «У кого с тосканцем дело, то такова их злоба, что не следует плошать, а смотреть в оба». Так, оставшись при ущербе и глумлении, она догадалась, что коса нашла на камень.

Когда Дионео кончил свою новеллу, а Лауретта увидела, что настал срок, далее которого ей нельзя было царствовать, она похвалила совет Пьетро Каниджьяно, пригодность которого оказалась на деле, и не меньше уменье Салабаэтто привести его в исполнение; сняв с головы лавровый венок, она возложила его на Емилию, любезно прибавив: «Мадонна, я не знаю, будет ли наша королева милостива, но красива она наверное; итак, потщитесь, чтобы наши деяния соответствовали вашей красоте». С этими словами она села. Емилия несколько зарделась от стыда, не столько потому, что стала королевой, сколько оттого, что при всех других ей расточили похвалы, особенно приятные женщинам, и так зарумянилась, как молодые розы на заре. Тем не менее, пробыв некоторое время с опущенными глазами, пока у ней не сошла краска стыдливости, и распорядившись с сенешалем о делах, касающихся общества, она так начала: «Прелестные дамы, мы видим воочию, что, когда быки доработали часть дня, стесненные ярмом, их затем освобождают, отвязав, и дают свободно идти пастись по рощам, где им угодно. Мы видим также, что сады, зеленеющие разными растениями, не только не менее, но и более красивы, чем рощи, где водятся одни дубы. Вот почему, принимая во внимание, сколько дней мы беседовали, подчиняясь известному закону, я полагаю, что будет не только полезным, но и необходимым нам, в том нуждающимся, несколько погулять и, погуляв, обновить силы, чтобы снова запрячься в ярмо. Потому я не намерена ограничить известным сюжетом то, о чем предстоит рассказывать завтра, продолжая ваши приятные беседы, но желаю, чтобы каждый говорил, о чем ему угодно, будучи твердо убеждена, что разнообразие рассказов будет не менее приятно, чем если б говорили об одном предмете. Если я так сделаю, то те, которые станут править после меня, будут в состоянии с большой уверенностью подчинить нас, как окрепших, обычным правилам». Так сказав, она каждому дала свободу до часа ужина.

Все похвалили мудрую королеву за сказанное ею и, поднявшись, предались кто одной, кто другой утехе: дамы стали плести венки и забавляться, молодые люди – играть и петь; так провели они время до ужина; когда он настал, они весело и с удовольствием поели у прекрасного фонтана; поужинав, по обычаю занялись пением и пляской. Под конец, следуя порядку, заведенному ее предшественниками, невзирая на песни, которые многие из них спели от себя, королева приказала Памфило спеть свою. Тот охотно начал таким образом.

Амур, такие наслажденья,
Веселья, радости ты доставляешь мне,
Что я блаженствую, горя в твоем огне!
Дав радость высшую, весельем ты до края
Наполнил сердце мне, – и, а нем
Стесненное, оно наружу устремилось
И, на лице сияющем играя,
Всем говорит о счастии моем.
Так высоко, так видно поместилась
Моя любовь, что этим облегчилось
Мне пребыванье там, где, по ее вине,
Горю я въяве и во сне.
Амур, ни песней, ни рукою
Не в силах я сказать, изобразить,
В каком моя душа блаженном восхищенье;
Да если бы и мог, мне тайною такою
Необходимо дорожить:
Узнай другие – наслажденье
Мне обратилось бы в мученье;
А я, я счастлив так, что речи ни одне
И крошечку того не выразят вполне.
Кто б думал, что туда дойдут мои объятья,
Где их теперь раскрыть мне было суждено?
Что, во спасение души моей и тела,
Когда-нибудь могу лицо свое прижать я
К тому, чего теперь коснулося оно?
Нет, нет, в успех такого дела
Поверить бы не мог никто – ручаюсь смело;
И весь пылаю я, в душевной глубине
То кроя, что дает веселье, радость мне.

Канцона Памфило кончилась, и хотя все согласно ей подпевали, не было ни одного, который бы с большим, чем пристало, вниманием не заметил себе ее слов, стараясь разгадать, о чем это он пел, будто ему надлежит держать то в тайне. И хотя каждый воображал в ней разное, не было никого, кто бы добрался до настоящего ее значения. Но королева, увидев, что канцона Памфило пришла к концу и что молодые дамы и юноши охотно бы отдохнули, приказала всем отправиться спать.

День девятый

Кончен восьмой день Декамерона, начинается девятки, в котором, под председательством Емилии, всякий рассказывает о чем угодно и кто более ему нравится.


Уже рассвет, от сияния которого бежит ночь, сменил цвет восьмого неба из голубого в синий и цветки на лугах стали поднимать свои головки, когда Емилия, поднявшись, велела позвать своих товарок, а также и молодых людей. Когда они пришли, следуя за тихо шествовавшей королевой, направились к рощице неподалеку от дворца; вступив в нее, увидели зверей, как то: козулей, оленей и других, которые, почти безопасные от охотников, по причине продолжавшейся смертности, поджидали их как бы без страха, точно прирученные; подходя то к тому, то к другому, как бы желая их догнать, они побуждали их бегать и скакать, чем забавлялись некоторое время. Когда солнце поднялось, все решили, что пора вернуться. Они увенчали себя дубовыми листьями, руки были полны пахучих трав и цветов; кто повстречался бы с ними, не сказал бы ничего иного, как только то, что смерть их не победит, либо сразит веселыми. Так, ступая шаг за шагом, среди песен, болтовни и шуток, они добрались до дворца, где нашли все прибранным как следует, а своих слуг веселых и радостных. Отдохнув здесь немного, сели за стол, после того как молодые люди и дамы пропели шесть песенок, одна игривее другой. Когда они были пропеты и подали воды для омовения рук, сенешаль, по благоусмотрению королевы, усадил всех за стол, явились кушанья, и они весело трапезовали. Встав из-за стола, предались некоторое время пляске и музыке, а затем, по приказанию королевы, кому была охота, тот пошел спать. Но когда настал урочный час, все сошлись для беседы в обычное место. Взглянув на Филомену. королева сказала ей, чтобы она дала почин рассказам настоящего дня. Улыбаясь, Филомена начала так.

Новелла первая

Мадонну Франческу любит некий Ринуччьо и некий Алессандро, оба нелюбимы ею; одному она велит лечь в гробницу, будто он мертвый, другому извлечь оттуда мнимого мертвеца, когда ни тот, ни другой не добиваются цели, она хитро отделывается от них.


Мадонна, так как вашему величеству благоугодно было вывесть нас на чистое и свободное поле повествования, мне очень приятно, что я первая явилась на состязание; если это мне удастся, я не сомневаюсь, что те, кто явится после меня, сделают то столь же хорошо или еще лучше. Уже не раз показано было в наших беседах, прелестные дамы, сколь велики и каковы силы любви, но я не думаю, чтобы все о них было уже сказано или будет, если бы в течение всего года мы о том лишь толковали, а так как она не только приводит любящих в опасные, грозящие смертью, положения, но и увлекает их, будто мертвых, в жилище мертвых, мне хочется рассказать вам вдобавок к уже рассказанным новеллу, из которой вы не только уразумеете могущество любви, но познаете и мудрость, с какой одна достойная женщина сумела избавиться от двух мужчин, любивших ее против ее желания.

Итак, скажу вам, что в городе Пистойе жила когда-то красавица вдова, в которую, случайно увлекшись и не зная друг про друга, влюбились два наших флорентийца, изгнанные из Флоренции и там жившие, один по имени Ринуччьо Палермини, другой Алессандро Кьярмонтези, и каждый из них искусно пускал в ход все, что мог, лишь бы привлечь ее любовь. Эту благородную даму, которой имя было мадонна Франческа деи Ладзари, каждый из них часто осаждал посланиями и мольбами, а так как она несколько раз вняла им без особой осторожности и не сумела отступить во-время, как того разумно желала, у ней явилась мысль отделаться от их приставаний, а именно, попросив у них одной услуги, которую, полагала она, никто из них не исполнит, хотя это было и возможно, и если бы они ее не исполнили, получить приличный и видимый повод не обращать более внимания на их послания. Мысль была такова: в тот самый день, когда она у ней явилась, умер в Пистойе один человек, которого, хотя предки его были и хорошего рода, все считали самым худым человеком не только в Пистойе, но и во всем свете; к тому же при жизнь он был так уродлив и у него лицо было столь безобразно, что, кто его не знал, увидев его в первый раз, непременно бы устрашился, был он похоронен в гробнице при церкви миноритов, что показалось даме в известной мере удобным для ее намерения. Потому она сказала своей служанке: «Ты знаешь, какую досаду и докуку причиняют мне ежедневно своими посланиями те двое флорентийцев, Ринуччьо и Алессандро. Я вовсе не расположена отдаться им в любви, а для того, чтобы избавиться от них, я решила, так как они многое мне сулят, испытать их в одном деле, которое, я уверена, они не исполнят, а я таким образом отделаюсь от их приставаний. Послушай, в чем дело ты знаешь, что сегодня утром похоронили при монастыре миноритов Сканнадио (так звали того негодного человека, о котором мы говорили выше), увидев которого живого, не то что мертвого, самые храбрые люди нашего города ощущали страх. Потому, пойди тайком, во-первых, к Алессандро, и так скажи ему: „Мадонна Франческа велит передать тебе, что теперь настало время, когда ты можешь получить ее любовь, которой так добивался, и сойтись с ней, коли угодно, таким образом. По причине, о которой ты впоследствии узнаешь, один из ее родственников принесет ей этой ночью тело Сканнадио, похороненного сегодня утром, но она, боящаяся его мертвого, того не желает, и потому просит тебя, как большой услуги, чтобы сегодня вечером, в пору первого сна, ты отправился туда и, войдя в гробницу, где похоронен Сканнадио, надел на себя его платье и остался бы там, как будто бы это был он, пока за тобой не придут, не говоря ни слова, не испуская звука, дай себя отнести в ее дом, где она тебя примет, и ты с ней останешься и уйдешь, когда надо, предоставив ей устроить все остальное“. Если он скажет, что согласен, то хорошо, если скажет, что не желает того сделать, объяви ему от меня, что пусть он не является туда, где буду я, и остережется, если жизнь ему дорога, направлять ко мне послов и послания. Затем ты отправишься к Ринуччьо Палермини и скажешь ему так: „Мадонна Франческа говорит, что готова исполнить всякое твое желание, если ты окажешь ей большую услугу, то есть, чтобы сегодня около полуночи ты пошел к гробнице, где утром похоронили Сканнадио, и, не говоря ни слова, что бы ты ни слышал и ни видел, тихо извлек его тело и принес к ней в дом. Там ты узнаешь, почему она того желает, и она удовлетворит твое желание; если же ты не хочешь этого сделать, то она отныне приказывает тебе не направлять к ней никогда более ни посла, ни послания“.

Служанка отправилась к обоим и каждому рассказала по порядку, как ей было приказано. Оба ответили, что, коли ей угодно, они отправятся не то что в гробницу, но и в ад. Служанка принесла ответ даме, а она стала поджидать, действительно ли они окажутся настолько безрассудными, что то исполнят.

Когда настала ночь, в пору первого сна, Алессандро Кьярмонтези, оставшись в одной куртке, вышел из дома, чтобы пойти лечь в гробницу на место Сканнадио. Когда он шел, у него явилась в душе очень трусливая мысль, и он стал говорить себе: «Что за дурак, куда это я иду, почем я знаю, что ее родные, может быть, догадавшиеся, что я ее люблю, и поверившие тому, чего нет, не заставили ее сделать это, дабы убить меня в гробнице? Если бы это случилось, урон был бы на моей стороне, и никто в свете не узнал бы ничего, что могло бы повредить им. Почем я знаю, пожалуй, какой-нибудь мой недруг устроил мне это, а она, быть может, из любви к нему хочет таким образом услужить ему». Затем он говорил себе: «Положим, что ничего этого нет, что ее родные должны отнести меня в ее дом; полагаю, они не понесут тело Сканнадио, чтобы обнимать его или поручить ее объятиям; наоборот, следует думать, что они хотят его изувечить как человека, который, быть может, досадил им чем-нибудь. Она велит мне молчать, что бы я ни видел. А что если они принялись бы вытыкать мне глаза, вырвали бы мне зубы, отрубили бы руки или сыграли бы со мной другую подобную штуку? Что было бы мне делать? Как мне молчать? А если я заговорю, они либо узнают меня и, может быть, учинят со мной дурное, либо ничего не учинят, а я все же останусь ни при чем: ведь не оставят же они меня с ней, а она скажет потом, что я нарушил ее приказание, и затем не сделает ничего, что было бы мне по желанию».

Так говоря, он чуть не вернулся домой, но сильная любовь побудила его пойти вперед противоположными и столь сильными доводами, что они увлекли его до гробницы. Открыв ее и войдя внутрь, он раздел Сканнадио, облекся в его платье и, затворив за собою гробницу, лег на место Сканнадио; здесь ему стало приходить на память, что то был за человек, и все, что, как он слышал, бывало по ночам не только в гробницах умерших, но и в других местах; волосы у него поднялись дыбом, и ему казалось, что вот-вот встанет Сканнадио и задушит его; но побуждаемый пламенной любовью, он подавил эти и другие трусливые мысли и лежа, словно мертвый, стал поджидать, что с ним будет.

С приближением полуночи Ринуччьо вышел из дома, чтобы исполнить то, что послала ему сказать дама. По пути ему взбрели на ум многие и разные мысли относительно того, что может с ним приключиться, например, что с телом Сканнадио на плечах он может попасться в руки синьории и, как чаровник, будет осужден на сожжение, либо, если о деле узнают, возбудит ненависть его родственников; приходили и другие подобные сомнения, которые чуть было его не остановили. Затем, одумавшись, он говорил себе: «Неужели я скажу: „нет“ в первом же деле, о котором попросила меня эта достойная дама, которую я так любил и люблю, особенно когда я этим могу приобресть ее милость? Если мне оттого и умереть, я не могу не сделать того, что ей обещал». Пустившись в путь, он дошел до гробницы, которую легонько открыл. Услышав, что ее отворяют, Алессандро, хотя и ощущал великий страх, остался, однако, недвижим. Войдя туда и полагая, что берет тело Сканнадио, Ринуччьо взял Алессандро за ноги и, вытащив его и взвалив на плечи, пустился в путь, направляясь к дому дамы; так идя и не обращая на него особого внимания, он часто стукал им там и сям об углы скамей, что были по сторонам улицы; а ночь была такая темная и черная, что нельзя было различить, кто куда идет.

Когда Ринуччьо был уже внизу у лестницы дамы, стоявшей с своей служанкой у окон, чтобы посмотреть, принесет ли Ринуччьо Алессандро, и совершенно приготовившейся отделаться от них обоих, случилось, что стража синьории, притаившаяся в той улице, в намерении словить одного высланного, услышав шорох от шагов Ринуччьо и, внезапно вытащив фонарь, чтобы посмотреть, что ей предпринять и куда направиться, схватив щиты и копья, закричала: «Кто там?» Как увидел ее Ринуччьо, у которого не было времени на долгое обсуждение, уронил Алессандро и пустился бежать, насколько могли унести его ноги; Алессандро тотчас же вскочил и, хотя на нем было покойницкое платье, очень длинное, также убежал. При свете фонаря, вытащенного стражей, дама отлично разглядела Ринуччьо с Алессандро на плечах, а также заметила и Алессандро, одетого в платье Сканнадио; она сильно удивилась великой храбрости того и другого, но, несмотря на удивление, сильно рассмеялась, увидев, как сбросили Алессандро и оба пустились бежать. Очень обрадовавшись этому обстоятельству и благодаря бога, что он освободил ее от их надоедливости, она, отойдя, вернулась к себе в комнату, утверждая вместе с своей служанкой, что оба они, без сомнения, сильно ее любят, потому что, как видно, исполнили то, что она им приказала.

Опечаленный Ринуччьо проклинал свою судьбу, но тем не менее вернулся не домой, а по удалении стражи пошел туда, где сбросил Алессандро, и принялся ощупью шарить, не найдет ли его, чтобы исполнить свое обещание; не находя его и полагая, что его убрала стража, огорченный, он вернулся домой. Алессандро, не зная, что ему делать, и не распознав, кто его нес, горюя о такой неудаче, также пошел к себе. Утром нашли гробницу Сканнадио открытой, но его самого не нашли, потому что Алессандро сбросил его вниз. По всей Пистойе пошли всякие толки, и дураки полагали, что его унесли черти. Тем не менее оба влюбленных объявили даме, что каждый из них совершил и что с ними случилось, и, извиняя этим, почему они не исполнили в точности ее приказание, просили ее милости и любви; но она, притворившись, что никому не верит, решительно ответила, что никогда ничего для них не сделает, ибо они не исполнили то, о чем она их просила, и таким образом отвязалась от них.

Новелла вторая

Одна настоятельница поспешно встает впотьмах, чтобы захватить в постели с любовником монахиню, на которую ей донесли; так как с нею самой был тогда священник она, полагая, что накинула на голову вдаль, набросила поповские штаны; когда обвиненная увидела их и указала настоятельнице, ее отпустили, и она спокойно осталась при своем любовнике.


Уже Филомена умолкла и все хвалили умение дамы отделаться от тех, к которым не питала любви, и, наоборот, считали не любовью, а безрассудством безумную храбрость влюбленных, когда, любезно обратившись к Елизе, королева сказала: «Продолжай, Елиза». Она тотчас же так начала: – Дорогие дамы, умно сумела мадонна Франческа отделаться от досаждавших ей, как было рассказано, но и одна юная монахиня освободилась умной речью и с помощью судьбы от неминуемой опасности. Как вы знаете, много людей, в сущности глупейших, выступают учителями и наставниками других; как вы услышите из моей новеллы, судьба иной раз карает их, и по заслугам; так случилось с настоятельницей, под чьим началом находилась монахиня, о которой я расскажу.

Итак, вы должны знать, что в Ломбардии существует знаменитый святостью своего обихода монастырь, где в числе других монахинь была девушка хорошего рода и удивительной красоты, по имени Изабетта, которая, выйдя однажды к решетке, чтобы повидаться с родственником, влюбилась в одного бывшего с ним красивого юношу. Он, заметив ее красоту и по глазам познав ее желание, также воспылал к ней, и не без обоюдной тяготы они долгое время питали эту любовь бесплодно. Но так как оба они к тому стремились, юноша нашел, наконец, способ в величайшей тайне посещать свою монахиню, а так как она была очень тому рада, он не однажды, а много раз навещал ее к обоюдному удовольствию.

Так продолжалось дело, как однажды ночью одна из тамошних монахинь, не замеченная ни им, ни ею, увидела, как он, простясь с Изабеттой, удалился. Об этом она сообщила другим и сначала хотела было обвинить ее перед настоятельницей, по имени мадонной Узимбальдой, доброй и святой женщиной, по мнению монахинь и всех, ее знавших; затем они задумали, дабы та не могла отпереться, устроить так, чтобы настоятельница застала ее с молодым человеком. Не говоря никому, они тайно распределили между собою ночные бдения и стражу, чтобы поймать ее. И вот случилось, что однажды ночью Изабетта, не остерегавшаяся и ни о чем не знавшая, велела своему милому прийти, о чем тотчас же проведали следившие за ними. Было уже поздно ночью, когда они, улучив время, разделились на двое, и одна часть стала на страже у входа в келью Изабетты, а другие побежали к комнате настоятельницы и, постучавшись в дверь, сказали, когда та им откликнулась: «Вставайте скорей, мадонна, мы узнали, что в келье Изабетты молодой человек».

В ту ночь аббатиса была в обществе священника, которого она часто препровождала к себе в сундуке. Услыхав это и боясь, как бы монахини от излишней торопливости и рвения не налегли на дверь и она не отворилась, настоятельница поспешно встала, оделась, как попало, впотьмах и, полагая, что берет некий вуаль в складках, который они носят на голове и называют сальтеро, взяла поповские штаны, и такова была ее поспешность, что, не спохватившись, она набросила их на голову вместо сальтеро и, выйдя тотчас же, заперла за собой дверь, говоря: «Где эта проклятая господом?» Вместе с другими монахинями, не замечавшими, вследствие страстного желания застать Изабетту на месте преступления, что у настоятельницы на голове, она подошла к двери кельи и при помощи других высадила ее; войдя, они нашли обоих любовников, обнимавшихся в постели. Ошеломленные тем, что были накрыты врасплох, и не зная, что предпринять, они не двинулись. Девушку тотчас же схватили другие монахини и по приказу настоятельницы повели в капитул, а молодой человек остался и, одевшись, стал поджидать, чем все это кончится, намереваясь разделаться со всеми, кто попадется ему под руку, если бы с его милой учинили что-либо необычное, а ее самое увезти с собою.

Воссев в капитуле, в присутствии всех монахинь, глядевших исключительно на обвиненную, настоятельница принялась осыпать ее величайшей бранью, которую когда-либо выслушивала женщина, за то будто бы, что своими недостойными и позорными поступками она запятнала святость, и честь, и добрую молву монастыря, если бы о том узнали на стороне; к брани она присоединила и страшные угрозы. Девушка, пристыженная и сробевшая в сознании вины, не знала, что ответить, и молчала, вызывая сострадание во всех других; когда настоятельница продолжала бранить ее еще пуще, она, случайно подняв глаза, увидела, что у нее на голове, а также завязки от штанов, висевшие по сторонам. Поняв, в чем дело, и совсем ободрившись, она сказала: «Мадонна, да поможет нам бог, подвяжите ваш чепец, а там и говорите мне, что вам угодно». Настоятельница, не поняв ее, сказала: «Какой там чепец, негодная? Ты еще осмеливаешься шутить! Разве такое ты натворила, что место для шуток?» Тогда девушка сказала вторично: «Мадонна, еще раз прошу вас, подвяжите ваш чепец, а там и говорите мне, что вам угодно». Тогда многие из монахинь, подняв глаза на голову настоятельницы, и она сама, схватившись за нее руками, догадались, что имела в виду Изабетта. Сознавая свой проступок и увидев, что всем он очевиден и его не скрыть, настоятельница переменила тон, стала говорить совсем иное, чем вначале, и заключила, что от вожделений плоти невозможно уберечься, вследствие того она сказала, чтобы каждая развлекалась, как умеет, но тайно, как то делалось до сего дня. Велев отпустить девушку, она вернулась спать с своим попом, а Изабетта к своему любовнику, которого впоследствии не раз призывала к себе назло завидовавшим ей; те же, у которых не было любовников, тайно пытали своей удачи, как могли лучше.

Новелла третья

По просьбе Бруно, Буффальмакко и Нелло, маэстро Симоне уверяет Каландрино, что он забеременел; тот дает им в отплату за лекарство каплунов и деньги и излечивается, ничего не родив.


Когда Елиза кончила свою новеллу и все возблагодарили господа за то, что он освободил молодую монахиню от укоров завистливых подруг, приведя дело к счастливому концу, королева велела продолжать Филострато. Тот, не ожидая дальнейших приказаний, начал: – Прекрасные дамы, грубоватый судья из Марки, о котором я говорил вам вчера, помешал мне рассказать вам новеллу о Каландрино, которая была у меня наготове, а так как все, что о нем рассказывается, не может не увеличить веселья, хотя о нем и его товарищах было уже много говорено, я сообщу вам то, что хотел передать вчера.

Уже прежде было достаточно выяснено, кто такой Каландрино и другие, о которых в этой новелле будет речь, потому, не распространяясь об этом, скажу вам, что у Каландрино умерла тетка, оставив ему двести лир мелочью. Вследствие этого Каландрино стал говорить, что хочет купить имение, и сколько ни было во Флоренции маклеров, у всех стал приценяться, точно ему предстояло израсходовать десять тысяч флоринов золотом; только торг расходился всякий раз, когда дело доходило до стоимости требуемого имения. Бруно и Буффальмакко, знавшие о том, несколько раз говорили ему, что было бы лучше те деньги потратить вместе с ними, чем приобретать землю, точно он намерен выделывать из нее шары, но они не только не убедили его, но не добились и того, чтобы он хотя бы раз угостил их. Потому, когда однажды они сетовали на это и случайно подошел их товарищ, живописец, по имени Нелло, они втроем решили поживиться на счет Каландрино.

Недолго мешкая, сговорившись между собою, как поступить, они подглядели, как на другое утро Каландрино вышел из своего дома. Не успел он далеко отойти, как повстречался с ним Нелло и говорит: «Добрый день, Каландрино!» Тот ответил: пусть господь пошлет и ему добрый день и счастливый год. Затем, остановившись немного, Нелло стал смотреть ему в лицо. На это Каландрино сказал: «Чего ты так смотришь?» Нелло говорит ему: «Было с тобою что-нибудь сегодня ночью? Ты на себя не похож». Каландрино тотчас же встревожился и сказал: «Увы мне, что же это такое? Что же, по твоему мнению, со мною?» – «Я не затем говорю, – ответил Нелло, – но ты, кажется мне, совсем изменился, может быть, и от чего-нибудь другого». И он отошел от него.

Каландрино, исполнившись подозрения, хотя ровно ничего не ощущал, отправился далее, а Буффальмакко, бывший поблизости, как только увидал, что Нелло с ним расстался, подошел к нему и, поздоровавшись, спросил, не сталось ли с ним чего. Каландрино ответил: «Не знаю, право, вот Нелло только что сказал мне, что я кажусь ему совершенно изменившимся, может быть и правда, что у меня что-нибудь да есть». Буффальмакко говорит: «У тебя есть что-то, не только что-нибудь, ты кажешься полумертвым». Каландрино показалось, что его уже лихорадит. Вот подошел Бруно и, не говоря другого, заметил: «Каландрино, что у тебя за лицо, ты точно умираешь? Как ты себя чувствуешь?» Услыхав, что все трое говорят одно и то же, Каландрино совершенно уверился в своей болезни и совсем растерянный спросил его: «Что же мне делать?» Бруно сказал: «Мне кажется, тебе надо вернуться домой, ложись в постель и вели себя хорошенько прикрыть, а свою мочу пошли к маэстро Симоне; ты знаешь, как он хорош с нами. Он тебе тотчас же скажет, что тебе делать, а мы пойдем с тобою и сделаем все, если что будет надо». Когда к ним подошел и Нелло, они вместе с Каландрино вернулись к нему домой; войдя в комнату совсем измученный, он сказал жене: «Пойди-ка сюда да покрой меня хорошенько, чувствую я, что сильно захворал». Когда его уложили, он послал свою мочу с служанкой к маэстро Симоне, который в то время держал аптеку в Меркато Веккьо под вывеской Дыни. Бруно и говорит товарищам: «Останьтесь вы с ним, а я пойду узнаю, что скажет врач, и, коли нужно, приведу его сюда». Сказал тогда Каландрино: «Сделай-ка это, товарищ, ступай туда и расскажи, в чем дело, ибо я ощущаю в себе не знаю что».

Отправившись к маэстро Симоне, Бруно пришел раньше служанки, несшей мочу, и обо всем его известил. Поэтому, когда пришла служанка и врач рассмотрел мочу, он сказал служанке: «Ступай и скажи Каландрино, чтобы он держал себя в тепле, а я тотчас же приду к нему и скажу, что с ним и что ему следует делать». Служанка так и доложила. Не много прошло времени, как явился врач, а с ним Бруно; врач подсел к нему, стал щупать пульс и по некотором времени говорит, в присутствии жены: «Видишь ли, Каландрино, сказать тебе по дружбе, у тебя нет иного недуга, как только то, что ты забеременел». Как услышал это Каландрино, принялся жалобно голосить, говоря: «Увы мне, Тесса, это ты со мной наделала, потому что желаешь не иначе быть как сверху. Говорил я тебе это!» Жена, очень скромная особа, услышав такие речи мужа, вся вспыхнула от стыда и, потупив голову, не ответив ни слова, вышла из комнаты. А Каландрино, продолжая сетовать, говорил: «Увы мне, бедному, что я буду делать? Как рожу этого ребенка? Каким путем он выйдет? Вижу я ясно, что мне умереть от ярости моей жены, да сотворит ее господь печальной, как я желаю быть веселым. Будь я здоров, чего нет, я встал бы и так бы ее поколотил, что всю бы изломал, хотя и мне поделом, не следовало мне никогда пускать ее взбираться наверх. Поистине, если я спасусь на этот раз, она скорее умрет от своего желания, чем…»

Бруно, Буффальмакко и Нелло разбирал такой смех, что они чуть не лопались, слушая речи Каландрино, но еще держались, тогда как маэстро Обезьяна хохотал так неудержно, что у него можно было бы повыдергать все зубы. Наконец, по долгом времени, когда Каландрино стал просить медика, умоляя его дать ему совет и помощь, маэстро сказал ему: «Не пугайся, Каландрино; слава богу, мы так скоро спохватились, что с небольшими усилиями я освобожу тебя в несколько дней; только тебе надо будет немного потратиться». Говорит Каландрино: «Увы мне, маэстро, помогите бога ради. У меня двести лир, на которые я хотел купить имение; если потребуются все, возьмите их все, лишь бы мне не рожать, ибо я не знаю, что бы я стал делать; слышу я, как страшно кричат бабы, готовясь родить, несмотря на то, что у них достаточно места, чтобы совершить это; если б я ощутил такую боль, я уверен, что умер бы до родов». – «Не беспокойся об этом, – сказал врач, – я приготовлю тебе некое дистиллированное питье, очень хорошее и приятное на вкус, в три утра оно у тебя все разрешит, и ты будешь здоров, как рыба в воде; но помни, будь впоследствии благоразумным и таких глупостей не делай. Для этой настойки надо три пары хороших жирных каплунов, а на другие снадобья, которые тут требуются, дай кому-нибудь из них мелочи на пять лир, пусть все купит; все это вели принести мне в аптеку, а я во славу божию завтра же пришлю тебе этого дистиллированного питья, ты начни его пить по хорошему большому стакану зараз». Услышав это, Каландрино сказал: «Маэстро, да будет все по-вашему». Дав Бруно пять лир и еще денег на три пары каплунов, он попросил его потрудиться в этом деле на его пользу.

Удалившись от него, врач велел приготовить какой-то настойки и послал ему. Купив каплунов и другое, необходимое для пирушки, Бруно вместе с врачом и товарищами поели, а Каландрино три утра сряду пил настойку; когда медик вместе с его товарищами пришел к нему, пощупав пульс, сказал: «Каландрино, ты несомненно выздоровел, можешь теперь же безбоязненно пойти по своим делам, нечего из-за этого сидеть дома». Обрадованный Каландрнно встал и отправился по своим делам, всюду расхваливая, с кем бы ни приходилось говорить, отличное лечение маэстро Симоне, в три дня избавившего его без всяких болей от беременности. А Бруно, Буффальмакко и Нелло остались довольны, что хитро сумели наглумиться над скупостью Каландрино, хотя донна Тесса, догадавшись, в чем дело, сильно поворчала за то на своего мужа.

Новелла четвертая

Чекко, сын мессера Фортарриго, проигрывает в Буонконвенто все, что у него было, а также и деньги Чекко, сына мессера Анджьольери; в одной рубашке он бежит за ним, говоря, что тот его ограбил, велит крестьянам схватить его и, одевшись в его платье и сев на его коня, уезжает, оставив его в одной сорочке.


Все общество сильно смеялось, услышав, что сказал Каландрино о своей жене. Когда Филострато замолк, начала, по желанию королевы, Неифила: – Достойные даны, если бы людям не было труднее проявлять перед другими свой разум и добродетель, чем глупость и порок, многие напрасно бы трудились обуздывать свои слова; это ясно показала вам глупость Каландрино, которому вовсе не нужно было, чтобы излечиться от болезни, которую он, по своей простоте, себе вообразил, объявлять перед всеми тайные утехи своей супруги. Этот рассказ привел мне на память другой, противоположный, о том, как коварство одного человека превозмогло благоразумие другого к великому вреду и посрамлению последнего. Об этом я и хочу рассказать вам.

Не много прошло лет, как в Сиэне жили два человека, уже зрелого возраста, оба прозывавшиеся Чекко, одни сын мессера Анджьольери, другой сын мессера Фортарриго. Хотя во многом другом они были разного нрава, но настолько сходны в одном, то есть в ненависти к своим отцам, что стали друзьями и часто бывали вместе. Так как Анджьольери, человеку красивому и благовоспитанному, казалось, что ему в Сиэне плохо жить на жалованье, какое давал ему отец, а он услышал, что в анконскую Марку прибыл в качестве папского легата кардинал, очень ему приязненный, он решился отправиться к нему, полагая тем улучшить свое положение. Сообщив о том отцу, он устроился с ним, чтобы тот дал ему зараз, что должен был давать в течение шести месяцев, дабы иметь возможность одеться, обзавестись конем и снарядиться прилично. Когда он стал искать, кого бы взять с собою в качестве слуги, услышал о том Фортарриго. Тотчас же он пошел к Анджьольери и изо всех сил стал упрашивать взять его с собою, что он готов быть ему слугой и домочадцем, и всем, что угодно, без всякого жалованья поверх расходов. На это Анджьольери отвечал, что не желает брать его с собою не потому, чтоб не считал его годным ко всякой службе, а потому, что он игрок, а иногда и напивается. На это Фортарриго отвечал, что он, без сомнения, остережется того и другого, и, клятвенно подтвердив это, снова так принялся просить, что Анджьольери, сдавшись, выразил свое согласие.

Пустившись в путь однажды утром, они прибыли к обеду в Буонконвенто. Когда Анджьольери там пообедал, велел приготовить себе в гостинице постель, так как жар стоял сильный, и, раздевшись при помощи Фортарриго, лег спать, а ему сказал, чтобы он окликнул его, когда пробьет девятый час. Пока Анджьольери спал, Фортарриго отправился в таверну и здесь, выпив немного, стал с кем-то играть. В короткое время они выиграли у него те деньги, какие были с ним, а также и бывшее на нем платье; желая отыграться, он, как был в рубашке, отправился туда, где спал Анджьольери; видя, что он крепко спит, вынул у него из кошелька все, что там было, и, вернувшись играть, проиграв и эти деньги, как и прежние.

Между тем Анджьольери, проснувшись, встал и спросил о Фортарриго. Когда его не нашли, он рассудил, что тот спит где-нибудь пьяный, как то с ним бывало нередко. Потому, решившись оставить его, он велел оседлать лошадь и привязал чемодан, рассчитывая обзавестись другим слугой в Корсиньяно, но когда, прежде чем отправиться, он захотел рассчитаться с хозяином, денег не нашлось. Вследствие этого поднялся страшный шум, весь дом хозяина был в переполохе. Анджьольери говорив, что его здесь ограбили, и грозил, что всех их схватят и поведут в Сиэну, как вдруг явился в одной рубашке Фортарриго, шедший затем, чтобы забрать платье, как прежде взял деньги. Увидев, что Анджьольери готовится пуститься в путь, он сказал: «Что это значит, Анджьольери? Неужели мы уже снаряжаемся к отъезду? Подожди маленько, сейчас придет сюда один человек, у которого моя куртка в залоге за тридцать восемь сольдов, я уверен, он отдаст нам ее за тридцать пять, если ему тотчас же заплатить». Пока он говорил это, явился кто-то, заверивший Анджьольери, что именно Фортарриго взял у него деньги, ибо он сказал ему, сколько тот проиграл. Сильно разгневанный этим, Анджьольери наговорил ему величайших мерзостей и, если бы не боялся кого-то другого более, чем бога, привел бы их в исполнение, угрожая ему повешением или изгнанием из Сиэны под страхом виселицы, он сел на лошадь. А Фортарриго, словно Анджьольери говорил то другому, а не ему, продолжал. «Эх, Анджьольери, оставим-ка в добрый час эти речи, все это пустяки, рассуди сам, мы вернем ее за тридцать пять сольдов, если выкупим ее тотчас, а коли повременим хотя бы до завтра, он запросит не менее тридцати восьми, сколько дал мне взаймы; да и делает он мне это в одолжение, потому что я и ставку-то поставил по его совету. Почему не выгадать нам этих трех сольдов?»

Слушая его речи, Анджьольери приходил в отчаяние, особливо видя, что те, что стояли вокруг, смотрели на него и, казалось, были убеждены, что не Фортарриго проиграл деньги Анджьольери, а Анджьольери взял у него собственные. И он говорил ему: «Какое мне дело до твоей куртки? Будь ты повешен, ты не только обобрал меня и проиграл мое, но к тому же помешал мне уехать да еще смеешься надо мною». Но Фортарриго стоял на своем, точно не ему говорят, и продолжал: «Зачем не дашь ты мне выгадать эти три сольда? Разве не надеешься, чтобы я еще раз ссудил их тебе? Сделай это ради меня, к чему такой спех? Мы еще успеем доехать сегодня вечером в Торреньери. Поди-ка тряхни кошелем; знаешь ли, что если поискать во всей Сиэне, не отыскать куртки, которая была бы так по мне, как эта, а я оставлю ее у этого человека за тридцать восемь сольдов, когда она стоит сорок и более! Ведь таким образом ты причинил бы мне двойной убыток».

Крайне огорченный, видя, что тот его ограбил, а теперь задерживает его болтовней, Анджьольери, не отвечая ему более, повернул коня и направился по дороге к Торреньери. Фортарриго, которого обуяло хитрое злорадство, как был в рубашке, пустился за ним бегом; он пробежал уже мили две, все прося о куртке Анджьольери погонял все сильнее, чтобы устранить от слуха эту надсаду, когда Фортарриго увидал на поле, по соседству с дорогой, впереди Анджьольери, крестьян, которым принялся громко кричать: «Хватайте его, хватайте!» Вследствие этого они, кто с заступом, кто с мотыгой, преградили дорогу Анджьольери и, полагая, что он ограбил того, кто бежал за ним с криком и в одной рубашке, задержали и схватили его. Что он ни говорил им, кто он и как было дело, ничего не помогало. Фортарриго, подбежав, сказал с сердитым лицом: «Как мне не убить тебя, бесчестный ты мошенник, бежавший с моим добром!» И, обратившись к крестьянам, он продолжал: «Видите, господа, в каком виде он оставил меня в гостинице, проиграв наперед все, что у него было. Могу сказать, что с божьей и вашей помощью я вернул хоть это, за что всегда буду вам благодарен». Говорил также и Анджьольери, но его слов не слушали. С помощью крестьян Фортарриго стащил его с коня, раздел и, одевшись в его платье и сев верхом, оставил Анджьольери в одной рубашке и босого, а сам вернулся в Сиэну, везде рассказывая, что коня и платье он выиграл у Анджьольери. Анджьольери, рассчитывавший явиться к кардиналу в Марку богатым человеком, вернулся в Буонконвенто бедным, в одной рубашке, и от стыда не осмелился тотчас же отправиться в Сиэну; в платье, которое ему одолжили, сев на лошадь, что была у Фортарриго, он поехал к своим родным в Корсиньяно, у которых и прожил, пока снова не помог ему отец.

Так-то злая хитрость Фортарриго помешала добрым намерениям Анджьольери, хотя в свое время и в своем месте он не оставил ее безнаказанной.

Новелла пятая

Каландрино влюбился а одну девушку, а Бруно дает ему заговор; лишь только он прикоснулся им к ней, она пошла за ним; захваченный женою, он вступает с ней в сильное м докучливое препирательство.


Когда кончилась небольшая новелла Неифилы и общество обошлось по поводу ее без смеха и долгих разговоров, королева, обратившись к Фьямметте, приказала ей продолжать. Она весело ответила, что сделает это охотно, и начала: – Милейшие дамы, я полагаю, вы знаете, что сколько бы ни говорено было об известном предмете, он все же будет нравиться, и даже более, если тот, кто желает о нем говорить, сумеет выбрать подобающее тому время и место. Потому, приняв во внимание, зачем мы собрались сюда (ибо мы сошлись на веселье и утеху, а не на что иное), я думаю, что всему, что может принести утеху и удовольствие, здесь – подобающее место и время, и что хотя тысячу раз рассказывали о том предмете, он не может не позабавить, если о нем расскажут еще столько же. Вот почему, хотя о деяниях Каландрино среди нас много говорилось, я, поминая недавно сказанное Филострато, что все они потешны, решаюсь к рассказанным присоединить еще одну новеллу, которую, если б я захотела и прежде и теперь отдалиться от действительного факта, я сумела бы и смогла сочинить и рассказать под другими именами; но так как в рассказе удаление от истины происшествий сильно умаляет удовольствие слушателей, я расскажу вам ее, опираясь на выраженные выше доводы, в ее настоящем виде.

Никколо Корнаккини, наш согражданин и богатый человек, владел, в числе других прекрасных имений, одним поместьем в Камерате, где велел построить приличный, красивый дом, а с Бруно и Буффальмакко договорился, чтобы они расписали его весь; а так как работы было много, они пригласили еще Нелло и Каландрино и принялись за дело. Хотя там было несколько комнат с постелями и другим необходимым и жила старая служанка в качестве сторожа дома, но так как другой челяди не было, то сын упомянутого Никколо, по имени Филиппо, человек молодой и неженатый, водил туда порой, для своего удовольствия, какую-нибудь женщину и, продержав ее день или два, отсылал назад. И вот случилось однажды, что он привел с собою одну женщину, по имени Никколозу, которую какой-то негодяй, по имени Манджьоне, держал для себя в одном доме в Камальдоли, ссужая ею других. Она была красива, хорошо одевалась и для своего положения обладала хорошими манерами и даром слова. Когда однажды в полдень, выйдя из комнаты в белой юбке, с подколотыми на голове волосами, она мыла себе руки и лицо у колодца, что был во дворе дома, случилось, что и Каландрино явился туда по воду и дружелюбно поздоровался с ней. Она, ответив ему, засмотрелась на него более потому, что Каландрино показался ей человеком странным, чем по какому-нибудь иному желанию. Каландрино стал глядеть на нее и, так как она показалась ему красивой, старался там замешкаться и не возвращался к товарищам с водой; но, не зная ее, не осмелился с нею заговорить. Она заметила его взгляды и, чтобы подшутить над ним, порой сама заглядывалась на него, испуская тихие вздохи. Вследствие этого Каландрино внезапно так в нее втяпался, что ушел со двора не прежде, как когда Филиппо позвал ее к себе.

Вернувшись к работе, Каландрино то и дело пыхтел; Бруно заметил это, ибо следил за всяким движением Каландрино, так как ему доставляло потеху все, что бы тот ни делал, и говорит ему: «Кой дьявол с тобою делается, друг Каландрино? Ты только и знаешь, что пыхтишь». На это Каландрино ответил: «Кабы найти мне, товарищ, кого-нибудь, кто бы мне помог, хорошо бы мне было». – «Как так?» – спросил Бруно. Каландрино продолжал: – «Об этом не надо говорить никому. Есть здесь девушка красивее феи, которая так страстно в меня влюбилась, что тебе показалось бы за диво, я сейчас только заметил это, когда ходил по воду». – «Вот как? – сказал Бруно. – Смотри, не живет ли она с Филиппо?» – «И мне так сдается, – говорит Каландрино, – потому что он позвал ее и она пошла к нему в комнату; но чему это мешает? Я бы потягался в таком деле и с богом, не только что с Филиппо. Скажу тебе по правде, товарищ, уж так она мне нравится, что и сказать нельзя». Тогда Бруно говорит: «Я для тебя, друг, разузнаю, кто она такая, и если она любовница Филиппо, устрою твое дело в двух словах, потому что мы с нею большие приятели. Не как сделать, чтобы Буффальмакко о том не проведал? Я не могу сказать с ней слова, чтобы и он не был при том». – «Буффальмакко меня не заботит, – отвечал Каландрино, – а будем сторожиться Нелло; он родственник Тессы и мог бы нам испортить все дело». – «Правду ты говоришь», – ответил Бруно.

Между тем Бруно знал, кто она такая, ибо видел, как она прибыла, да и Филиппе о том ему рассказал. Потому, когда Каландрино на короткое время отошел от работы, чтобы пойти поглядеть на нее, Бруно обо всем передал Нелло и Буффальмакко, и они вместе сговорились втихомолку, что им следовало проделать над ним по поводу этого его увлечения. Когда он вернулся, Бруно тихо спросил его: «Видел ты ее?» – «Да, – говорит Каландрино, – извела она меня». Говорит Бруно: «Пойду я погляжу, та ли она, как я думаю; если та, то предоставь мне все устроить». Сойдя вниз и встретив ее вместе с Филиппе, он подробно сообщил им, кто такой Каландрино и что он им сказал, и условился с ними, что каждому из них говорить и делать, чтобы потешиться и позабавиться над его влюбленностью. Возвратившись к нему, он сказал: «Это она и есть, потому надо устроить это очень осторожно, ибо, если Филиппе догадается, всей воды Арно не хватило бы, чтобы обелить нас. Но что же желаешь ты, чтобы я передал ей от тебя, если мне случится заговорить с ней?» Каландрино ответил: «Скажи ей, во-первых, что я желаю ей тысячу мер того добра, от которого родятся люди, а затем, что я ее покорный слуга, да спроси, не хочет ли она чего; понял ты меня?» – «Да, дай мне все уладить», – отвечал Бруно.

Когда наступил час ужина и они, оставив работу, сошли во двор, где находились Филиппе и Никколоза, они замешкались там ради Каландрино. Каландрино стал глазеть на Никколозу, делая столько и таких невиданных жестов, что догадался бы и слепой. Она со своей стороны делала все, что, казалось, должно было воспламенить его и, будучи предупреждена Бруно, сильно потешалась над его выходками, тогда как Филиппе, Буффальмакко и другие притворились беседующими и не обращающими на то никакого внимания.

По некотором времени, к великому горю Каландрино, они ушли, когда они направлялись к Флоренции, Бруно сказал ему: «Говорю тебе, ты заставляешь ее таять, как лед от солнца; клянусь богом, если бы ты принес сюда свою гитару да спел бы несколько твоих любовных канцон, то заставил бы ее выпрыгнуть из окна, чтобы прийти к тебе». – «Разве правда, товарищ, – спросил Каландрино, – не принести ли мне ее, как ты полагаешь?» – «Разумеется», – отвечал Бруно. На это Каландрино сказал: «Ты вот не верил тому сегодня, когда я тебе говорил, а я убежден, товарищ, что лучше всякого другого умею сделать, что хочу. Кому другому удалось бы так скоро влюбить в себя такую женщину, как она? Не сделать того, ей-ей, тем молодым бахвалам, что шляются взад и вперед, а в тысячу лет не сумели бы сосчитать трех пригоршней орехов. Хочется мне, чтобы ты поглядел немного, каков я буду с гитарой: вот так будет штука! Пойми хорошенько, ведь я еще не так стар, как тебе кажусь, она это отлично заприметила, но я ей еще лучше докажу это, когда запущу в нее коготь; клянусь Христовым телом, я сыграю с ней такую игру, что она забегает за мной, как дурочка за ребенком». – «О да, – ответил Бруно, – ты ее заковыряешь, мне так и видится, что ты начнешь кусать своими зубами, об твои скрипичные колки, ее алый ротик, ее щечки, похожие на розы, а затем и всю ее проглотишь». Слушая эти слова, Каландрино словно испытывал все это наяву и ходил, подпевая и подпрыгивая, такой веселый, что вот-вот его выпрет из кожи.

На следующий день, принеся гитару, он, к великому удовольствию всего общества, спел под ее звуки несколько канцон. В короткое время он дошел до такого вожделения частых с ней свиданий, что вовсе не работал и тысячу раз в день подходил то к окну, то к двери или выбегал на двор, чтобы повидать ее, а та, действуя по научению Бруно, очень ловко давала к тому повод. С своей стороны, Бруно отвечал на его послания, а иногда приносил таковые же и от нее; когда ее там не было, как то случалось по большей части, он доставлял ему письма, будто от все, в которых подавал ему большие надежды на исполнение его желаний, рассказывая, что она теперь дома у своих родителей, где им нельзя видеться.

Таким-то образом Бруно и Буффальмакко, руководившие всем делом, извлекли из деяний Каландрино величайшую для себя потеху, иногда заставляя его дарить себе, будто по просьбе милой, то гребень из слоновой кости, то кошелек или ножичек и другие подобные мелочи, и, наоборот, приносили ему фальшивые дешевые колечки, что доставляло Каландрино великую радость. Кроме того, они получали от него хорошие закуски и другие угощения, с тем, чтобы они ратовали за его дело.

Когда таким путем они продержали его месяцев около двух, ничего более не сделав, Каландрино, заметив, что работа подходит к концу, и рассчитав, что, если до ее окончания он не достигнет цели своей любви, ему это никогда более не удастся, стал сильно приставать и торопить Бруно. Вследствие этого, когда девушка явилась, Бруно, наперед уговорившись с ней и с Филиппе, что следует предпринять, сказал Каландрино: «Видишь ли, товарищ, эта женщина тысячу раз обещала мне непременно исполнить то, о чем ты просишь, а ничего не делает; кажется мне, она водит тебя за нос, потому, так как она не исполняет обещания, мы, коли желаешь, принудим ее к тому, хочет она или не хочет». Каландрино отвечал: «Сделай милость, бога ради, лишь бы поскорее». Бруно говорит: «Хватит ли у тебя мужества прикоснуться к ней ладонкой, которую я тебе дам?» – «Разумеется», – ответил Каландрино. «В таком случае, – сказал Бруно, – принеси мне немного пергамента из кожи недоношенного ягненка, живую летучую мышь, три зерна ладана и благословенную свечу и дай мне все устроить».

Весь следующий вечер Каландриио простоял с своей ловушкой, чтобы поймать летучую мышь, и, словив ее, наконец, вместе с другими вещами отнес ее к Бруно. Уйдя в свою комнату, Бруно написал на том пергаменте какие-то небылицы каракулями и, отнеся его к Каландрино, сказал: «Знай, Каландрино, коли ты коснешься ее этим писанием, она тотчас же пойдет за тобою я сделает все, что ты хочешь. Потому, если Филиппе отправится сегодня куда-нибудь, приступи к ней и, дотронувшись до нее, пойди в сарай с соломой, что здесь рядом, это место лучше других, туда никто никогда не заходит; увидишь, она туда явится, а как придет, сам знаешь, что тебе делать». Каландрино обрадовался, как никто на свете, и, взяв рукописание, сказал: «Теперь, товарищ, дело за мной».

Нелло, которого Каландрино сторожился, потешался над ним, как и другие, и сам помогал сыграть над ним шутку; потому, по распоряжению Бруно, он отправился во Флоренцию к жене Каландрино и сказал ей: «Тесса, ты помнишь, как без всякой причины побил тебя Калаидрино в тот день, когда вернулся с камнями с Муньоне, потому мне хочется, чтобы ты отомстила за себя; коли ты того не сделаешь, не считай меня более ни родственником, ни другом. Он влюбился в одну тамошнюю женщину, а она, негодная, часто запирается с ним, и они еще недавно сговорились вскоре сойтись; я и хочу, чтобы ты пришла туда, увидала бы его и хорошенько пожурила».

Как услышала это жена, дело показалось ей не шуточным;

вскочив, она принялась кричать: «Ах ты уличный разбойник, так вот ты что со мной делаешь! Клянусь богом, тому не бывать, чтобы я тебе за то не отплатила». Схватив свою накидку, в сопровождении служанки она скорым шагом отправилась туда вместе с Нелло. Когда Бруно увидел издали, что она идет, сказал Филиппе: «Вот и наш союзник». Поэтому Филиппе, зайдя туда, где работал Каландрино и другие мастера, сказал: «Господа, мне надо тотчас ехать во Флоренцию, работайте прилежно». Оставив их, он спрятался в одном месте, откуда, не будучи видим, мог наблюдать, что творит Каландрино.

Тот, как только рассчитал, что Филиппе несколько отъехал, тотчас же спустился во двор, где встретил Някколозу одну; он вступил с ней в беседу, а она, хорошо зная, что ей делать, подойдя к нему, была с ним несколько нелюбезнее обыкновенного. Тогда Каландрино коснулся ее ладонкой и лишь только сделал это, тотчас же направился в сарай, а Никколоза за ним; когда они вошли, она заперла дверь и, обняв Каландрнно, бросила его на бывшую там на полу солому, вскочила на него верхом и, положив ему руки на плечи, чтобы не дать ему возможности приблизить к ней свое лицо, стала на него глядеть как бы со страстным желанием, говоря: «Дорогой мой Каландрино, сердце ты мое, душа моя, мое благо и покой, сколько времени желала я обладать тобою и обнять тебя вволю! Ты своею приветливостью свил из меня веревку, иссушил мое сердце звуками твоей гитары. Неужели то правда, что ты со мной». А Каландрино, едва будучи в состоянии двинуться, говорил: «Сладость души моей, дай мне тебя поцеловать». – «Как, однако, ты спешишь! – отвечала Никколоза. – Дай мне прежде вволю наглядеться на тебя, дай моим глазам насытиться милым видом твоего лица».

Бруно и Буффальмакко пошли между тем к Филиппе и все втроем видели и слышали, как было дело. Уже Каландрино готовился было поцеловать Никколозу, как явился Нелло с донной Тессой. Придя, он сказал: «Клянусь богом, они теперь вдвоем». Когда добрались они до входной двери, жена, взбешенная, схватившись за нее руками, высадила ее и, войдя, увидела Никколозу верхом на Каландрино. Лишь только та заметила ее, тотчас же поднялась и побежала туда, где находился Филиппе. А монна Тесса запустила ногти в лицо Каландрино, еще не успевшего подняться, исцарапала его и, схватив за волосы, таская взад и вперед, принялась говорить: «Поганый ты, гадкий пес, так ты вот что со мной чинишь? Старый дурак, будь я проклята, что любила тебя. Так тебе кажется, что тебе дома мало дела, что ты влюбляешься в других? Что за прелестный любовник! Разве не знаешь ты себя, жалкий ты человек, разве не знаешь, бедняк, что если выжать тебя, не выйдет соку даже на подливку! Клянусь богом, теперь не Тесса объезжала тебя, а другая, да накажет ее бог, кто бы она ни была, потому что, наверное, это, должно быть, большая дрянь, если влюбилась в такое сокровище, как ты».

Как увидел жену Каландрино, стал ни жив ни мертв и не смел защититься от нее; исцарапанный, оборванный, взъерошенный, он встал и, подняв свой плащ, стал униженно просить жену, чтобы не кричала, если не желает, чтобы его изрубили в куски, потому что женщина, с ним бывшая, жена хозяина дома. «Ладно, – отвечала жена, – да пошлет ей господь всякого зла».

Бруно и Буффальмакко, вволю насмеявшиеся над этим делом вместе с Филиппе и Никколозой, явились туда, будто на крик, и после многих уговоров, усмирив жену, посоветовали Каландрино отправиться во Флоренцию и более сюда не возвращаться, дабы Филиппе, неравно узнав о том, не сделал ему чего-либо худого. Так Каландрино и пошел во Флоренцию, бедный и жалкий, весь общипанный и исцарапанный, и, не осмеливаясь вернуться обратно, денно и нощно мучимый и тревожимый упреками жены, принужден был положить конец своей пылкой любви, дав повод посмеяться над собой товарищам, и Никколозе, и Филиппе.

Новелла шестая

Двое молодых людей заночевали в гостинице; один из них идет спать с дочерью хозяина, жена которого по ошибке улеглась с другим. Тот, что был с дочерью, ложится затем с ее отцом и, приняв его за своего товарища, рассказывает ему обо всем. Между ними начинается ссора. Жена, спохватившись, идет в постель к дочери и затем улаживает все несколькими словами.


Каландрино, уже много раз смешивший всю компанию, рассмешил и на этот раз, и когда, обсудив его деяния, дамы умолкли, королева поручила сказывать Памфило. Тот начал так: – Достохвальные дамы, имя Никколозы, любимой Каландрино, вызвало в моей памяти другую Никколозу, о которой мне хочется рассказать вам новеллу, потому что из нее вы увидите, как быстрая предусмотрительность доброй женщины устранила великий скандал. В долине Муньоне жил немного времени тому назад некий человек, который за деньги кормил и поил проезжавших; хотя он был беден и дом у него был не просторный, он, в случае большой нужды, пускал к себе на ночлег, если не всех, то знакомых людей. У него была жена, очень красивая женщина, с которой он прижил двух детей: одну девушку, красивую и милую, пятнадцати или шестнадцати лет, еще не выданную замуж, и маленького сына, которому не было еще и года и которого мать кормила сама. Молодая девушка обратила на себя взоры одного молодого человека, миловидного и приятного, из родовитых людей нашего города, который, часто бывая там, полюбил ее горячо, а она, очень гордясь любовью такого юноши и изо всех сил стараясь приковать его приветливым обхождением, также влюбилась в него, и много раз, при обоюдном их желании, их любовь увенчалась бы успехом, если бы Пинуччьо, так звали юношу, не желал избегнуть бесчестья девушки и своего. Между тем страсть их росла со дня на день, и у Пинуччьо явилось желание сойтись с нею как бы то ни было, и он стал придумывать повод, чтобы заночевать у ее отца, рассчитав как человек, знакомый с внутренним расположением дома девушки, что, если это удастся, он пробудет у нее, никем не замеченный; лишь только эта мысль ему запала, он немедля приступил к действию. Однажды вечером в довольно поздний час он вместе с своим верным товарищем, по имени Адриано, знавшим о его любви, взяли наемных лошадей, привязали к ним два чемодана, может быть набитых соломой, выехали из Флоренции и, сделав объезд, прибыли верхом в долину Муньоне уже к ночи; здесь, повернув коней, как будто они возвращались из Романьи, они подъехали к дому и начали стучаться; хозяин, хорошо знавший обоих, тотчас же отворил им дверь. Пинуччьо сказал ему: «Знаешь ли что, тебе придется приютить нас на ночь, мы думали, что успеем добраться до Флоренции, и так мешкали, что приехали сюда, видишь, с какой поздний час». На это хозяин ответил ему: «Ты хорошо знаешь, Пинуччьо, что я не в состоянии давать ночлег таким господам, как вы, но так как поздний час застал вас здесь и нет времени ехать в другое место, я охотно устрою вас, как могу». Сойдя с лошадей и направившись в гостиницу, молодые люди прежде всего поставили своих коней, затем, захватив с собою хороший ужин, поели вместе с хозяином.

Была у хозяина всего одна очень маленькая комнатка, где он, как сумел лучше, поставил три кровати; свободного места оставалось мало, ибо две постели помещались вдоль одной стены комнаты, третья напротив их по другой, так что пройти там можно было лишь с трудом. Из этих трех постелей хозяин велел приготовить ту, что получше, для обоих товарищей и уложил их. Затем немного спустя, когда никто из них еще не заснул, хотя они и притворились спящими, хозяин велел в одну из оставшихся постелей лечь дочке, а в другую лег сам с женой. Та поставила рядом с постелью, где спала, люльку, в которой держала своего малолетнего сына. Когда все так устроилось, Пинуччьо, видевший все это, полагая, что все заснули, по некотором времени тихо встал и, подойдя к постели, где лежала любимая им девушка, прилег к ней, принявшей его радостно, хотя делала она это и не без страха; с ней он и остался, предаваясь тем утехам, которых они наиболее желали.

Покуда Пинуччьо был с девушкой, случилось, что кошка что-то уронила, и это услышала, проснувшись, хозяйка; боясь, что шум от чего-либо другого, она, поднявшись впотьмах, как была, пошла туда, откуда ей послышался шум. Андриано, не обративший на это внимания, случайно встал за естественною нуждою; идя за этим делом, он наткнулся на люльку, поставленную хозяйкой, а так как, не убрав ее, не было возможности пройти, он снял ее с места, где она стояла, и поместил рядом с постелью, где сам спал; совершив все, зачем поднялся, и возвращаясь, он, не заботясь о люльке, лег в постель. Хозяйка, поискав и убедившись, что упало не то, что она воображала, не захотела достать огня, чтобы посмотреть, что такое было, и, покричав на кошку, вернулась в комнатку и ощупью направилась прямо к кровати, где спал муж. Не найдя люльки, она сказала себе: «Ох, какая же я дура, поди-ка, чего было не наделала! Ведь я, ей-богу, угодила бы прямо в постель моих гостей!» Пройдя немного далее и натолкнувшись на люльку, она вошла в ту постель, что была с ней рядом, и улеглась с Адриано, полагая, что лежит с мужем. Адриано, еще не успевший уснуть, почувствовав это, встретил ее хорошо и приветливо и, не говоря ни слова, пошел на парусах, к великому удовольствию хозяйки.

Так было дело, когда Пинуччьо, убоявшись, чтобы сон не застал его с его милой, получив от нее все то удовольствие, какого желал, поднялся от нее, чтоб вернуться в свою постель, и встретив на пути люльку, вообразил, что то постель хозяина; поэтому, подойдя к ней поближе, он лег рядом с хозяином. Тот проснулся от прихода Пинуччьо Пинуччьо, вообразив, что рядом с ним Адриано, сказал: «Говорю тебе, не бывало ничего слаще Никколозы, клянусь богом, я насладился более, чем когда-либо мужчина с женщиной, и уверяю тебя, что раз шесть и более ходил на приступ с тех пор, как ушел отсюда». Когда хозяин прослышал эти вести, больно ему не понравившиеся, он прежде всего подумал про себя: «Какого черта он здесь делает?» Затем, более под влиянием гнева, чем благоразумия, сказал: «Пинуччьо, ты сделал великую мерзость, и я не понимаю, зачем ты мне ее учинил; но клянусь богом, ты мне за это поплатишься!» Пинуччьо, как молодой человек не из особенно рассудительных, заметив свой промах, не поспешил загладить его, как бы лучше сумел, а говорит: «Чем это ты мне отплатишь? Что можешь мне сделать?» Жена хозяина, полагая, что она с мужем, сказала Адриано: «Ахти мне! Слышишь ли, наши гости о чем-то бранятся». Адриано ответил, смеясь: «Пусть их, да пошлет им господь всего худого, вчера они выпили лишнее». Жена, которой послышалось, что бранится муж, услышав теперь голос Адриано, тотчас же поняла, где она и с кем; вследствие этого, как женщина находчивая, она, не говоря ни слова, тотчас же встала и, схватив люльку с сынком, хотя в комнате и не было света, наугад пронесла ее к постели, где спала дочка, и с ней улеглась; затем, будто проснувшись от крика мужа, окликнула его и спросила, что у него за спор с Пинуччьо. Муж отвечал: «Разве ты не слышишь, что он говорит, какое у него ночью было дело с Никколоэой?» Жена сказала: «Он отъявленно врет. С Никколозой он не спал, я легла с нею и с тех пор никак не могла заснуть, а ты – дурак, что ему веришь. Вы так напиваетесь по вечерам, что ночью вам снится, и вы бродите туда и сюда, ничего не понимая, и вам кажется, вы бог знает что творите. Очень жаль, что вы не сломите себе шею, но что ж делает там Пинуччьо, почему он не в своей постели?» С другой стороны, Адриано, видя, как умно покрывает хозяйка свои стыд и стыд дочки, говорил: «Сто раз говорил я тебе, Пинуччьо, не броди, у тебя дурной обычай вставать во сне, выдавать небылицы, которые тебе видятся, за быль; сыграют с тобой когда-нибудь злую шутку. Ступай сюда, да пошлет тебе господь лихую ночь!»

Услышав, что говорит жена и что Адриано, хозяин стал приходить к полному убеждению, что Пинуччьо снится, потому, схватив его за плечи, он стал его трясти и окликать, говоря: «Пинуччьо, проснись же, вернись к себе в постель». Поняв, о чем говорилось, Пинуччьо принялся, словно сонный, нести и другую околесицу, что страшно смешило хозяина. Наконец, чувствуя, что его трясут, он сделал вид, что проснулся, и, окликнув Адриано, спросил: «Разве уже рассвело, что ты зовешь меня?» – «Да поди сюда», – ответил Адрйано. Тот, притворяясь и представляясь совсем сонным, поднялся, наконец, от хозяина и вернулся в постель Адриано.

Когда наступил день и все встали, хозяин начал смеяться и издеваться над ним и его снами. Так, среди шуток, молодые люди снарядили своих лошадей, взвалили чемоданы и, выпив с хозяином, верхом поехали во Флоренцию, не менее довольные тем, что произошло, чем исходом самого дела. Впоследствии, изыскав другие меры, Пинуччьо виделся с Никколозой, продолжавшей утверждать матери, что ему в самом деле приснилось, почему хозяйка, памятовавшая объятия Адриано, была убеждена, что она одна лишь бодрствовала.

Новелла седьмая

Талано ди Молезе, увидев во сне, что волк изодрал лицо и горло у его жены, говорит ей, чтобы она остерегалась; она того не сделала, а с ней это дело и приключилось.


Когда кончилась новелла Памфило и все похвалили находчивость жены, королева велела Пампинее рассказать в свою очередь. И она начала: – Милые дамы, уже прежде была промеж нас беседа о том, что сны говорят правду, хотя многие над тем смеются; потому, хотя об этом уже было говорено, я не премину рассказать вам в коротенькой новелле, что недавно приключилось с одной моей соседкой вследствие того, что она не поверила сну, виденному ее мужем.

Не знаю, знаком ли вам Талано ли Молезе, человек очень почтенный. Взял он в жены одну девушку, по имени Маргариту, красивую более многих других, но чудную, как ни одна, неприятную и настолько упрямую, что она никогда не делала ничего по желанию других, да и ей никто не мог угодить. Очень трудно было переносить это Талано, но так как делать было нечего, он терпел.

И вот случилось однажды ночью, что, когда Талано с Маргаритой был в деревне, в одном своем поместье, и спал, ему представилось во сне, будто его жена идет по прекрасному лесу, который находился у них недалеко от дома; идет она, а ему кажется, что из одной части леса вышел большой, свирепый волк, который, внезапно схватив ее за горло, повалил на землю и силился унести ее, взывавшую о помощи; когда же она освободилась из его пасти, оказалось, что он изодрал ей все горло и лицо. Поднявшись на другое утро, Талано сказал жене: «Жена, хотя твое упрямство никогда не дозволило мне хотя бы один день прожить с тобой покойно, тем не менее я был бы очень опечален, если бы с тобой случилось что-либо худое; потому, если ты поверишь моему совету, ты сегодня не выйдешь из дома». Спрошенный ею о причине того, он рассказал ей подробно свой сон. Жена, качая головой, ответила: «Кто кому желает зла, тому о том зло и снится, очень уж ты жалеешь обо мне, а ведь тебе снится то, что ты хотел бы видеть наяву, потому как сегодня, так и всегда я стану остерегаться, чтоб не порадовать тебя таким или другим моим несчастьем». Тогда Талано и говорит: «Я отлично знал, что ты так и ответишь; такова бывает благодарность тому, кто чешет паршивого; верь или не верь, а я тебе говорю по добру и еще раз советую остаться дома или по крайней мере воздержаться ходить в наш лес». – «Хорошо, я так и сделаю», – ответила жена. Затем она стала говорить себе: «Посмотри-ка, как хитро он вздумал застращать меня – не ходить сегодня в наш лес, он, наверно, назначил там свидание какой-нибудь негоднице и не желает, чтоб я там его застала. Ему хотелось бы сидеть за столом в обществе слепых, а я была бы дурой, если б не знала его и поверила ему; но это ему, наверно, не удастся: надо мне поглядеть, если б даже пришлось пробыть там весь день, каким товаром он станет торговать». Так сказав, лишь только муж вышел в одну сторону, она пошла в другую и как могла скрытнее, ничуть не мешкая, направилась в лес, где спряталась в самой чаще, внимательно следя и осматриваясь туда и сюда, не увидит ли кого. Пока она так пребывала, нимало не остерегаясь волка, поблизости от нее внезапно явился из густой чащи громадный, страшный волк, и не успела она, увидев его, сказать: господи помилуй! как он бросился на нее и, крепко ухватив, понес ее точно малого ягненка. Она не могла кричать, так стянуто было ее горло, и не была в состоянии помочь себе каким-либо иным образом; так волк и унес бы ее и, вероятно бы, задушил, если бы не встретились с ним пастухи, которые, закричав, принудили его бросить ее. Жалкая и несчастная, узнанная пастухами, она была доставлена домой, где врачи излечили ее после долгих стараний, так однакоже, что горло и часть лица оказались у нее настолько исковерканными, что из красавицы она стала противной и уродом. Вследствие этого она, стыдясь показываться там, где ее могли бы видеть, не раз жалостно оплакивала свое упрямство и нежелание поверить вещему сну мужа, что ей ничего бы и не стоило.

Новелла восьмая

Бьонделло обманом приглашает на обед Чакко, который ловко мстит ему за то, подвергнув его хорошей потасовке.


Все вообще в веселой компании были того мнения, что виденное Талано было не сном, а видением, ибо оно так и сбылось безо всяких опущений. Когда все замолкли, королева приказала Лауретте продолжать. Та сказала: – Благоразумные дамы, как большая часть тех, что говорили ранее меня, были побуждены к своим рассказам чем-нибудь, уже бывшим предметом бесед, так суровая месть школяра, о которой говорила вчера Пампинея, побуждает и меня передать вам об одной мести, очень тяжелой для того, кто ее испытал, хотя она и не была столь жестокой.

Потому скажу вам, что во Флоренции был некий человек, по имени Чакко, прожора, как никто другой, и так как его достатка не хватало на расходы по его прожорливости, а он был вообще человек с очень хорошими манерами и большим запасом приятных и забавных острот, он избрал себе ремесло, не то что потешника, а язвителя, и стал ходить к тем, кто богат и кто хорошо любил поесть; у них он бывал и к обеду и к ужину, если иной раз и не был зван.

Был в то время во Флоренции некто, по имени Бьонделло, крохотного роста, большой щеголь, чистоплотный, как муха, с шапочкой на голове, с длинными светлыми волосами, так приглаженными, что ни один волосок не отставал; занимался он тем же самым, чем и Чакко. Когда однажды утром во время поста он пошел туда, где торгуют рыбой, и покупал две большущие миноги для мессера Вьери деи Черки, его увидел Чакко и, подойдя к Бьонделло, спросил: «Что это ты делаешь?» На это Бьонделло ответил: «Вчера вечером мессеру Корсо Донати послали три других миноги, много лучше этих, да еще осетра, а так как их не хватило, чтоб угостить обедом нескольких дворян, он и велел мне прикупить эти две. Будешь ли ты там?» – «Сам хорошо знаешь, что приду», – отвечал Чакко, и когда ему показалось, что настало время, пошел к мессеру Корсо и увидел его с несколькими соседями, еще не успевшими сесть за обед. Когда тот спросил его, зачем он пришел, он отвечал: «Мессере, я пришел пообедать с вами и вашим обществом». На это мессер Корсо сказал: «Добро пожаловать, а так как теперь пора, то пойдем». Когда они сели за стол, им подали прежде чечевицы и соленого тупца, а затем жареной рыбы из Арно и ничего более. Чакко догадался, что Бьонделло провел его и, немало рассердившись про себя, решил отплатить ему за это.

Несколько дней спустя он встретил его, заставившего уже многих посмеяться над этой шуткой. Увидев его, Бьонделло поздоровался с ним и спросил его, смеясь, понравились ли ему миноги мессера Корсо? На это Чакко сказал в ответ: «Не пройдет и недели, как ты расскажешь о том лучше меня». И не откладывая дела, расставшись с Бьонделло, он сторговался за известную цену с одним ловким старьевщиком и, вручив ему стеклянную фляжку, повел его поблизости Лоджии деи Кавиччьоли, где, указав ему на мессера Филиппе Арджентн, человека высокого ростом, жилистого и крепкого, надменного, бешеного и большого чудака, сказал ему: «Поди к нему с этой фляжкой в руках и скажи так: „Мессере, Бьонделло посылает меня к вам и велит попросить вас украсить эту фляжку вашим хорошим красным вином, потому что он хочет повеселиться с своими ребятами“. Только, смотри, берегись, как бы он тебя не зацапал, потому что он задал бы тебе звона и ты испортил бы все мое дело». – «Сказать ли мне ему еще что-нибудь?» – спросил старьевщик. «Нет, – ответил Чакко, – ступай себе и, как только скажешь ему, вернись ко мне сюда с фляжкой, я тебе заплачу».

Тот отправился и передал свое поручение мессеру Филиппо. Мессер Филиппо, которого выводила из себя всякая малость, выслушав это и полагая, что Бьонделло, которого он знал, потешается над ним, весь вспыхнул, говоря: «Что такое надо украсить и какие там ребята! Господь да пошлет безвременье и тебе и ему!» Он уже вскочил и протянул руку, чтобы схватить старьевщика, но тот был настороже, быстро спохватился и, побежав, другим путем вернулся к Чакко, который все это видел и которому он и сообщил все, что сказал мессер Филиппо.

Довольный этим, Чакко заплатил старьевщику и до тех пор не успокоился, пока не встретился с Бьонделло, которого спросил: «Был ты на этих днях у Лоджии деи Кавиччьоли?» Бьонделло отвечал: «Нет, к чему ты меня о том спрашиваешь?» Чакко говорит: «Потому, что знаю, что мессер Филиппо ищет тебя, не знаю, что ему надо». На это Бьонделло сказал: «Ладно, я иду в ту сторону, перекинусь с ним словом».

Когда Бьонделло удалился, Чакко пошел за ним следом, чтобы посмотреть, как будет дело. Мессер Филиппе, не успев догнать старьевщика, остался страшно взбешенным, терзаясь гневом, так как из слов старьевщика ничего другого не мог извлечь, как только то, что Бьонделло, неизвестно по чьему почину, над ним издевается. Пока он так терзался, явился Бьонделло; как только тот увидел его, бросился к нему навстречу и дал ему в лицо большого тычка. «Ахти мне, мессере, что это значит?» – спросил Бьонделло. А мессер Филиппе, схватив его за волосы, изорвал на голове шапку и, сбросив на землю плащ, продолжал его сильно колотить, приговаривая: «Увидишь, предатель, что это значит! О каком это „украсьте“ и каких „ребятах“ ты посылал мне сказать? Разве я в твоих глазах мальчик, чтобы со мной шутить?» Так говоря, он избил ему все лицо кулаками, что твое железо, не оставил на голове ни одного волоска нетронутым и, вываляв его в грязи, разорвал на нем все платье, и так занялся этим делом, что после первого слова Бьонделло не удалось сказать ему второго, ни спросить, почему он такое над ним чинит. Слышал он только «украсьте» и «ребята», но что бы это означало, не понимал. Под конец, когда мессер Филиппе хорошенько поколотил его, многие собрались вокруг и с величайшими в свете усилиями вырвали его из рук, истерзанного и избитого и, объяснив ему, почему так учинил мессер Филиппе, стали бранить его, зачем он посылал ему сказать такое, так как он должен был хорошо знать, что мессер Филиппе человек, с которым не шутят. Бьонделло оправдывался, утверждая со слезами, что никогда не посылал к мессеру Филиппе за вином; немного оправившись, жалкий и печальный, он вернулся домой, уверенный, что это дело Чакко.

Когда по прошествии многих дней синяки сошли у него с лица и он стал выходить, случилось, что Чакко его встретил и, смеясь, спросил: «Что, Бьонделло, по вкусу ли тебе пришлось вино мессера Филиппе?» Бьонделло ответил: «Желал бы я, чтобы также пришлись тебе по вкусу миноги мессера Корсо». Тогда Чакко сказал: «Теперь дело за тобой, всякий раз, как ты захочешь дать мне так же хорошо пообедать, как ты то сделал, я дам тебе напиться так же вкусно, как ты напился». Бьонделло, отлично понимавший, что против Чакко он может быть сильнее злым умыслом, чем делом, попросил, бога ради, помириться с ним и с тех пор остерегался над ним подшучивать.

Новелла девятая

Двое молодых людей спрашивают у Соломона совета, один – как заставить себя полюбить, другой – как ему проучить свою строптивую жену. Одному он отвечает: «Полюби», другому велит пойти к «Гусиному» мосту.


Никому другому, кроме королевы, не оставалось рассказывать, если за Дионео желали сохранить его льготу. Когда дамы вдоволь насмеялись над несчастным Бьонделло, она весело начала говорить таким образом: – Любезные дамы, если здраво взвесить порядок вещей, очень легко убедиться, что большая часть женщин вообще природой, обычаями и законами подчинена мужчинам и должна управляться и руководиться их благоусмотрением; потому всякой из них, желающей обрести мир, утешение и покой у того мужчины, к которому она близка, подобает быть смиренной, терпеливой и послушной и прежде всего честной; в этом высшее и преимущественное сокровище всякой разумной женщины. Если бы нас не научали тому и законы, во всем имеющие в виду общее благо, и обычаи или, если хотите, нравы, сила которых велика и достойна уважения, то на то указывает нам очень ясно сама природа, сотворившая нам тело нежное и хрупкое, дух боязливый и робкий, давшая нам лишь слабые телесные силы, приятный голос и мягкие движения членов: все вещи, свидетельствующие, что мы нуждаемся в руководстве другого. А кто нуждается в чужой помощи и управлении, тому надлежит, по всем причинам, быть послушным, подчиняясь и оказывая почтение своему правителю. А кто наши правители и помощники, коли не мужчины? Итак, мы обязаны подчиняться мужчинам и высоко уважать их; кто от этого отдаляется, ту я считаю достойной не только строгого порицания, но и сурового наказания. К такому соображению, хотя оно и прежде у меня являлось, привел меня недавно рассказ Пампинеи об упрямой жене Талано, которой господь послал кару, которую ее муж не сумел ей учинить. Потому, по моему мнению, сурового и жестокого наказания достойны, как я уже сказала, все те, которые не хотят быть приветливыми, радушными и послушными, как того требует природа, и обычаи, и законы.

Вот почему мне хочется рассказать вам об одном совете, данном Соломоном, как о средстве, полезном для уврачевания подобных им от такого недуга. Кому такого лекарства не нужно, пусть та не думает, что рассказано это для нее, хотя у мужчин есть такая поговорка: доброму коню и ленивому коню надо погонялку, хорошей женщине и дурной женщине надо палку. Эти слова, если истолковать их в шутку, легко показались бы всем справедливыми; но если понять их в нравственном смысле, я полагаю, что и в таком случае их надо допустить. Все женщины по природе слабы и падки, потому для исправления злостности тех из них, которые дозволяют себе излишне переходить за положенные им границы, требуется палка, которая бы их покарала; а чтобы поддержать добродетель тех других, которые не дают увлечь себя через меру, необходима палка, которая бы поддержала их и внушила страх.

Но оставляя поучение и переходя к тому, что я намерена сообщить, скажу, что, когда по всему почти свету распространилась великая слава о чудесной мудрости Соломона и о его щедрой готовности объявить ее всякому, кто бы пожелал удостовериться в ней на опыте, многие сходились к нему с разных частей света за советом в их крайних и трудных нуждах.

В числе других, отправлявшихся с такой целью, был и один благородный и очень богатый юноша, по имени Мелиссо, из города Лаяццо, откуда он был родом и где жил. На пути в Иерусалим, по выезде из Антиохии, ему пришлось ехать некоторое время с другим юношей, по имени Джозефо, следовавшим тем же путем, что и он; по обычаю путешествующих, он вступил с ним в беседу. Узнав от Джозефо, кто он и откуда, Мелиссо спросил его, куда он едет и зачем. На это Джозефо ответил, что едет к Соломону попросить у него совета, как ему быть с своей женой, которая упряма и зла, более чем какая-либо другая женщина, и которую он ни просьбами, ни лаской и никаким иным способом не в состоянии исправить от ее упрямства. Затем он сам спросил его, откуда он и куда едет и зачем. На это Мелиссо ответил: «Я богат, трачу мой достаток на угощение и чествование моих сограждан; но мне удивительно и странно подумать, что при всем этом я не нахожу человека, который полюбил бы меня; вот я и иду, куда и ты, добыть совет, что бы мне сделать, чтобы меня полюбили».

И вот оба спутника поехали вместе и, прибыв в Иерусалим, введены были, при посредстве одного из вельмож Соломона, в его присутствие. Мелиссо вкратце рассказал ему свое дело. На это Соломон ответил: «Полюби». Лишь только сказал он это, как Мелиссо быстро вывели, и Джозефо объяснил, зачем пришел. На это Соломон ничего иного не ответил, как: «Ступай к Гусиному мосту». После этих слов Джозефо, также быстро выведенный из присутствия царя, встретился с поджидавшим его Мелиссо и сказал ему, что за ответ он получил. Раздумывая об этих словах и не будучи в состоянии понять ни их смысла, ни пользы по отношению к их делу, они, как бы осмеянные, пустились в обратный путь.

Пропутешествовав несколько дней, они достигли реки, на которой был прекрасный мост, а так как по нем проходил большой караван нагруженных мулов и лошадей, им пришлось подождать переправы, пока те не перебрались. Уже все почти перешли, когда случайно заартачился один мул, как то мы видим часто с ними бывает, и никоим образом не хотел идти вперед, вследствие чего погонщик, схватив палку, принялся сначала легонько бить его, чтобы побудить перейти. Но мул засовался то в ту, то в другую сторону дороги, а не то и пятился и ни за что не хотел перебираться; тогда погонщик, рассердившись чрезвычайно, стал наносить ему палкой страшнейшие в свете удары, то по голове, то по бокам и заду; но все это ни к чему не вело. Вследствие этого Мелиссо и Джозефо, смотревшие на все это, начали говорить погонщику: «Что ты это делаешь, изверг? Убить его, что ли, хочешь? Почему ты не попытаешься провести его порядком и тихо. Так он скорее пойдет, чем если бить его, как ты делаешь». На это погонщик ответил: «Вы знаете ваших коней, а я знаю своего мула, дайте мне с ним расправиться». Так сказав, он снова принялся колотить его, и так надавал ему и с той и с другой стороны, что мул двинулся вперед, и погонщик добился своего.

Когда молодые люди готовились пуститься в путь, Джозефо спросил одного человека, сидевшего на краю моста, как зовется мост. На это тот ответил: «Мессере, зовется он Гусиным мостом». Как услышал это Джоэефо, тотчас же припомнил слова Соломона и, обратись к Мелиссо, сказал: «Говорю тебе, товарищ, что совет, данный мне Соломоном, может быть, правилен и хорош, ибо я вижу очень ясно, что не умел бить свою жену, а вот погонщик указал мне, что мне делать».

По прошествии нескольких дней, когда они прибыли в Антиохию, Джозефо удержал на некоторое время Мелиссо, чтобы тот отдохнул у него. Жена приняла его очень холодно, а он приказал ей приготовить ужин, какой закажет Мелиссо. Тот, уступая желанию Джозефо, сказал это в немногих словах. Жена, по старому обычаю, сделала не так, как распорядился Мелиссо, а почти наоборот. Увидав это, Джозефо спросил гневно: «Разве не сказано было тебе, каким образом следует приготовить ужин?» Жена, обратившись к нему, ответила надменно: «Что это значит? Почему ты не ужинаешь, коли хочешь ужинать? Если мне и заказали иное, мне вздумалось сделать так; нравится тебе – хорошо, коли нет – оставайся так».

Мелиссо удивился ответу жены и стал сильно корить ее. Услышав это, Джозефо сказал: «Жена, ты все еще такая же, как была, но поверь мне, я заставлю тебя переменить обращение». И, обернувшись к Мелиссо, он сказал: «Мы тотчас увидим, приятель, каков был совет Соломона, но прошу тебя не сетовать на то, что ты увидишь, и принять за шутку то, что я стану делать. А чтобы ты не помешал мне, вспомни, что ответил нам погонщик, когда мы сжалились над его мулом». На это Мелиссо ответил: «Я в твоем доме и не намерен перечить твоему желанию».

Раздобыв толстую палку из молодого дуба, Джоэефо пошел в комнату, куда, выйдя с гневом из-за стола и ворча, удалилась его жена, схватил ее за косы и, сбив ее к ногам, стал жестоко колотить палкой. Жена начала сначала кричать, потом грозить, но видя, что от всего этого Джозефо не унимается, вся избитая, принялась просить, бога ради, пощады, чтобы он только не убил ее, а кроме того, обещала никогда более не противоречить его желаниям. Несмотря на это, Джозефо не унимался, напротив, все с большей яростью продолжал сильно бить ее, то по бокам, то по заду, то по плечам, пересчитывая ей ребра; и не прежде унялся, как когда устал; одним словом, у жены не осталось ни кости и ни одного местечка на спине, которая не была бы помята. Совершив это, он пошел к Мелиссо и сказал ему: «Завтра увидим, каким окажется на деле совет: „Ступай к Гусиному мосту“. Отдохнув немного и обмыв руки, он поужинал с Мелиссо, и в урочное время оба отправились отдохнуть. А бедняжка жена, с большим трудом поднявшись с пола, бросилась на кровать, где отдохнула, как смогла, а на другое утро, встав раненько, велела спросить Джозефо, что ему угодно кушать. Он, посмеявшись над тем с Мелиссо, распорядился, и когда настал час и они вернулись домой, нашли все отлично приготовленным, согласно с данным приказанием, почему очень одобрили совет, который на первых порах поняли худо.

Через несколько дней Мелиссо расстался с Джозефо и, вернувшись домой, сообщил одному мудрому человеку то, что узнал от Соломона. Тот сказал ему: «Он не мог подать тебе более верного и лучшего совета: ты знаешь, что сам никого не любишь и что почести и услуги ты оказываешь не от любви, которую ты к другим ощущаешь, а из тщеславия. Итак, полюби, как сказал Соломон, и тебя полюбят».

Так наказана была упрямица, а молодой человек, полюбив, обрел любовь.

Новелла десятая

Дон Джьянни по просьбе кума Пьетра совершает заклинание, с целью обратить его жену в кобылу, и когда дошел до того чтобы приставить ей хвост, кум Пьетро, заявив, что хвост ему не надобен, портит все дело.


Новелла королевы вызвала некий ропот у дам и смех среди молодые людей, когда они перестали, Дионео начал так: – Прелестные дамы, черный ворон более оттеняет красоту белых голубей, чем если б появился между ними белый лебедь, так иногда и среди мудрых людей человек менее мудрый не только придает блеск и красоту их умственной зрелости, но вносит и потеху и удовольствие. Поэтому вы, умные и скромные, должны тем более ценить меня, придурковатого, заставляющего своими недостатками ярче блестеть ваши доблести, чем если бы я, при больших достоинствах, затемнял ваши; потому мне должен быть предоставлен тем больший произвол доказать, каков я есть, а вы обязаны тем терпеливее выслушать, что я вам расскажу, чем если бы я был мудрее. Итак, расскажу вам не очень длинную новеллу, из которой вы поймете, как тщательно следует исполнять все приказанное теми, кто совершает нечто силой заклинания, и как небольшая ошибка, допущенная в таком деле, портит все, что устроил заклинатель.

Не так давно был в Барлетте священник, по имени дон Джьянни ди Бароло, у которого приход был бедный, и он, чтобы просуществовать, принялся развозить на своей кобыле товар туда и сюда по апулийским ярмаркам, покупая и продавая. Странствуя таким образом, он близко сошелся с неким человеком, по имени Пьетро ди Тресанти, занимавшимся при помощи своего осла тем же делом, и в знак любви и приязни не иначе звал его по апулийскому обычаю, как кумом; всякий раз, как тот приезжал к Барлетту, он водил его в свою церковь, помещал у себя и чествовал, как мог. С своей стороны и кум Пьетро, человек очень бедный, имевший домишко в Тресанти, едва достаточный для него, его молодой красавицы жены и его осла, всякий раз, когда Дон Джьяннн являлся в Тресанти, помещал его в своем доме и чествовал, как мог, в благодарность за почет, который тот оказывал ему в Барлетте. Но что касается до ночлега, то так как у кума Пьетро была всего небольшая постель, в которой он спал со своей красавицей женой, то он и не мог устроить его, как бы хотел; а так как в стойле рядом с его ослом помещалась и кобыла дон Джьянни, последнему приходилось спать возле нее, на небольшом ворохе соломы.

Жена, зная, как священник чествует ее мужа в Барлетте, несколько раз выражала желание, когда приезжал к ним священник, пойти ночевать к одной своей соседке, по имени Зита Карапреза, дочери Джудиче Лео, дабы священник мог спать с ее мужем в постели. Несколько раз говорила она о том священнику, но тот никак не соглашался и однажды, между прочим, сказал ей: «Кума Джеммата, ты обо мне не беспокойся, мне хорошо, потому что, когда я пожелаю, я обращаю эту кобылу в хорошенькую девушку и сплю с ней, а затем, когда захочу, снова превращаю ее в кобылу; потому я с нею неохотно расстаюсь». Молодая женщина удивилась, поверив тому, сказала о том мужу и прибавила: «Если он так с тобою хорош, как ты говоришь, отчего на попросишь ты его научить тебя этому заклинанию, чтобы ты мог обращать меня в кобылу: ты бы стал работать на осле и на кобыле, мы стали бы зарабатывать вдвое, а когда возвращались бы домой, ты снова мог бы превращать меня в женщину, какова я есть»

Кум Пьетро, скорее придурковатый, чем умный, поверил этому делу, согласился с советом и принялся, как лучше умел, упрашивать дон Джьяяни научить его этому делу. Дон Джьянни усиленно старался разубедить его в этой глупости, но, не успев в том, оказал: «Хорошо, если уж вы того желаете, мы встанем завтра, как обыкновенно, до рассвета, и я вам покажу, как это делается. Правда, самое трудное в этом деле приставить хвост, как ты сам то увидишь».

Кум Пьетро и кума Джеммата почти всю ночь не спали, с таким желанием они оживали того дела; когда близко было к рассвету, они встали и позвали дон Джьянни, который, поднявшись в одной рубашке, явился в комнату кума Пьетро и сказал: «Я не знаю на свете человека, для которого я бы это сделал, кроме вас, если вы уж того желаете, и потому я учиню это; правда, вам следует исполнить все, что я вам скажу, если вы хотите, чтобы дело удалось». Те ответили, что согласны сделать все, что он скажет. Потому дон Джьянни, взяв свечу, отдал ее держать Пьетро и говорит ему: «Смотри хорошенько, что я стану творить, да хорошенько запомни, что я буду говорить, только смотри, если не хочешь всего испортить, не говори ни слова, что бы ты ни видал и ни слышал, да моли бога, чтобы хвост ладно пристал».

Кум Пьетро взяв свечу, сказал, что все в точности исполнит. Тогда дон Джьянни велел куме Джеммате раздеться и стать на четвереньки, как стоят кобылы, научая и ее не говорить ни слова, что бы ни случилось; затем, принявшись щупать ей лицо и голову, стал причитать: «Да станет это красивой лошадиной головой»; затем, поведя по волосам, сказал: «Да будет это красивой конской гривой», и дотронувшись до рук: «Да станут они красивыми конскими ногами и копытами». Затем, когда он пощупал ее груди и нашел их твердыми и полными и когда проснулся и встал некто незваный, он сказал: «Пусть будет это красивой конской грудью»; то же самое проговорил он по отношению к спине, животу, заду, бедрам и ногам. Наконец, когда ничего более не оставалось сделать, кроме хвоста, он, приподняв рубашку и взяв кол для рассады, которым он садил людей, быстро ввел его в устроенную для того щель и сказал: «А это пусть будет хорошим конским хвостом».

Кум Пьетро, до тех пор внимательно за всем наблюдавший, увидев это последнее дело, показавшееся ему неладным, сказал:

«Эй, дон Джьянни, мне не надо там хвоста, не надо хвоста!» – «Увы, кум Пьетро, что ты наделал? – говорит дон Джьянни. – Разве не велел я тебе не молвить ни слова, что бы ты ни видел? Уже кобыла была почти готова, но ты, заговорив, испортил все, а теперь нет возможности сделать это наново». Кум Пьетро говорит: «Ладно, мне этот хвост был там ненадобен; зачем не сказал ты мне: сделай это сам? К тому же и приставлял ты его слишком низко». Дон Джьянни ответил: «Потому, что на первый раз ты не сумел бы этого сделать, как я».

Когда молодая женщина услышала эти слова, она встала и совершенно чистосердечно сказала мужу: «Дурак ты этакий, зачем испортил ты свое и мое дело! Где же ты видал кобылу без хвоста? Помоги, господи! Ты вот беден, а было бы хорошо, если бы стал еще беднее». И так как, вследствие слов, сказанных кумом Пьетро, не было более средств обратить молодую женщину в кобылу, она, сетуя и печалясь, снова оделась, а кум Пьетро отправился, по обыкновению, со своим ослом, за своим старым ремеслом и вместе с дон Джьянни поехал на ярмарку в Битонто, но никогда более не просил у него подобной услуги.

Как хохотали над этой новеллой, которую дамы поняли более, чем того желал Дионео, пусть представит себе та, которая над ней еще посмеется. Когда кончились рассказы, солнечный жар ослабел, а королева увидела, что настал конец ее правления, она поднялась и, сняв с себя венок и возложив его на голову Памфило, которому одному еще не доставалось этой чести, сказала ему с улыбкой: «Мой повелитель, на тебе, как на последнем, большая тягота – исправить мои недостатки и недостатки других, занимавших должность, доставшуюся теперь тебе; да удостоит тебя господь своей милостью, как удостоил меня поставить тебя королем». Памфило, весело приняв почести, ответил: «Ваша доблесть и доблесть других моих подданных совершит то, что, подобно другим, и я удостоюсь похвалы». Устроив с сенешалем по примеру своих предшественников все нужное, он обратился к ожидавшим дамам и сказал: «Любезные дамы, рассудительность Емилии, бывшей сегодня нашей королевой, предоставила вам, дабы дать некий роздых вашим силам, рассуждать о чем вам угодно; потому я полагаю, что вам, отдохнувшим, хорошо будет вернуться к обычному порядку, вследствие чего я желаю, чтобы каждая из вас приготовилась говорить завтра о следующем о тех, которые совершили нечто щедрое или великодушное в делах любви, либо в иных. Беседуя о них и совершая их, вы, несомненно, воспылаете духом, уже к тому благорасположенным, к доблестным поступкам, и наша жизнь, которая в смертном теле может быть лишь кратковременной, продлится в славной молве о нас, а этого должен не только желать, но всеми силами добиваться и оправдывать делом всякий, кто не служит лишь своей утробе, как то делают звери».

Задача понравилась веселому обществу, которое, встав с разрешения нового короля, предалось заведенным удовольствиям, причем каждый отдался тому, к чему наиболее влекло его желание. Так пробыли они до часа ужина; когда они весело собрались к нему и их угостили, прислуживая им тщательно и в порядке, все поднялись по окончании ужина для обычной пляски, спели тысячу канцон, более потешных по содержанию, чем искусных по пению, после чего король приказал Неифиле спеть и свою канцону. Звонким, веселым голосом, не замешкавшись, она прелестно запела:

Я молода, душа веселости полна,
Пою с проснувшейся весною;
Любовь и сладкие мечты тому вина.
В зеленые луга я ухожу гулять,
Любуясь желтыми и алыми цветами,
И белой лилией, и розою с шипами,
И сколько бы мне их ни повстречать, –
Я все лицу того спешу уподоблять,
Кто полюбив меня навек владеет мною,
Чьи удовольствия – отрада мне одна.
Когда среди цветов других
Особенно с ним схожий отыщу я, –
Тотчас сорву его, любуясь им, целуя,
Ведя беседу с ним открыв тайник моих
Желаний, чувств и дум во всем богатстве их.
Нить из волос своих сплету – и с остальною
Гирляндою его соединит она.
И наслажденье то, которое дает
Действительный цветок глазам, – я почерпаю
В его подобии, как будто созерцаю
И вправду я того, кто чудной страстью жжет
Все существо мое. Какую сладость льет
Мне аромат его, – то речью никакою
Не выразить: она во вздохах лишь ясна.
Но те, что из груди уносятся моей,
Не мрачны, тяжелы, как у другой влюбленной,
Нет, – жарки, нежности полны неомраченной,
К нему, любимому, летят стрелы быстрей.
И он, откликнувшись на них душою всей,
В тот самый миг несет усладу мне собою,
Как крикну я: «Приди, иль жизнь мне не нужна!»

И король и все дамы очень похвалили канцонетту Неифилы, по окончании которой, когда оказалось, что уже миновала большая часть ночи, король приказал всем пойти отдохнуть до следующего дня.

Комментарии